О моей жизни, книгах и читателях - Вера Панова 19 стр.


Условия найма были для меня приемлемы: надо было только оплачивать счета - за квартиру, электричество и прочее такое, - после того как Надежда Владимировна младшая потеряла мужа, им это стало трудновато. И вот я, а затем и моя Наташа получили временную прописку в домик против ворот в лицейский скверик. Кажется, этот домик принадлежал некогда одному из лицейских учителей Пушкина. Помню, как меня восхищало то, что я на какое-то, пусть краткое, время обеспечена пропиской, что Наташа живет вместе со мной, а главное, что это прекрасное место, перейти дорогу - и вот он, лицейский сквер, и в нем сидящий на скамье Пушкин (любимый мой памятник) с его дивными стихами на цоколе, с облетевшими осенними листьями у его ног, а дальше - парки, о которых он написал:

Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
Вхожу с поникшей головой.

Уже после освобождения Украины от оккупантов, днем служа секретарем-машинисткой в райпотребсоюзе да копая картошку на колхозных полях, ночью я при свете фитилька, плававшего в блюдце с подсолнечным маслом, стала писать книгу "Остландия" - так называли захватчики временно оккупированные ими области СССР. К этой книге я взяла эпиграфом эти самые строчки Пушкина о прекрасных садах, горько вспоминая, как они выглядели во время войны.

К сожалению, "Остландия", написанная от руки на страницах старой бухгалтерской книги со словами "Дебет" и "Кредит", пропала в моих странствиях, как и некоторые дорогие мне письма, телеграммы, записки, все то, что копит человек в своей жизни и что он любит и чтит как самое дорогое, но - увы! - что почти никогда не удается сберечь.

Но вернусь к домику против ворот лицейского сквера. Мы с дочкой занимали комнатку, в которой прежде работал муж младшей Надежды Владимировны, начинающий художник. Его работа - портрет Пушкина - висела на стене. Спали мы с дочкой на большом диване, поставленном в нише из полок, сплошь занятых книгами. Комнатка была очень холодная, от всех стен дуло, но на крайний случай имелась маленькая, похожая на тумбочку чугунная печка, которую можно протопить дровами, а в еще более крайнем случае сосновыми шишками и сухими веточками, собранными в парке. И вот эта печка, этот диван, книги, портрет Пушкина и то обстоятельство, что Наташа живет со мной и по утрам я вижу, как она позавтракала перед уходом в школу и как заплела косы, - все это, такое с виду малое, рождало во мне уверенность, что вот так же мы непременно будем когда-нибудь жить вместе все - я, дети и мама. Как это случится, я не умела предугадать, но знала, что это будет, и будет через литературный успех, не иначе. И сколько я тогда набросала никчемных отрывков, каких-то начал и концов чего-то, и припомнить не могу. Отцедились в памяти только два названия: пьеса для кукольного театра по сказке Аксакова "Аленький цветочек" и комедия "Синус". То и другое пропало, да я и не жалею, настолько все эти клочки ни на что не годились. С обеими Надеждами Владимировнами отношения у меня сложились, как я уже сказала, отличные, хоть и не сразу. По многим наблюдениям я знала, что эти высокообразованные и интеллигентные женщины не могут не видеть разницы между собой и мной, что моя недостаточная культурность принимается ими иногда болезненно, что я, должно быть, представляюсь им какой-то взбалмошной чудачкой. И в самом деле: где-то оставила детей, живу птичьей жизнью, ни кола ни двора, и в то же время черт знает на каких основаниях мечтаю стать писательницей и по целым дням что-то пишу на столе против пушкинского портрета - этакое святотатство! - запершись на ключ, и знакомые у меня все интеллигентные и даже ученые. Помню, как медленно обе эти женщины привыкали ко мне, так сказать, принимали меня в свой круг. Как-то в маленькой кухоньке, где на плите грелись бок о бок наши чайники, я рассказала про моего дядю Сережу, про его увлечение собиранием бабочек. Случайно я произнесла слово "энтомолог" и увидела, что мои дамы при этом улыбнулись, будто я была людоедка Эллочка, произнесшая умное слово. Улыбка была, впрочем, хорошая, необидная, признающая меня ровней. Потом я увидела, что их очень подкупает мое пристрастие к стихам. Потом я съездила как-то в Ленинград, чтобы выкрасить волосы, что я всегда делала от случая к случаю. Вернулась шатенкой с бронзовым отливом, и когда младшая Надежда Владимировна спросила, а как выглядит эта процедура, в чем она заключается, я им все описала объективно, самокритично и, должно быть, смешно, потому что они смеялись обе. И я вдруг почувствовала, что признана ими, что впредь мои литературные претензии здесь не будут считаться беззаконными, и привязалась к ним, как к родным. И Надежда Владимировна старшая даже стала меня учить французскому языку, а младшая - читать мне самые трудные для восприятия стихи, уже уверенная, что я все пойму.

Я уже сказала, что все искали мне работу. Об этом хлопотал и дядя Саша. И вдруг он предложил мне однажды - не хочу ли я поступить на службу в Дом ученых.

Ученых?

Я готова была хоть к черту в зубы, лишь бы укрепиться в жизни. Только что же я буду делать в Доме ученых, с моим-то образованием?

Но дядя Саша объяснил:

- Они устраивают гостиницу для приезжающих ученых, им в эту гостиницу нужна заведующая.

Во всяком случае, подумала я, надо туда сходить потолковать, и отправилась, не мешкая.

Дом ученых с его резными деревянными панелями и уютными гостиными показался мне дворцом.

Наконец, разговор дошел до зарплаты. Почему-то мне казалось, что в этой должности я буду получать прилично, но товарищ, говоривший со мной, сказал:

- Вы будете получать столько-то рублей.

Я даже покачнулась - на эти деньги я бы не могла содержать семью.

- Это по ведомости, - продолжал товарищ. - На деле же, умеючи, вы будете иметь раза в три больше. Ведь под вашим начальствованием будет буфет.

"Вот куда меня принесла моя жизнь!" - подумала я с горечью.

После переговоров о службе я поехала к себе в Пушкин.

Мне отворила дверь Надежда Владимировна - старшая. Он сказала:

- Вам телеграмма.

Со времени смерти брата я очень боялась телеграмм и тут испугалась: не из Шишак ли? Что случилось?

Но телеграмма была из Москвы и подписана фамилией: Завадский. Я знала, что это один из крупнейших театральных режиссеров, только не знала, в каком театре он работает. И вот в подписанной его именем телеграмме я прочла, что Театр имени Моссовета просит меня передать ему мою пьесу "Старая Москва" для постановки в ближайшее время.

Так я узнала, что моя пьеса была отмечена на конкурсе премией (она была разделена между Щегловым - за пьесу "Сокровище Сампо", Афиногеновым за "Машеньку" и мною).

Отпадала мысль о гостинице для приезжающих ученых и о буфете.

Был уже вечер, когда я держала в руках эту телеграмму, заново переломившую мою жизнь. Утром я побежала на телеграф, а через несколько дней уже катила в Москву, переполненная лучезарными надеждами.

В Театре имени Моссовета меня сразу повели по кабинетам. Сначала меня приняла секретарша директора, потом сама директорша, подписавшая со мной договор, затем ее заместитель и, наконец, сам Завадский, чарующе любезный и обаятельный.

Он рассказал, что он-то и открыл мою пьесу в груде присланных рукописей (он был членом жюри конкурса) и сам ее будет ставить.

Затем я читала пьесу коллективу театра. Мне очень хлопали, и, когда я хотела прервать эти аплодисменты, сидевший рядом со мной Завадский сказал:

- Потерпите, может быть, этого уже больше никогда в вашей жизни не будет.

И уж не знаю, что меня дернуло за язык, но я ответила сразу и уверенно:

- Будет! - так что он даже удивился и посмотрел на меня недоуменно.

Я стала каждый вечер бывать на спектаклях, познакомилась с жизнью театра, изучила все его закоулки. Все эти переживания начинающего драматурга прекрасно описаны в "Театральном романе" М. А. Булгакова.

Раза два или три мне представляли режиссеров, приехавших из периферийных театров за моей пьесой, которая еще не пошла в распространение. Мне пришлось попросить театральную машинистку перепечатать пьесу, чтобы иметь в своем распоряжении несколько экземпляров.

Уж не помню, какие причины понудили меня после установления отношений с Театром имени Моссовета ехать в Ленинград. Скорее всего, это было непреодолимое желание неудачника показаться наконец-то в свете удачи.

Не помню также, сообщила ли я тете Лиле о своем приезде, но она меня ждала и встретила радушно.

Оказалось, что в мое отсутствие звонили из Театра имени Пушкина и просили, чтобы по возвращении немедленно позвонила художественному руководителю театра Вивьену.

Конечно, я позвонила тотчас же. Вивьен сказал, что просит меня прийти и принести пьесу.

И вот через день или два я входила в прекрасное здание Александринки.

Первым встретил меня режиссер Петровых, он, как оказалось, должен был ставить мою "Старую Москву" под руководством Вивьена. Затем мы пошли к Вивьену. Он был еще любезнее, чем Завадский, и сказал, что сам намерен играть молодого Хлебникова, а Ксению будет играть такая-то. Я вспомнила ее в "Маскараде" и сказала:

- Что вы, она не подходит, у нее такой противный голос, - и не поняла, почему Петровых толкнул меня ногой, только обиделась и сочла его неучем. А когда он, выйдя со мной из кабинета Вивьена, спросил:

- Вы, очевидно, не знали, что эта актриса - жена Вивьена, - я была готова провалиться сквозь землю, но, так как идти извиняться было невозможно, постаралась поскорей забыть этот ужасный эпизод.

Начались новые приятности в новом театре: успешное чтение пьесы в коллективе, знакомство со множеством актеров, из которых кое-кого я знала (Гайдарова, например, по фильмам моего детства и отрочества). Особое наслаждение было заходить в великолепный зрительный зал и воображать, как в этих креслах будут сидеть зрители, как будет сиять эта люстра, а на сцене будет идти моя "Старая Москва", будут произноситься те слова, которые я сочинила.

Все, казалось, было на мази, никаких сомнений быть не могло. Начались репетиции, и жена Вивьена не показалась мне в них неприятной, а, напротив, весьма тонкой и умной актрисой, а иные - например, Вивьен и Скоробогатов, игравший старика Сушкова, - казались мне совершенством.

Я, как и актеры, стала каждое утро приезжать в театр к 11 часам, туда были устремлены теперь все мои мысли. С каким наслаждением я садилась в битком набитый дачный поезд в тот час, когда утреннее солнце пригревало доски железнодорожной платформы перед зданием вокзала в Пушкине!

Какая была радость перед репетицией зайти в будочку на углу Невского и Перинной линии (будочку, где помещалась сосисочная) и съесть пару горячих, прямо из котла, сосисок с порцией горячего пюре, чтобы заправиться перед тем, что теперь составляло мой рабочий день.

Таких прекрасных, лучезарных рабочих дней у меня не было ни раньше, ни впоследствии.

Множество повестей и рассказов сообщают о том, что 22 июня 1941 года с утра стояла восхитительная погода. Таким и я помню этот день.

Воскресенье, ехать в Ленинград было не нужно, так как репетиций по воскресеньям не бывало. Я встала позже обычного и, увидя в окне жаркое солнце, пошла погулять.

Подходя к рынку, я вдруг услышала радио: это было сообщение о нападении Германии на Советский Союз.

Каюсь, я не сразу поняла суть этих страшных слов.

С того мгновения жизнь моя, как и всех вокруг, приковалась к радио, к черной трубе, висевшей над входной дверью нашей квартирки. Она, эта труба, вещала так громко, что можно было ее слышать не выходя из комнаты. Все мы ожидали от этой черной трубы какого-нибудь чуда, которое разрушило бы тяготеющий над нами кошмар, каких-нибудь слов, которые вернули бы нам покой и радость. Но, увы, эти слова не прозвучали.

Вскоре прекратились репетиции пьесы, и общее настроение было таково, что я даже не рискнула задать театру какой-либо вопрос по этому поводу: жены провожали мужей в армию, каждый день уезжали мобилизованные на рытье окопов, даже такой столп Александринки, как Николай Черкасов, записался в ополчение, и мне казалось немыслимым и безобразным заботиться о своих личных интересах.

Все мои мысли были связаны с матерью и сыновьями, которые находились в это время на Украине, в Шишаках. Страшная тревога за них не покидала ни днем, ни ночью.

Между тем немцы приближались к Ленинграду. Эвакуировался Александринский театр, уехали со своими предприятиями Кониковы, эвакуировалось общежитие Консерватории, расположенное рядом с нашим домом, уехала вместе со школой испанских детей, где она преподавала, Надежда Владимировна младшая.

Но куда было эвакуироваться мне? Всем сердцем я мечтала воссоединиться со своей семьей, собрать под свое крыло сыновей, дочь и мать.

Пушкин постепенно пустел. Магазины стояли открытые настежь, на улицах мертвая тишина. Поезда со станции отправлялись неаккуратно. Я с Наташей и Надеждой Владимировной старшей собиралась со дня на день переехать в Ленинград, но мы опоздали.

Запомнилась мне какая-то ночь, я, дежурная ПВО, вышла из дома и села на крыльцо соседнего дома.

Необычаен был вид этой ночной улицы. Откуда-то издали доносился звук одиноких шагов по каменной мостовой. Этот звук словно усиливал мрачную тишину. На другой стороне улицы черные окна были прорезаны белыми бумажными крестами. Из-за угла, где находился вход в лицейский сквер, показался грузовик с военными и штатскими. Сейчас же человек, дежуривший по соседству со мной, остановил его - видимо, спросил пропуск. Машина направлялась в Ленинград.

"Если еще покажется машина, - подумала я, - остановлю ее и попрошу, чтобы меня с Наташей и Надеждой Владимировной старшей захватили с собой".

Но прошел час, другой, третий, а машин больше не было.

35. Целую вечность тебя не видела

Целую вечность тебя не видела, ни лица твоего, ни улыбки, что так прелестно морщила уголки твоих глаз и губ, ни даже почерка твоего прежние письма твои сгорели в огне войны, а новых я не получала и не получу уже. Расставание наше было долгое и многоступенчатое, я спустилась за тобой по крыльцу, заметенному снегом, и бежала до ворот, и метель белыми петлями стелилась по земле. С той ночи она мне сопутствовала всюду, метель кидается мне под ноги, куда бы я ни пошла, и мешает идти, и стужа хватает меня за горло, мешая дышать.

Хочу тебе сказать, что за эту вечность разлуки я очень много узнала. О, тебе известно, какою я мнила себя многоумной, как высоко ставила свое пустяшное знание жизни, вычитанное из книг, и свое воображение, которое могло представить мне все, чего я не видела и о чем не читала. А оказалось, я не знала почти ничего, и вот, оторванная от тебя и от нашей любви, я стала узнавать. Чаще это узнавание было горьким, чем радостным, но были и счастливые узнавания.

Я узнала себя - что такое аз есмь и что мне предназначено делать в мире и вот я по мере сил делаю, осторожно расходую свои возможности, стараясь не зарваться, хотя и это не так-то легко, да, милый, все нелегко в этом мире, на этой земле.

Чего-чего только не узнала я о повседневной людской юдоли, об их делах и страданиях.

Ну вот хотя бы, к примеру: как весело смотреть на пожар.

Я сплю (а почему я сплю в кухне, на узкой продавленной кровати, вплотную приставленной к стене? Уж не помню…) Я сплю и вижу сон, и вдруг голос сквозь сон:

- Вставайте, пожар!

Надежда Владимировна стоит надо мной, уже умытая, свежая, хотя накануне водопровод перестал действовать, и говорит:

- Горит рядом, за дровяным складом, надо вставать…

И тотчас же громкий стук в окно и в дверь, и уже много голосов:

- Вы с ума сошли спать, сгорите живьем!

Я вскакиваю и выбегаю на крыльцо. Оно обращено к забору, за которым находится дровяной склад. И вижу - там, за забором, плещет огонь. В свете сентябрьского утра, еще почти летнего, этот огонь не ярок, не зловещ. Но какие-то веточки от горящих деревьев перелетают через забор в наш двор, а рядом, на дровяном складе, что там? Конечно, дрова, и если они запылают, это будет целое озеро пламени, и уцелеют ли тогда наши деревянные сараи, и деревья у нашего крыльца, и самое крыльцо, и мы сами?

Горит дом за складом, кто говорит - партизаны подожгли, кто говорит сами немцы, набилось их в этот дом видимо-невидимо, и ну топить все печи, благо дрова под рукой. И дотопились до того, что дом вспыхнул, как солома.

- Дураки, - говорит кто-то из женщин, набежавших с улицы. - Они там у себя не привычны дровами топить, вот и зажглись.

А мне, не знаю почему, вдруг становится весело. Я не могу отвести глаз от огненных языков, взлетающих за забором. Я хочу, чтоб этот дом сгорел. Чтоб сгорели запасы дров на складе. Я люблю ладные дома и красивые вещи. Даже простое березовое полено с темными черточками на шелковистой кожице кажется мне очень красивым, я с любовью беру его в руки. Но не менее люблю смотреть на пожар. Он сожрет все - и пусть! Пропади оно пропадом, коли тут немцы!

Еще прежде, чем я открыла в себе этого страшного человека, разрушителя, я узнала всякие другие вещи. Когда мы были так молоды и счастливы, мы и не воображали, что эти вещи могут нам открыться. Ну, думала ли я когда-нибудь о том, как неприятель входит в город?

Перед тем, как войти, он поливает город огнем, забрасывает бомбами и обстреливает из пушек. Отвратительное мяуканье мин, шипенье летящих снарядов и грохот взрывов наполняют уши, мозг, все тело. Соседки приходят одна за другой, они говорят:

- Уходите в убежище, разве можно сидеть дома, хотите, мы вам займем местечко?

Убежище близко - под Екатерининским дворцом и под Лицеем, в котором учился Пушкин. Есть также щели, выкопанные в земле. Они и в лицейском скверике, и на улицах… Но мы еще не перевоспитаны войной, еще полны гордыни и брезгливости. Нам, видите ли, не по вкусу, что женщины тащат с собой в авоськах керосинки и ночные горшки. Мы живо представляем себе, что за жизнь будет в этих убежищах. Мы сидим дома, под бомбами и снарядами. Я раскладываю пасьянс, Надежда Владимировна читает без передышки русские, французские, немецкие, польские книги. Мы с дочкой сидим на диване рядом, прижались друг к другу: если попадет в нас, пусть убьет обеих вместе. Вот как мы еще ничего не понимаем в происходящем, даже не соображаем, что вовсе не обязательно убьет обеих вместе… Но в непонимании - каше счастье в тот момент.

Днем приходят муж и, жена Поляковы. Они тоже усаживаются рядом, чтобы быть убитыми вместе. У жены - приступ ее тяжких бруцеллезных болей, а морфий кончился, и достать негде, и она говорит:

- Пусть убьют лучше…

А вечером появляется другой сосед, учитель. Он бегает по комнате вне себя от страха, стиснув руки, как перепуганная истеричная женщина. Он не понимает, как мы можем сидеть дома, когда есть бомбоубежище. Он, впрочем, не хочет идти в убежище: боится быть убитым по дороге, - грохот не умолкает. Он хочет, чтоб мы пошли с ним. Но мы отказываемся… Нам все кажется, что куда легче быть застигнутым смертью в своей комнате, чем существовать среди керосинок и ночных горшков где-то под землей. Убежище представляется нам адом, а наши бедные комнаты с книгами и милыми людьми прекрасным раем.

Назад Дальше