Но наиболее значительным и чреватым событиями было письмо моей свекрови, Марии Петровны Колтовской. Она извещала, что скоро она и ее муж приедут в Шишаки и мы будем жить все вместе. Предстоял еще какой-то неведомый перелом, и я решительно не знала, радоваться ему или нет. С одной стороны, вроде бы хорошо сплотиться всем вокруг детишек и поднимать их сообща. С другой стороны, у свекрови характер был отнюдь не мягкий, и было жутковато, как-то мы сживемся, что у нас получится?
Они приехали ранней весной, а следом за ними прибыла и Мария Владиславовна, наша хозяйка. Она распорядилась так: я с семьей (мамой и детьми) переселюсь во флигель, а в так называемом большом доме будут жить Мария Петровна с мужем. Нисколько не обсуждая это распоряжение, мы так и разместились, и я не чувствовала себя ущемленной, живя в прелестном маленьком домике с веселой террасой, вокруг которой вились по веревочкам посаженные мною бобы. Между двумя домиками свекор разбил клумбы и посадил цветы, по вечерам мы с детьми их поливали.
Моя свекровь была одной из самых красивых женщин, каких я встречала в моей жизни. На шестом десятке лет ее лицо не утратило тонких черт, фигура - стройности и горделивости, удлиненные черные глаза - молодого блеска. Зная, что ею любуются, она говорила не без кокетства: "А мне уже за пятьдесят", и не находилось человека, который бы осудил это маленькое и такое законное ее кокетство.
Она окончила Смольный институт, и в ее альбомах с фотокарточками был портрет юной красавицы в институтской форме - строгом темном платье с белой пелериной и длинными белыми нарукавниками - рукавчиками, как она их звала по институтской привычке. Смольный институт в ее юности был учреждением для воспитания так называемых благородных девиц, но, видимо, учили там этих девиц не только иностранным языкам, танцам и другим подобным вещам, но и многому другому, более полезному, так как на моих глазах Мария Петровна и стирала, и полы мыла, и картошку чистила не хуже любой деревенской женщины, и золу просеивала, и дрова пилила с удовольствием, находя это полезным для здоровья.
Все это мне очень нравилось, как и то, что она держится, что называется, в форме, никогда не выходит к столу небрежно причесанной, кое-как умытой. Но многое мне, естественно, было чуждо в этой женщине другого поколения и других понятий о жизни, особенно же нас рознило разное отношение к литературе, да еще ее властность, постоянно натыкавшаяся на мое врожденное упрямство, и это неизменно вызывало между нами короткие, но бурные вспышки, от которых обе мы душевно страдали, но с которыми ни одна не умела бороться. Бабушка она была прекрасная, заботливая и умная, так что дети мои росли под внимательным присмотром двух разных бабок, благородной и плебейской, и каждая из них была достойна уважения. И иной раз, видя небрежное отношение к старикам в той или другой семье, мне хочется сказать: "Берегите ваших бабушек и дедушек, сколько бы ни было у них недостатков, без них вам было бы куда как трудно жить". И в самом деле, какие бы между мною и моею свекровью ни происходили стычки - на почве ли ревности к детям, или на почве великой разницы во взгляде на жизнь, - мы после каждой из них остывали мгновенно, и отношения наши снова становились душевными, и в детей она снова вкладывала все свои силы.
И обеих бабушек я вспоминаю с неизбывной любовью - и кроткую мою маму, так мало видевшую в жизни радости, и пылкую свекровь.
Первое время все у нас шло хорошо, раздражаться мы стали позже, летом.
Теперь я думаю, что раздражение было вызвано тогда, главным образом, появлением слишком многих людей.
По моему довольно легкомысленному приглашению из Ленинграда приехала Галя, жена Арсения Старосельского, с полуторагодовалой дочерью Таней. По своему желанию приехали из Ростова дядя Володя и тетя Анна Васильевна, а из Дербента - тетка Бориса Елена Васильевна Аккерманова. Из Москвы приехала старинная приятельница свекрови Любовь Евстафьевна Бовэ с сыном-школьником и молоденькой невесткой Любочкой, женой старшего сына. Приехал младший сын Марии Петровны. Из Ростова приехал мой знакомый, старый журналист Михаил Маркович Майзель.
Со свойственным ей пылом и торопливостью свекровь взялась на всех на них стряпать. Уставала она, конечно, немилосердно, хотя и мы с мамой, и все женщины ей помогали. И хотя все эти приезжие жили отдельно, разместившись в наемных комнатках и углах, но большую часть дня проводили у нас, и, конечно, такое множество различных людей, такой перекрест характеров, привычек, симпатий, антипатий не могли не содействовать постоянному беспокойному раздражению и нервическим вспышкам. Мария Владиславовна почему-то невзлюбила Галю, и каждый Галин поступок вызывал ее гнев, и такие же отношения возникли между теткой Аккермановой и мною; возможно, существовали и другие конфликты, о которых я не знала. Так что к концу лета все это стало помаленьку походить на пороховой погреб.
Еще зимой, до приезда свекрови, задумала я написать пьесу. Вспомнив времена "Ленинских внучат", решила написать об испанских событиях. С самого начала это было безумием: что я знала об этих событиях, кроме газетной информации? Я даже не могла сложить ни одной мало-мальски вразумительной реплики, а потому решила писать белым стихом: мне казалось, что это легче. Писала я прямо в тетрадку, без черновиков, увлеченная не столько событиями, сколько течением пятистопного ямба, казавшегося мне прекрасным. Да, в первый и последний раз в жизни я сочинила тогда трагедию в стихах. Называлась она "Мерседес" и стояла за гранью всего, что хоть отдаленно имеет право называться литературой. К счастью, я тогда в вихре новых творческих ощущений этого не понимала. К счастью, ибо, понимай я, разве я рискнула бы послать эту тетрадку в Москву на имя Сталина? Уже отправив заказную бандероль с нашей деревенской почты, я перечитала мое сочинение и пришла в ужас, но было поздно - послание ушло.
Я утешала себя тем, что оно не дойдет, а если и дойдет, то на него не будет ответа. И почти уговорила себя, что никто моей дурацкой трагедии не прочтет, как вдруг в разгаре лета пришел ответ.
Сперва он удивил меня безмерно, так как был не из секретариата Сталина и, разумеется, не от него самого, а из какого-то учреждения с неизвестным мне в ту пору названием. Потом-то все оказалось очень просто: секретариат Сталина переслал мое письмо в Управление по делам искусств с просьбой дать оценку моей пьесе, а Управление поручило это драматургу Александре Яковлевне Бруштейн. И теперь письмо этой незнакомой женщины я держала в руках, мучительно вчитываясь в легкие беглые строчки и наслаждаясь ими. Нет, она не хвалила. С жестокой искренностью она высказывала свое мнение, и я не могла не чувствовать его справедливости. Надо писать о том, что знаешь непосредственно, а не из газет, говорилось в письме. Говорилось там также и о подражательности, и о напыщенности, ясно намекалось и на недостаток культуры у автора. Все это была несомненная правда, но мне было легко и радостно читать все это, ибо одновременно мой рецензент отмечал мои литературные способности и выражал уверенность, что я сумею проложить себе дорогу в литературе. А в конце была приписка, что если я буду в Москве, то чтобы пришла по такому-то адресу, чтобы познакомиться.
33. Я отправляюсь за синей птицей
Еще до Галиного приезда в Шишаки было решено, что обратно она поедет вместе с Наташей. Наташе надо было продолжать учение в русской школе. Арсений хотел, чтобы это была ленинградская школа. У меня не было ни материальной, ни моральной возможности возражать против того, чтобы Наташа пока что пожила у отца, но от мысли о предстоящей новой разлуке у меня разрывалось сердце, я с ужасом ждала момента, когда собравшиеся у нас гости начнут разъезжаться, по ночам мне снилось, как мы с дочкой прощаемся на покрытой подсолнечной шелухой платформе.
И вдруг после одной такой тоскливой ночи, когда и просыпаться не хочется, у меня блеснула мысль: а что, если и мне вместе с Наташей и Галей уехать в Ленинград, чего мне ждать в Шишаках, что тут может быть, я даже написать ничего путного не смогу, да и вообще работы тут не найти, поеду-ка в Ленинград, в Москву, вдруг там улыбнется судьба?.. Думаю, что пришла эта мысль из письма милой А. Я. Бруштейн, как бы подсказавшей мне, что я могу в скором времени быть в Москве.
Я написала о моем плане тете Лиле, которая тогда жила в Ленинграде, обменяв свои московские комнаты на ленинградскую квартиру. И вот судьба! Тетя Лиля и дядя Саша без всяких моих просьб прислали мне на дорогу денег и пригласили первое время в Ленинграде пожить у них. А Любовь Евстафьевна Бовэ звала меня в Москву, говоря, что я могу жить у нее, сколько будет нужно по моим делам. Должна сказать, что Бовэ с первого знакомства относилась ко мне с большой симпатией и твердо защищала в наших стычках со свекровью и свекром. Те и слышать не хотели о моей поездке. Любовь же Евстафьевна утверждала, что я ничего не могу сделать умнее, как оставить Шишаки и пытаться найти свою литературную судьбу. Не думаю, чтобы она веровала в мои способности, ей неоткуда было их узнать, не думаю также, чтобы ее так уж пленяли мои качества, просто она была сама человеком смелым и деятельным и любила видеть эти свойства в других. Она доброжелательно внушала мне, что у меня еще все впереди, только не надо быть лежачим камнем, надо выходить в мир, в жизнь. Я была ей горячо благодарна за эту поддержку и тоже начинала искренне ее любить. Но еще больше поддержала меня - совершенно внезапно - добрая наша Мария Владиславовна. После одной бурной сцены между мной и свекровью по поводу моего отъезда она догнала меня в саду и сказала:
- Вера Федоровна, не слушайте вы их, поезжайте за вашей синей птицей.
Ее муж, тоже проводивший свой отпуск в Шишаках, первый покинул наш кишащий людьми, арбузами и конфликтами приют и уехал в Ленинград. За ним стали разъезжаться и другие, не было дня без отъездов, и вот наступил день, когда надо было уезжать и мне с Галей и девочками.
Сборы мои были недолги, и вот в один солнечный августовский день мы сидели, свесив ноги, на колхозной телеге и Никита Трофимович Воронянский, дед хорошеньких Нины и Гали, вез нас на станцию Яреськи. Билеты были куплены, телеграмма Арсению отправлена. В конце улицы телегу догнали мои мальчики. У меня сжалось сердце, когда я еще раз поцеловала их, сжалось оттого, что я не могла взять их с собой, оттого, что завтра я их уже не увижу и кто знает, когда увижу и при каких обстоятельствах. И с этой болью я поехала за моей синей птицей.
Прелестна была дорога среди полей и мимо Бутовой горы с ее лесом, но потом был долгий путь в жестком вагоне, а еще труднее была безумная пересадка в Киеве, где мы толкались от одного переполненного вагона к другому. К сожалению, в Киеве у нас хватило времени только на то, чтобы побывать в Ботаническом саду, и я безбожно упустила в тот раз случай подробно ознакомиться с этим городом Ольги и Феодосия, Михаила Булгакова и Турбиных. Просчет этот, впрочем, пошел мне на пользу, и с тех пор, куда бы я ни попадала, стараюсь все увидеть, унести в памяти каждую деталь.
Проходил день за днем, мы приближались к Ленинграду. Галю волновала предстоящая встреча с Арсением, их отношения сложились явно не очень-то благополучно.
Я заранее решила, что постараюсь как можно меньше обременять ее своей особой и как можно больше помогать по хозяйству, и на этом решении я успокоилась, стараясь думать о том, как, отыскав синюю птицу, возвращусь к моим мальчикам и маме. Я даже поделилась этими мечтами с Галей, но она облила меня холодной водой, приведя пословицу: "Дурак думкой богатеет", и я не могла в тот момент мысленно не согласиться с этой небогатой мудростью.
Но вот мы подъехали к Ленинграду, наш поезд покружил в лабиринте путей и остановился перед зданием Витебского вокзала. Среди людей замелькала на платформе косоворотка Арсения.
Он был точно такой, как в давние времена, когда терзал меня "150 миллионами" Маяковского: все было на месте - косоворотка, кепка, портфель, неутомимая манера пропагандировать.
Мы в трамвае поехали на Крестовский остров, где была квартира Гали и Арсения. Это была комната в одном из громадных корпусов на Морском проспекте. Кухня была общая, грязная. Ванной не было.
Галя предоставила мне на выбор одну из кроватей и оттоманку, и я зажила новой, в сущности, бездомной жизнью. Ибо меньше всего было домом это жилье, где никто ничего не берег и не ценил, где полностью восторжествовали антимещанские принципы Арсения, где мне, как говорится, давали по рукам, если я пыталась приукрасить комнату или хотя бы привести ее в порядок. Беспорядочность здесь была доведена до предела.
Пригляднее и уютнее показалась мне после этого жилья квартира тети Лили и дяди Саши на Моховой. Там было всего две комнаты, но в них было чисто. К ним я вскоре и переехала.
Пока не было тети Лили, я чувствовала себя в ее семье очень нужным человеком, почти хозяйкой. От меня зависело, чтобы они все были сыты и довольны жизнью, мне это нравилось.
В моем крохотном коричневом чемоданчике я привезла рукопись новой пьесы, начатой в Шишаках. По вечерам, когда все ложились спать, дядя Саша зажигал лампу на своем чертежном столе и садился чертить, а я запиралась в кухне и, сняв посуду с кухонного стола, принималась за свое сочинение. Впрочем, историю "Ильи Косогора" я опишу отдельно и подробно, с этой пьесы началось мое бытие как драматурга.
Я начала ее летом 1939 года. Начала потому, что прочла в харьковской газете "Комунiст" о конкурсе на лучшую пьесу для колхозного театра. Были опубликованы условия конкурса: не более пятнадцати действующих лиц, не более двух смен декораций, рукопись должна быть перепечатана на машинке.
Я писала, лежа на траве в саду Воронянского. Сад переходил в леваду. Пахло свежим сеном - на леваде тут и там стояли новенькие копны. Удоды пролетали надо мной и проваливались в дупло старой ивы, где у них было гнездо. Иногда из дупла выскакивала головка удоденка с продолговатым клювом и с коричневым забавным хохолком. Но хрустнет где-то сучок - и удоденок мгновенно проваливается в дупло, и там ни возни, ни шороха. Я писала прилежно час за часом, и, хотя эта пьеса не была продиктована ни вдохновением, ни тесным сродством с материалом, кое-что в этой работе доставляло мне настоящую творческую радость: создание судеб и характеров, драматичность некоторых ситуаций, удачно найденное слово. Хотя при этом я прекрасно понимала, что эта пьеса еще отнюдь не я, что мне еще долго предстоит искать себя, то есть точку приложения моих возможностей в литературе. В то время я находилась под могучим влиянием драматургии Горького и невольно подражала ему.
Впоследствии, через много лет, когда Гослитиздат издавал собрание моих сочинений, мой редактор П. А. Сидоров поместил "Илью Косогора" в том исторических моих произведений. Здесь хочу оговориться: я никогда не считала эту пьесу исторической, она и не замышлялась как таковая. Найдя среди моих шишакских знакомых резко выраженный характер потенциального мироеда, не могший развернуться в условиях колхозного бытия. Я поместила этот характер в иное, "столыпинское время", где он и смог показать все в нем заложенное. Фамилия Косогор тоже была взята из шишакского окружения, остальное же являлось вымыслом, рождавшимся по мере того, как я писала, так сказать из-под пера, - совершенно новое для меня и заманчивое явление.
У меня было мало бумаги, а писалось быстро. Днем, повторяю, я писала на леваде, ночью же работала на лежанке, где спала. Днем моя чернильница стояла на земле среди травинок, ночью - на выступе лежанки. Днем мне светило солнце, ночью я прилаживала на том же выступе обломок свечки, оставшийся от прошлогодней елки. Какой это был крошечный, чахлый, шатающийся огонек! Но и ему приходилось радоваться.
В Ленинград я взяла пачку черновых листков и вырезку из "Комунiста". Купив клеенчатую тетрадь, старательно переписала туда пьесу, попутно исправляя и дополняя ее. Это я уже делала в кухне тети Лили, у большого стола, при электрическом свете. Помню, приятно было сознание, что вот они спят, а я работаю - делаю, как мне казалось, что-то важное. По условиям конкурса пьесу надо было перепечатать на машинке, но об этом не приходилось и мечтать. "Авось сойдет и так", - думала я, отправляя пьесу на конкурс.
Надо было указать адрес автора. Шишакский адрес показался мне несолидным, я присвоила себе адрес Арсения и Гали, живших на Крестовском острове. Теперь нужно было ждать.
Конечно, я не надеялась ни на какую премию. Я ведь не знала тогда, что такое подобные конкурсы. Мне представлялось, что я соприкасаюсь с Парнасом. Зная слабости моей работы и вспоминая обсуждения в ростовском РАППе, я старалась вообразить себе, какие громы грянут из парнасских туч.
Житье мое тем временем было абсолютно птичьим. Сначала меня на месяц прописала в своей квартире тетя Лиля. Потом, когда срок прописки истек, удалось прописаться в квартире Арсения и Галины - тоже временно. Денег было еще меньше, чем в Шишаках. Чтобы доехать от Моховой до Крестовского и обратно, приходилось принимать мелочь от тети Лили и Гали. К тому же тетя Лиля сердилась, что я езжу на Крестовский, - отчасти потому, что это отвлекало меня от обязанностей прислуги, но главным образом потому, что боялась заразы. Ей казалось, что на Крестовском все больны дифтеритом, скарлатиной, коклюшем, тифом и что я непременно перенесу все эти заболевания в ее дом. Спорить было бесполезно. Наконец она просто запретила мне бывать на Крестовском, а стало быть, видеть Наташу и общаться с людьми, с которыми у меня были общие интересы.
За этим последовал полный разрыв. Во-первых, я нечаянно разбила какую-то вазочку. Во-вторых, и главных, тетя нашла домработницу. Я должна была уступить ей свое место в столовой.
Я решила ехать в Москву. Может быть, моя синяя птица ждала меня там? У меня были припрятаны тридцать рублей, подаренные мне дядей Сашей в день моих именин. Уже не помню, хватило ли мне этих денег на дорогу или я занимала еще у Гали. Помню себя на Московском вокзале. Носильщик покупает мне билет на какой-то глухой поезд, уходящий поздно ночью. Я впервые вижу "Красную стрелу", готовую к отправке. Любуюсь через окна красивыми купе и не догадываюсь, сколько еще мне придется ездить в этом комфортабельном поезде.
Пока что без всякого комфорта, но полная надежд добираюсь до Москвы обычным поездом. Курский вокзал. Метро. Я наизусть знаю адрес Л. Е. Бовэ, так радушно приглашавшей меня. Суеверно загадываю: если она меня встретит хорошо, значит, все сложится удачно.
Она встречает меня как нельзя лучше. Ее жилье тесно, в одной комнате спит она и ее сын Роберт, в другой невестка Любочка со своим маленьким сынишкой. В первой комнате на диване помещается также Аня, когда-то работавшая у Любови Евстафьевны домработницей. Но московское гостеприимство шире ленинградского. Вся семья, в том числе Аня, сердечно меня приветствует. На столе появляются чай и бублики. Любовь Евстафьевна укладывает меня спать на кровати рядом с собой. До поздней ночи она говорит мне слова ободрения. Она верит в мое будущее, это для меня самое дорогое.