Неугасимая лампада - Ширяев Борис Николаевич 7 стр.


Глава 9
"СВОИ"

Эмбрион свободы творчества – ХЛАМ встретил отзвук и в массах уголовников. Там был также создан сценический коллектив "Своих" .

Термин "свой" на блатном жаргоне определяет принадлежность к уголовному миру в отличие от "фрайера" – добропорядочного гражданина, объекта эксплуатации. В сознании уголовников он сливается с ощущением кастовой гордости. Эта психологическая черта русской шпаны очень недалека от корпорантского мировоззрения "славного старого Гейдельберга". Ведь и там, за дубовыми столами трехсотлетних пивных, мир делился на "добрых буршей" и "филистеров".

Традиции рождаются в "верхах" и просачиваются в "низы" медленно, но верно. В них они продолжают жить, хотя и в гротескной уродливой форме. Поблекший в "верхах" образ Чайльд Гарольда встает в ином наряде под заунывный мотив "классической" песни беспризорников "Позабыт, позаброшен", а слова песни:

Отцовский дом спокинул я,
Травою зарастет…
Собачка верная моя
Завоет у ворот, -

почти точно повторяют стихи Байрона.

Организаторами "Своих" были бандит Алексей Чекмаза, взломщик Володя Бедрут и ширмач-карманник Иван Панин. Каждый из них был ярок, самобытен и колоритен.

Алексей Чекмаза был донским казаком. Германская, а за нею и гражданская война оторвали его от родного куреня, закружили, завихрили, и стал приказный Чекмаза заправским бандитом. Но "на деле" не попался, а был схвачен в облаве на "социально-вредных" и попал на Соловки. Стремление к личной, внутренней культуре жило и проявлялось в нем с большой силой. Он много и осмысленно читал, старался поговорить о прочитанном с интеллигентами, пытался и сам писать стихи, порою искренние, хотя и нескладные, неплохо исполнял в театре небольшие "рубашечные" роли… Организатором он был очень хорошим: дельным, чутким, в меру властным. Сказывалась учебная команда казачьего полка. Много позже я слышал, что по выходе из каторги он порвал с уголовщиной и стал заведующим большой фабричной столовой.

Совсем иным типом был Бедрут. Сын московского врача, окончивший одну из лучших частных гимназий, он вступил в годы безвременья, заразившись тлетворной "героикой" воров-джентльменов вроде леблановского Арсена Люпена, пришедшего на смену одряхлевшему Рокамболю. Современники этого последнего носили в себе те или иные моральные устои, ограждавшие их от его разлагающего влияния. Формировавшееся же в годы революционного распада сознание Бедрута не могло ничего противопоставить Арсену Люпену. Его путь был путем многих интеллигентных юношей того времени. Он привел Бедрута к Соловкам, где он занял место какого-то связующего звена между группами каэров и уголовников. Он приходился "к месту" и среди "своих", где его специальность взломщика занимала высокую ступень в своеобразной кастовой иерархии, и среди контрреволюционной молодежи, причем сам он ни в какой мере не приноравливался ни к тем, ни к другим.

Он был не лишен способностей: легко писал грамотные, трафаретные по тому времени стишки и был очень неплох в глубинно ощутимых им ролях, например, в роли Незнамова.

Безусловно талантливым был третий – Иван Панин, распевавший на сцене песенки и куплеты своего сочинения, приспособленные к ходким мотивам. В этих песенках он чутко и остро реагировал на окружающее, гармонично чередовал добродушный юмор и злую сатиру, выполняя функции лагерного Зоила или "соловецкого Беранже". С цензурой он мало считался, дополняя проверенные тексты экспромтами и импровизациями. Иногда его сажали в карцер, но долго не держали, т. к. его сценический жанр был по нутру самим тюремщикам и главным постоянным его заступником был комсостав Соловецкого особого полка. Он совпадал с культурным уровнем командиров и их запросом к сцене.

– Ишь, с… с…, как продергивает! С песком чистит!

Успех Панина был неизменен, и даже в серьезно выдержанных концертах, после Чайковского и Бородина, комсостав СОП категорически требовал Панина, который был всегда тут же, под рукой, и всегда с обновленным репертуаром.

Он был "премьером" "Своих", но их действительным художественным достижением был прекрасный хор в сто пятьдесят человек, созданный и обученный бывшим регентом Императорского конвоя, глубоко музыкальным старым казаком. Этот хор и выделяемые им трио, квартеты и секстеты давали широкий и красочный репертуар русских народных, а также арестантских и каторжных песен.

ХЛАМ и "Свои" просуществовали до 1927 года. Окончательно оформившийся концлагерный социализм смел их со своего победного пути.

Слушая песни "Своих", Глубоковский и я заинтересовались "блатным" языком и своеобразным фольклором тюрьмы. Мы собрали довольно большой материал: воровские песни, тексты пьесок, изустно передававшихся и разыгрывавшихся в тюрьмах, "блатные" слова, несколько рожденных в уголовной среде легенд о знаменитостях этого мира. Некоторые песни были ярки и красочны. Вот одна из них:

Шли два уркагана
С одесского кичмана,
С одесского кичмана на домой.
И только ступили
На тухлую малину,
Как их разразило грозой…
Товарищ, миляга,
Ширмач и бродяга, -
Один уркаган говорит, -
Судьбу свою я знаю,
Что в ящик я сыграю,
И очинно сердце болит…
Другой отвечает:
И он фарт свой знает,
Болят его раны на груде,
Одна затихает
Другая начинает,
А третия рана на боке…
– Товарищ, миляга,
И я – доходяга,
Зарой мое тело на бану!
Пусть помнят малахольные
Легавые довольные
Геройскую погибшую шпану!

Не напоминает ли текст этой песни "Двух гренадеров", отраженных в кривом зеркале романтики уголовного мира?

На свою работу мы смотрели, как на фиксацию живого фольклорного материала для будущего исследователя. Издательство УСЛОН, о котором я рассказываю в дальнейшем, выпустило эту книжку страниц в сто тиражом в 2000 экз., и она попала в магазины ОГПУ на Соловках, в Кеми, на другие командировки, даже в Москву. Тут получился неожиданный, но характерный для того времени анекдот: издание было очень быстро раскуплено. Материалы по фольклору разбирались как песенник , сборник модных в то время (да и теперь в СССР) романсов…

Позже советское кино построило на том же материале имевший большой успех фильм "Путевка в жизнь".

Но двенадцать обязательных экземпляров, рассылавшихся издательством УСЛОН по закону в главные книгохранилища Союза, несомненно, дошли по назначению и наш труд даром не пропал.

Глава 10
Под охрану дьявола

Яшке Цыгану досталась в тот день легкая работенка. Пофартило. В лес не погнали. Грузин-нарядчик, пробежав глазами по неровной шеренге, поманил сначала пальцем сотрясавшегося в припадке кашля Мерцалова, а потом остановил свой начальнический взгляд на "колесах" Цыгана.

Эта принадлежность его туалета действительно заслуживала внимания. В очень далеком прошлом ботинки Цыгана, несомненно, служили какому-нибудь лихому форварду, о чем свидетельствовала сохранившаяся на одном из них предохранительная резиновая накладка, но в настоящее время подошва одного полностью отсутствовала, а у другого не хватало верхней части носка. Эти технические неполадки, видимо, не смущали теперешнего владельца ботинок, а, наоборот, будировали его творческую мысль. Подошву заменяла доска, вроде короткой лыжи, тщательно, даже элегантно прикрученная сложной системой обрывков электропровода, а из недостающего носка торчало подобие гигантской груши, набитой бумагой.

Сам Цыган не только не жаловался на дефекты своей обуви, но явно гордился своим творческим достижением, лихо прищелкивая лыжей о плиты пола. Он был вообще оптимистом.

Это-то, вероятно, и вызвало сочувствие строгого администратора и, хотя многие были обуты еще хуже, он крикнул:

– Эй, ты, франт кривой! Топай сюда!

Сдав партию лесорубов конвою, грузин повел Цыгана и Мерцалова в подвал под бывшей монашеской кухней и указал:

– Очищай помещение! Доски и что подходящее сюда складывать, а мусор туда валить. Блатная работа.

Он был прав. На дворе стоял трескучий мороз, а в подвале было тихо и тепло.

От Мерцалова было мало толка. Сухой, удушливый кашель карежил его хилое тело, как огонь костра сухую бересту.

– Ты, доходяга, хоть доски-то из угла отваливай помалу, – покрикивал на него Цыган, – тяни на себя! Стой! Это что за хреновина?

Под досками, в груде обломков тускло поблескивало что-то непонятное. Вытащили, осмотрели. Вроде фонаря с разноцветными стеклами, укрепленного на большом металлическом держаке. Да и сам фонарь из металла…

– Может "рыжий"? Монахи богато жили… Цыган поколупал пальцем дверцу фонаря.

– Не! Не "рыжий"! Видишь, ржавь зеленая въелась. Однако, работа тонкая, узорная. Клади в сторонку, там разберем.

При дальнейших раскопках нашли другой, парный к первому. Потом вытащили что-то вроде знамен с изорванными ветхими полотнищами, а на полотнищах – образа.

Цыган всесторонне обдумал положение. Затырить, конечно, возможно. Но какой от того "фарт"? Какому чорту эти фонари нужны? Выгоднее доложить по начальству: может, и наградят?

А начальство, в лице Баринова, уже само входило в подвал.

– Клад нашли, гражданин начальник, – разлетелся к нему Цыган, – вот посмотрите, какие финемоны… – Цыган любил умные слова.

– Барахло… Принадлежности культа, – ткнул ногою хоругви Баринов, – ты, однако, посматривай. Может, и что путное попадется. Все возможно.

– Путному-то мы и без тебя место найдем, – подумал Цыган. – Будьте благонадежны, гражданин Баринов, не упустим, – добавил он вслух, – а вы прикажите меня к этой работе прикрепить. Уж я!..

– Ладно! Ты и отвечать будешь. Как фамилия?

Стоя в очереди за тресковым борщом, Цыган патетически ораторствовал о своей находке, давшей ему в результате легкую работу в тепле. Среди слушателей был доцент П-й, историк, уже выпустивший тогда одну интересную работу с предисловием академика Платонова. Наскоро проглотив свою баланду, он побежал в подвал, торопясь побывать там за время перерыва, а вечером в "Индийской гробнице" состоялся военно-операционный совет избранных.

– Светильники очень тонкой художественной, вероятно, итальянской работы. Вместо стекол – толстая цветная разрисованная слюда. Историческая ценность их несомненна. Очень интересны и хоругви. Вероятно, XVII век. Дело в том, что подобные находки, безусловно, будут повторяться. Ведь расхищены, главным образом, только золото и серебро. Надо добиться сбора и охраны этих ценностей, создать нечто вроде музея, – говорил П-й.

– Хватил! Это на Соловках-то музей!

– Да еще религиозный! Невозможно!

В углу сидел Б. Емельянов, поэт-фокстротист, молчаливый, долговязый и довольно нескладный парень. Остротою ума он не отличался и поэтому часто служил мишенью для очередного розыгрыша, но именно ему принадлежала ответная реплика:

– Религиозный – невозможно, а антирелигиозный – вполне возможно.

Мы поняли не сразу, а лишь после пояснения:

– Дело не в вывеске, а в спасении ценностей и, поверьте, что под антирелигиозной вывеской они целее будут!

Загорелся по русскому обычаю спор. Нашлись сторонники "чистых риз", возмущенные помещением святынь "под защиту диавола", но точка зрения здравого смысла восторжествовала.

– Быть или не быть? Спасение "под печатью антихриста" или неминуемая гибель?

– Только вот кого в заведующие подсунуть? Нужно умно выбрать… Из нас никто не годится. Эйхманс никому не поверит.

– Ваську Иванова, – безапелляционно решил Миша Егоров, – самый подходящий человек.

– Безбожника? Расстригу?

– Безбожника?! – огрызнулся Миша. – Это для всех вас он безбожник, а я с ним три месяца в одной келье прожил… Как только свет потушат, Васька под одеялом креститься начинает и молитвы шепчет… В белые ночи все видно! Безбожник! Много вы знаете!..

Васька Иванов был одной из колоритнейших фигур каторги. Я не видел более безобразного по внешности человека: ненормально низкого роста, почти карлик, кривоногий, с безобразно отвисшей нижней губой и огромными, торчащими, как крылья нетопыря, ушами он напоминал одну из страшных химер Нотр Дам. К тому же он обладал неприятнейшим, громким и визгливым фальцетом.

На Соловках Иванов выполнял обязанности антирелигиозного лектора, и, слушая его безграмотные выкрики, шпана резонировала:

– За то Васька Бога обидеть старается, что Бог-то его крепко обидел…

Невежественен он был до предела. Даже пресловутый "учебник" Ем. Ярославского он ухитрился перевирать так, что Когану делалось стыдно.

– Ты, Васька, ближе к современности держись, – говорил он, – нечего там об Озирисах да Изидах распространяться…

Свои лекции Иванов начинал всегда одним и тем же красочным анекдотом:

– Наполиен, – визжал он, – взял подзорную трубку и стал смотреть на небо. Где Бог? Нет Бога! Лаплас! – позвал он своего придворного астронома. – Ты тридцать лет смотришь на небо, видел ты Бога?

До ареста Василий Иванов был монахом. В тюрьме снял постриг и письменно отрекся, но все же получил три года и теперь лез из кожи ради сокращения срока.

Вот этого-то субъекта прочил Миша в хранители соловецких святынь, реликвий древностей. И не ошибся в своем замоскворецком трезвом расчете.

С Коганом мы говорили наутро прямо и откровенно, лишь с упором не на религиозную, а на культурную ценность памятников. Он же говорил в верхах, может быть, по-иному, но как бы и чем бы он там ни аргументировал создание Соловецкого антирелигиозного музея, таковой был не только разрешен, но получил целиком в свое распоряжение неразрушенную домовую церковь соловецкого архимандрита и его палаты. Вскоре был утвержден штат постоянных работников музея, и ему было предоставлено право реквизиции всех материалов, признанных исторически ценными. Это было особенно важно: ретивые хозяйственники уже на многое наложили свою руку; например, мастерская музыкальных инструментов забрала себе остатки замечательного пятиярусного иконостаса Преображенского собора для выделки гитар и балалаек из выдержанного веками дерева его икон.

Много другого ценного успели прибрать к рукам хищники и невежды с дипломами высших технических учебных заведений.

Васька оказался незаменимым в сборе расхищенного. Руководило ли им желание выслужиться или что другое, я не берусь судить, но он ругался, визжал, плевался, бегал жаловаться начальству в борьбе за каждый обломок разрушенного и поруганного величия, за каждый клочок древнего великолепия… Он, как Плюшкин, тащил к себе все без разбора, и музейным специалистам, отыскавшимся в бесконечном разнообразии соловецких профессий, работы хватало.

А специалисты выныривали совсем неожиданно. Среди безнадежных инвалидов нашелся купец-старообрядец Щапов из Нерехты или Кинешмы, глубокий и тонкий знаток русской иконографии. Над клочками и обрывками рукописей корпел доцент П-й; бронзу, резное дерево и вышивки определял и классифицировал известный в Москве комиссионер-антиквар, попавший на Соловки за продажу иностранцам какой-то редкой коллекции фарфора, собранного несколькими поколениями старомосковской барской семьи.

Ценности всех видов лились в музей беспрерывным потоком. В мусоре одного из подвалов нашли два окованных медью сундука с хозяйственными записями XVII века. На основе их доцент П-й воссоздал яркую картину экономики Беломорья того времени, почти полностью бывшего вотчиной мощного, культурного и широко прогрессивного в своем хозяйстве монастыря, лозунгом которого были слова:

– В труде спасаемся!

Эта работа была напечатана в журнале "Соловецкие острова", и некоторые проблемы экономической деятельности монастыря были учтены и использованы первым организатором концлагерной принудиловки Н. А. Френкелем при освоении Колы, Сороки, Кемского берега и Печеры.

Монахи, уходившие в Валаам обозом и пешком, не могли взять с собой и сотой доли богатейшей соловецкой ризницы, накапливавшей свои ценности со времен Марфы Посадницы. Грабители из Архангельского совдепа хватали только пригодное для быстрой и легкой реализации. Достаточно было и такого. Пожар коснулся ризницы лишь слегка, и множество облачений из старинной венецианской парчи, пелен, платов, покровов на Плащаницу, вышитых теремными затворницами, боярышнями и великими княжнами московскими, сохранились. Они поступили в фонд музея, и часть из них, как я слышал потом, была увезена в Москву и, вероятно, распродана. Запасы нешитой новой фабричной парчи были переданы театру, и из них сшили богатейшие костюмы для постановки "Бориса Годунова" Пушкина, который шел на Соловках в двадцати двух картинах, всего лишь на две меньше, чем в Художественном театре. Потом в них играли "Царя Феодора Иоанновича", "Девичий переполох" и "Василису Мелентьеву".

Найденные Цыганом светильники оказались флорентийской работы, они были подарены монастырю папой Иннокентием (каким по счету – не помню). Схожие с ними литые факелы – подарком Венецианского Дожа.

Монастырскую библиотеку разыскать не удалось. Установили, что рундук с грамотами новгородских посадников, московских царей и, вероятно, с другими важнейшими документами архимандрит увез с собой, а остальные рукописи и книги были зарыты или замурованы, но где – на острове знал это лишь один из оставшихся иноков – отец Иринарх. Да и знал ли? Как ни пытались выведать тайны от этого простоватого с виду, словно топором высеченного, инока – не выдал! Эйхманс, сам увлекшийся кладоискательством, поил его до умопомрачения и даже на самолете катал.

Любил выпить отец Иринарх, но, и выпив сверх меры, молчал.

Назад Дальше