Достоевский - Юрий Селезнёв 14 стр.


В Парголове Достоевский однажды вновь встретился с Петрашевским и на этот раз решил посетить одну из его "пятниц". Оказалось, из знакомых его у Петрашевского бывал не только Плещеев, но и Аполлон Майков заходил. Собирались здесь в основном люди молодые, симпатичные, но разношерстные. Были и начинающие литераторы. Поэт и автор рассказов Александр Пальм - из обрусевших немцев; мать его - бывшая крепостная отца, захудалого провинциального дворянина, а Саша - уже офицер лейб-гвардии егерского полка, большой поклонник Лермонтова... Поэт Сергей Дуров, недавно бросил службу в министерской канцелярии; надеясь прожить литературным трудом, скоро оказался без гроша. Молодой совсем титулярный советник, служащий канцелярии военного министерства Михаил Салтыков, недавний выпускник Царскосельского лицея, стихотворец, мрачный не по годам молодой человек. Достоевскому уже приходилось слышать это имя и от Валериана Майкова и от Белинского. Авдотье Яковлевне Панаевой он запомнился еще лицеистом: "Юный Салтыков и тогда не отличался веселым выражением лица. Его большие серые глаза сурово смотрели на всех, и он всегда молчал... Он всегда садился не в той комнате, где сидели все гости, а помещался в другой, против дверей и оттуда внимательно слушал разговоры".

Белинский расхаживал по комнате и распекал Комарова, известного всему кружку хвастуна... "Господи, зачем я вру!" - патетично восклицал Комаров. "Мамка вас в детстве зашибла!" - заметил ему Белинский. При этих словах на лице лицеиста изобразилась улыбка. Это был единственный случай, когда в кружке Белинского увидели улыбающегося Салтыкова. Он умел удивлять неожиданностями. В другой раз он поразил ту же Авдотью Яковлевну своими высокими знакомствами: "Однажды я шла с Панаевым по Невскому, и мы встретили графа Канкрина, который был хорошо знаком с Панаевым. С Канкриным шел какой-то статский. Оба раскланялись с Панаевым. "Кажется, это тот сумрачный лицеист?.." - спросила я... "Да, это Салтыков", - ответил мне Панаев..." Титулярный советник на Невском под руку с графом, с министром! - такое действительно не каждый день можно увидеть...

Бывали на "пятницах" и просто офицеры, не пишущие ни в стихах, ни в прозе: Федор Львов, друг и сослуживец Пальма; бывший флотский офицер, ныне архивариус министерства иностранных дел Александр Баласогло; офицер черноморского флота Константин Тимковский и гвардейские офицеры Николай Григорьев и Николай Момбелли; молодые ученые Николай Мордвинов и Владимир Милютин и совсем молодой, двадцатилетний правовед Василий Головинский... Впрочем, все вместе собирались, видимо, редко: каждую пятницу приходили новые, а некоторые из уже бывших не появлялись. Собирались не только у Петрашевского, но иногда и в домах других посетителей.

Толковали о Фурье, о музыке, коммунизме, литературе - словом, о многом, что волновало молодых людей широких взглядов, горячих, честных, скучающих в кругу служебных, практических интересов, жаждущих интеллектуального общения. Более всего привлекала в дом Петрашевского его библиотека. Как переводчик департамента внутренних сношений, Петрашевский нередко участвовал в процессах по делам иностранцев, в составления описи имущества, особенно библиотек. Он изымал интересовавшие его книги и подменял их при описи другими. Таким образом у него собралась целая коллекция достаточно редких книг: Сен-Симон, Кабе, Фурье, Ламенне, Оуэн, Леру, Фейербах, Вольтер, Руссо, Прудон, Штирнер, Дидро, Консидеран...

"Пятницы", впрочем, не привлекли Достоевского: ничего нового для себя он здесь не услышал, круг обсуждаемых вопросов был давно знаком ему по кружку Белинского. Кажется, ничем серьезным эти разговоры не грозят, решил он, так что делать здесь особо нечего. К тому же в начале осени Михаил наконец вышел в отставку и переехал с семьей в Петербург - нужно было попервоначалу помочь ему обжиться в чужом, нелегком городе.

2. Белые ночи

Белинский уже с месяц как вернулся в Петербург, но приглашения побывать у него Достоевский так и не дождался, а пойти самому что-то мешало. Здоровья - по доходящим до него слухам - Белинский в Европе не поправил, но привез длинное темно-серое пальто, в котором выглядел чудаковато.

Слышно, что свидание с Европой еще более убедило его в том, что Запад может быть идеалом лишь либеральных западников: Европа не смогла решить вопросов ни о свободе, ни о равенстве, ни о братстве. Смотреть на нее как на социальный идеал для русского общества - значит признавать своим идеалом капитализм, мир буржуа.

- Нет уж, увольте, - говорил теперь Белинский, - горе государству, попавшему в руки капиталистов - это люди без патриотизма, без всякой возвышенности в чувствах. Война или мир для них не более чем вопрос о повышении или упадке их фондов - далее этого они смотреть и мыслить не способны... Нет, нет, Россия никогда не возьмет себе в идеал мир буржуа, она лучше сумеет разрешить социальный вопрос и покончить с капиталами и собственностью, чем Европа... И это будет, будет... Знаете, я никогда никому не завидовал, но теперь я знаю, что такое зависть: завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено будет видеть Россию лет эдак через сто... Россию, стоящею во главе образованного мира, дающею законы и науке, и искусству и принимающею благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества...

Недавние его друзья - истинные западники - Боткин, Анненков, узнавая о таких "завихрениях" Белинского, понимающе покачивали головами: вот-де до чего ослабление организма доводит, и даже начали поговаривать о его тайном "славянофильстве". До Белинского кое-что доходило из таких слухов, он раздражался и не раз заявлял теперь о своем разочаровании в утопическом социализме русских либеральных западников, много разглагольствующих о свободах, равенстве и братстве, но продолжающих годами восхищаться Венами и Парижами за счет своих крепостных в нищей, презираемой ими России, и соглашался "скорее перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманистических космополитов", о чем и писал в своем письме к Боткину осенью 1847-го.

Достоевский старался знать о Белинском все. И повидаться с ним хотелось по-прежнему, но пойти самому к невзлюбившему его - все говорят об этом - да еще и больному человеку он не решался, а приглашение так и не приходило.

Как вдруг однажды, часа в три пополудни, поздней осенью, торопясь по обыкновению, у самой Знаменской церкви нос к носу чуть не столкнулся с Виссарионом Григорьевичем. Оба растерялись на мгновение.

- Вот, вышел погулять, теперь домой возвращаюсь, - объяснил Белинский. - Я сюда часто захожу, - кивнул он в сторону строящегося Николаевского вокзала. - Хоть тем сердце отведу, что постою и посмотрю на работу; наконец-то и у нас будет хоть одна железная дорога. Вы не поверите, как эта мысль облегчает мне иногда сердце.

Он сказал это просто и горячо - Достоевский знал: он никогда не рисовался - и сразу стало легко. Они пошли вместе.

- Вот зароют в могилу, - сказал вдруг Белинский грустно, - тогда спохватятся, тогда поймут, кого потеряли... Нам всем жить недолго, а России - века, может быть, тысячелетия. Нам хочется всего поскорее, а ей торопиться нечего. Но как бы мы ни были нетерпеливы и как бы ни казалось нам все медленно идущим, а ведь оно идет страшно быстро...

Видимо, какая-то мысль, еще полуобрывочная, мучила его, и он проговаривал ее скорее даже для себя самого; о литературе он так и не заговорил... У дома его попрощались и разошлись.

Вот уж и новый, 1848-й встретили... Приглашения Достоевский уже не ждал. А вскоре до него стали доходить слухи о нелестных о нем отзывах критика: "...Достоевский написал повесть "Хозяйка" - ерунда страшная... каждое его новое произведение - новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о "Бедных людях". Я трепещу при мысли перечитать их... Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением!.. А уж обо мне, старом черте, без палки нечего и толковать. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате!" - писал он Анненкову. А в письме к Боткину "Хозяйка" была названа "мерзостью", и это еще далеко не все отзывы подобного рода. Достоевскому не хотелось верить в слухи - это было бы слишком несправедливо.

Но вот вышел третий номер "Современника", и в статье Белинского "Взгляд на русскую литературу 1847 года" Федор Михайлович мог уже прочитать о своей "Хозяйке": "...Не только мысль, даже смысл этой, должно быть, очень интересной повести остался и останется тайной для нашего разумения, пока автор не издаст необходимых пояснений и толкований на эту дивную загадку его причудливой фантазии. Что это такое - злоупотребление или бедность таланта, который хочет подняться не по силам и потому боится идти обыкновенным путем и ищет себе какой-то необыкновенной дороги? Не знаем... Странная вещь! Непонятная вещь!.."

И мир не перевернулся. Это был конец...

Близилась пора белых ночей, и он все чаще и чаще не мог оставаться в своей одинокой комнате наедине с сомнениями, шел в полусумрак петербургских улиц, забредал в какие-то странные, незнакомые углы, из которых потом долго не мог выбраться. Но выбирался...

Двадцать шесть лет... Он казался себе уже глубоким стариком, все увидевшим и все пережившим: и смерть родных, и безответную, невысказанную даже любовь, и игру неизъяснимой судьбы, и бремя пусть кратковременной, но - какой! - славы гения, уязвленности насмешками друзей, и, наконец, отчаяние одиночества, ощущение страшной пустоты от непонимания. "Двойник" осмеян, "Хозяйка" поругана, а впереди - ничего!.. Ни одного могучего замысла, ни одной идеи, способной удовлетворить даже его самого. И зачем писать, и жить для чего? Только и осталось разве что одни "Бедные люди".

Хорошо еще, в это время рядом с тобой такой же, как ты, - мечтатель, друг, поэт... Первый поэт нашего времени - так считал Валериан Майков, - тихий, застенчивый, совсем еще мальчик - Алексей Плещеев. Они тесно сдружились в этот год и часто бродили вместе по Петербургу. Он был близок с Дуровым и Пальмом, посещал "пятницы" Петрашевского, горячо верил в будущее торжество добра, в золотой век, готов был пострадать, лишь бы приблизить его хоть на мгновение:

Страдать за всех, страдать безмерно,
Лишь в муках счастье находить... -

читал он своему новому другу, и оба соглашались, что мечты о литературной славе и тем более о личном счастье недостойны их, потому что перед ними "лежит далекий, скорбный путь...".

Но и сам этот путь вырисовывался еще совсем призрачно, словно и он был одним из видений белых ночей, а сердце уже грустило и томилось его неопределенной далью.

А ночи стояли чудные, и какими бы стариками ни мыслили себя тогда юные мечтатели, чувство говорило им, что даже ночи, такие чудные, могут быть только оттого, что они еще так молоды, так чисты... Они шли по набережной Екатерининского канала и вдруг увидели невдалеке молодую женщину, она стояла, опершись на решетку, и, показалось, плакала. Они хотели подойти к ней, успокоить, помочь, но, видимо, испугавшись их, она выпрямилась, и через несколько мгновений ее белое платье растворилось в белесом сумраке.

Почему она не поверила им? Зачем рядом не оказалось какого-нибудь искателя ночных приключений, который не упустил бы случая, догнал бы ее - и уж тогда-то они могли, не имели бы даже права не подойти, не защитить ее... О, как бы она была благодарна им... ему, потому что он мог быть и один в эту ночь и один мог бы защитить ее, и она молча подала бы ему руку, еще дрожащую от волнения и испуга...

Иль был он создан для того,
Чтобы побыть хотя мгновенье
В соседстве сердца твоего?.. -

вспомнились вдруг чудные стихи пересмешника его - Тургенева, - и сам, поди, такой же мечтатель.

Достоевский усмехнулся: будь он помоложе, лет пять назад - ночь, неделю, а может, и год промечтал бы, целый роман пережил бы в воспаленном своем воображении, но теперь он не тот. Теперь он стар и давно уже не мечтатель. И все-таки кто б ни была ты, незнакомка, ночное видение - да будет ясно небо твое, да высохнут твои слезы, да будет безмятежна улыбка твоя, и будешь ты благословенна за эту светлую минуту, которую подарила ты другому одинокому сердцу...

- Касатик! А касатик! - разбудила его старуха, приходившая убирать квартиру. - Ну и сон молодой - всю ночь, видать, прогулял, я уж и паутину-то всю с потолка сняла, теперь хоть женись, так в самую пору...

День был отвратительный, над городом нависла низкая, непроглядная хмарь, лил дождь, резко похолодало. В этот день и пришла та страшная весть... Он тут же отправился к Яновскому, вошел к нему бледный - в гроб краше кладут - и, повалившись в кресло, почти шепотом только и сказал: "Батенька, великое горе свершилось - Белинский умер". Весь день он был до крайности возбужден, вспоминал о своей первой встрече с Виссарионом Григорьевичем, о спорах с ним. Не пришлось понять друг друга до конца? Что из того?

В ту же ночь, 28 мая 1848 года, с Достоевским случился сильнейший припадок падучей, не оставивший у его врача уже никаких сомнений в том, что страшная болезнь эта, почитающаяся "святой", присущая будто бы чуть не всем великим людям прошлого - и Магомету, и Наполеону, дающая якобы больному дар ясновидения прошедшего и грядущего, - что эта болезнь поселилась в теле его пациента и друга надежно, может быть, навсегда.

Похоронили Белинского в складчину, на деньги, собранные друзьями. Рассказывали, будто сам "хозяин русской литературы" Леонтий Васильевич Дубельт выразил искреннее сожаление по случаю преждевременной кончины критика, в том смысле, что так и не успел ознакомить его с достопримечательностями петропавловских казематов. Библиотеку Белинского решили разыграть в лотерею в пользу семьи покойного. Тургенев же будто бы до того расчувствовался, что обещал подарить любимой дочке умершего друга для ее обеспечения одну из своих деревень с двумястами пятьюдесятью крепостными, как только получит наследство от матушки. Великодушный порыв заставил многих прослезиться, и только несносная Авдотья Яковлевна заявила якобы, что дарить человеческие души даже и по столь гуманным соображениям - гуманность весьма сомнительная, в ответ на что многие из присутствующих посмотрели на нее с нескрываемой злобой, а Некрасов и Панаев только сконфуженно пожали плечами; неизвестно, правда, что больше смутило их - заявление ли Тургенева, или столь не ко времени проявившаяся несветскость неглупой ведь вообще-то Авдотьи Яковлевны...

Любовь к ней прошла, слава богу, окончательно, но глаза ее, таящие пережитое, умный чудесный лоб, добрая, почти материнская улыбка согревали память Достоевского в эти дни, когда все, казалось, против тебя - один Бог за всех...

Свеча чадила, догорая, а маленький красный паучок все сосал и сосал внутри и все не мог насытиться. Чего ждать? Зачем ждать?..

3. Перед большой дорогой

Будущее представлялось неопределенным, и он, наверное, надолго бы впал в уныние, но... События разворачивались бурно и невероятно: уже с конца февраля 1848 года по Петербургу ходили вести о баррикадах в Париже, о бегстве короля Луи-Филиппа, о сожжении королевского трона. Франция провозглашена республикой. Осталось только воплотить в жизнь лозунг "Свобода, равенство, братство". Революция перекинулась в германские земли, охватила Австрийскую империю. Установившая республиканскую власть Венеция и Неаполитанское королевство, Пьемонт и Флоренция подняли восстание против австрийских завоевателей.

В небольшом коломенском доме Петрашевского, с коньком на крыше и резными наличниками на окнах, по пятницам делалось все многочисленнее и шумнее. Ступеньки покосившейся от времени лестницы, в два марша ведущей на второй этаж в комнату для собраний, скрипели и вздрагивали, как бы пугаясь за собственную участь - удастся ли выдержать все шедших и шедших по ней в темноте людей? Лестница освещалась только по особым случаям вонючим ночником, с кипящим и нещадно чадившим в нем маслом. Комнату, в которой набивалось до двадцати человек разом, большой тоже никак нельзя было признать; старый диван, покрытый дешевым ситцем, да несколько грошовых рыночных стульев составляли всю ее меблировку, а единственная сальная свечка - все ее освещение. У многих из собиравшихся на "пятницы" такая обстановка приемов вызывала ощущение чего-то нарочитого, умышленного, поскольку хозяин, судя по всему, был человеком достаточным, возможно, и здесь давала знать о себе неудержимая его страсть к оригинальности.

Петрашевский был убежденным фурьеристом, то есть последователем учения французского философа, социального утописта Шарля Фурье. Его система гармонического общества предусматривала устроение человеческого общежития - фаланстера на разумных началах, на принципах общественной собственности и общего труда, свободы чувств, освобождения от паразитизма государственного чиновничества, семейных обязанностей, религиозных предрассудков, ростовщичества и власти денег.

В своем имении, насчитывавшем 250 крепостных душ, Деморовке Новоладожского уезда Петербургской губернии, Петрашевский уже пытался устроить фаланстер в духе идей Фурье. Однако прошлой зимой накануне его заселения крестьяне, к великому огорчению устроителя, сожгли фаланстер. Петрашевский пришел к выводу, что нужна еще долгая предварительная работа, прежде чем и его крестьяне станут сознательными последователями Фурье.

Достоевский не верил в гуманность каких бы то ни было опытов с крестьянами, остающимися в крепостном состоянии. Сам он еще в 1844-м, не имея возможности дать своим крестьянам волю, по крайней мере, полностью отказался от всех своих прав помещика, и в ответ на упреки родственников, пытавшихся устыдить его намеком на то, что его решение оскорбляет память родителей, которым их владения стоили стольких лишений, а может быть, и самих жизней, Достоевский говорил: "Будьте уверены, что я чту память своих родителей не хуже, чем вы ваших... При том же разоряя родительских мужиков, не значит поминать их..." Опыт кружка Белинского, разочарование Виссариона в действенности социальных утопий заставляли его иронически относиться к утопическим упованиям новых друзей. Душа его жаждала дела, но что делать - этого он не знал еще. Но и сидеть сложа руки не мог.

- На Западе происходит зрелище страшное, разыгрывается драма беспримерная. Трещит и сокрушается вековой порядок вещей. Самые основные начала общества грозят каждую минуту рухнуть. Такое зрелище - урок! Я считаю, что этот кризис исторически необходим в жизни народа как состояние переходное, но которое, может быть, приведет наконец за собой лучшее время, - говорил теперь Достоевский.

Европейские события обострили до крайности чувствительность молодых горячих людей к мерзостям российской повседневности. Снисходительность к ним и собственная бездеятельность воспринимались теперь слишком болезненно.

Назад Дальше