Если не считать этих ничтожных лишений, жили мы, как и прежде, вполне нормально. Все были сыты, одеты, обуты. В именины бывали пироги и торты, на рождество - елка, в день 22 марта - жаворонки с изюминами на месте глаз, на пасху столы ломились от куличей. В буфете стояли банки с вареньем, между оконными рамами - бутылки с вишнями, засыпанными сахарным песком. Вишни бродили, сок их употреблялся как наливка, а самые вишни они назывались "пьяными" - шли на гарнир к жаркому.
Иногда, очень редко, нас с братишкой возили в цирк или в театр.
Из театральных зрелищ мне запомнился только "Потонувший колокол" Герхарда Гауптмана, все остальное было столь низкого уровня, что не сохранилось в памяти. В цирке меня прельщали газовые юбочки наездниц, осыпанные блестками, да еще запомнилась какая-то ученая обезьянка, остальное тоже, мелькнув, ушло навеки. Раза два водили нас в кино (тогда оно называлось "электробиограф", или просто "биограф"), смотрели мы там какие-то виды Швейцарии, новые парижские моды, какой-то военный парад кажется, в Вене, да еще одну или две комедии с бесконечными потасовками. Все это не доставляло нам, детям, ни малейшего удовольствия и мы радовались, когда нас уводили домой.
15. Еще о нашей семье
Я уже описывала наружность моего отца, которую знаю и по живым моим впечатлениям, и по оставшимся фотографиям. Эту наружность он унаследовал от своей матери Александры Ильиничны, а через нее - от Ильи Михайловича Грибанова. Думаю, от них же он получил свои способности и свойства характера. Мама рассказывала о чудовищной его вспыльчивости и горячности, когда он "невесть чего наговорит человеку, на которого рассердится, а через минуту стоит на коленях и просит прощения и опять-таки бог знает что грозит над собой сделать, если его сейчас же не простят". Эта черта раздражаться до неистовства и сразу за вспышкой ярости так же необузданно каяться, - эта черта была у отца общая с его сестрой Олимпиадой Ивановной и перешла ко мне, и всю мою жизнь я вспыхиваю и невесть что говорю людям, а через мгновение ненавижу себя за это и молю о прощении и далеко не всегда его заслуживаю, а еще реже получаю - так уже сложилось… И эта несчастная черта характера отравила мне жизнь, и дорого бы я дала, чтобы ее не наследовать.
Почему я думаю, что свои способности, о которых вспоминала и мама, и все родные, отец унаследовал от бабушки Александры Ильиничны? Да потому, что она, несомненно, была ярко одаренным человеком и такою осталась в моей памяти, хотя жизнь не дала ей реализовать ни одной из ее возможностей.
У моей мамы Веры Леонидовны были очень черные, блестящие глаза под черными густыми бровями; белоснежные волосы красиво контрастировали с ними.
На моей памяти были у нее поклонники (няня называла их женихами), но она и слышать не хотела о новом замужестве и о том, чтобы дать нам, детям, отчима.
Поклонники приходили вместе с другими гостями, пили чай, слушали музыку и пение, играли в маленькие игры, принятые тогда ("колечко", "мнения", "оракул", "фанты"), в именины приносили цветы и конфеты и исчезали, на короткое время обеспокоив меня, знавшую уже из "Давида Копперфильда", что отчим - это очень страшно.
Дети - эгоисты, теперь-то мне очень жаль, что мама не вышла вторично замуж, она была такая хорошая и так заслуживала любви и счастья. Подозреваю, что во многом была тут виновата бабушка Надежда Николаевна, я своими ушами слышала однажды, как она говорила маме, что, конечно, Илья Петрович хороший человек, но кто он такой, в сущности? Никто, какой-то комми. И как посмотрят на такой брак Кошкины и Асмоловы? Кошкины и Асмоловы были богатой родней бабушки Надежды Николаевны, и она их явно побаивалась. В свое время она им угодила, выдав дочь за богатого купеческого сына, а теперь опасалась не угодить. И, в сущности, из-за этих бабушкиных причуд моя мама не согласилась выйти замуж.
Она нравилась, моя мама, несмотря на раннюю седину и морщинки, у нее были такие живые черные глаза, свежий цвет лица, маленькие руки и ноги, красивый голос. Помню, когда на террасе яхт-клуба она разливала чай (громадные самовары ставил и таскал матрос Федор, яхт-клубский сторож), в мамину честь внизу, под террасой, устраивались серенады, какой-нибудь мужской голос пел "Очи черные" и вставлял в слова романса куплеты собственного сочинения, вроде:
Моя звездочка, моя милая,
Моя ласточка сизокрылая.
А на громадную террасу с чайным столом и с собравшимися внизу участниками серенады светила большая луна, и ее свет столбом лежал поперек Дона, от берега к берегу.
Несправедливо, зря бабушка Надежда Николаевна корила тетю Лилю за ее "мещанские претензии", претензии тети Лили никого, в сущности, не сделали несчастными, претензии же самой бабушки Надежды Николаевны, не менее мещанские, думается мне, испортили жизнь моей мамы.
Эти Кошкины и Асмоловы, о которых постоянно, кстати и некстати, упоминала бабушка Надежда Николаевна, были ее гордостью, через них она приобщалась к тому кругу богато и широко живущих людей, который всегда ей импонировал. Иногда нас, детей, одевали с особенным тщанием и везли в гости к Кошкиным. Они жили в своем доме где-то поблизости от Старого собора, занимая целый этаж, там были комнаты, каких не было ни у нас, ни у тети Лили, одна комната, помню, называлась "будуар", другая "читальня", там стояла качалка, на которой я любила качаться, а на столе лежала Библия с иллюстрациями Г. Доре. Я уже знала Ветхий завет и рассматривала картинки с огромным удовольствием. Позже, когда в мои руки попало это издание, оно уже не доставило мне ни малейшей радости, равно как и мысль о том, что я могу его приобрести в полную собственность.
Библия с картинками, качалка, отличное богатое угощение как-то не примиряли нас, детей, с тем неприятным чувством, которое мы испытывали, посещая этот дом в качестве бедных родственников. Помню, как мне было неприятно, даже тяжело видеть, когда бабушка Надежда Николаевна, которую все называли прекрасно воспитанной и гордой, старалась услужить своей младшей сестре Вере Николаевне. Не следовало нас делать свидетелями этого, дети ведь все прекрасно понимают, и я начала все меньше уважать бабушку Надежду Николаевну.
Однажды Кошкины пригласили ее с нами погостить у них летом на даче. Дача находилась под Ростовом, за Федоровским монастырем, на берегу речушки Темерник. Мы поехали туда на извозчике. Помню, заехали в монастырь, и монашки показывали нам, детям, свое хозяйство, в том числе плодовый сад и пасеку. У меня была книжечка "Пчелы, осы и термиты", я знала много о пчелах, но ульи видела впервые и впервые же ела сотовый мед, которым нас угостили монашки. Кроме меда на стол были поданы прекрасные сливы, темно-лиловые и янтарно-желтые, и, что бывало редко, нам разрешили их есть сколько угодно, и мы налакомились вволю.
Для пчел у монашек были специальные посевы. Небольшие поля гречихи и медуницы лежали среди зелени розовыми и синими платками, над ними гудели пчелы. Мы проехали также мимо болгарских огородов, необыкновенно красиво возделанных, их содержали болгары-огородники, они продавали свои чудесные овощи на ростовских базарах. Трудно даже поверить, что обыкновенные капустные гряды могут выглядеть так красиво.
Целая аллея белых лилий шла вдоль берега Темерника справа от деревянного мостика, перекинутого через речку. Мостик соединял дачу Кошкиных с дачей Асмоловых. Дочь Кошкиных Наталья Ивановна была замужем за "молодым Асмоловым", как его называли в своих разговорах мама и бабушка Надежда Николаевна. Старики же Асмоловы владели большой табачной фабрикой, впоследствии фабрикой имени Розы Люксембург, и принадлежали к первому ряду ростовских богачей, и я помню, как бабушка Надежда Николаевна возмущалась, что Наталья Ивановна, ее племянница, совсем не умеет пользоваться своим положением, ходит в кофтах навыпуск, не хочет носить брильянтов и вообще "опустилась так, что противно смотреть".
Считать, что бабушка Надежда Николаевна была глупа, я не могу. Она не только не была глупа, но для своего положения в обществе была даже довольно развита. В нашем доме она одна читала газету "Приазовский край" и вообще читала много. В передней стоял ее большой шкаф красного дерева, где в правом отделении висели платья, а в левом на полочках среди белья она прятала от меня свои книги. Увы, я проследила, куда бабушка прячет ключ, и слишком рано начиталась Вербицкой, Нагродской и переводных романов, среди которых первое место занимали романы Локка. Бабушка Надежда Николаевна, а за нею и я читали, таким образом, "Ключи счастья", "Вавочку" и много других книг, насчет которых теперь я понимаю, что лучше бы мне их в детстве и не видеть вовсе.
С гостями бабушка часто заговаривала на политические темы, и за это, я заметила, гости ее уважали. В свое время много говорила она о деле Бейлиса, во время империалистической войны - о поражениях русской армии, а затем главной и любимой ее темой стал Распутин и диковинные дела, происходившие в царском семействе. Не стану вводить добрых людей в заблуждение, будто моя бабушка была передовых взглядов и в душе чуть ли не революционерка, как любят уверять иные мемуаристы. Нет, в нашей скромной семье не было революционеров, но в ней здраво судили о процессе Бейлиса, и недобро поминали Ходынку, и осуждали распутинщину за тот позор, который она навлекает на Россию. И, судя по запомнившимся мне разговорам гостей, это были мнения, свойственные тогда всей массе мелкой русской интеллигенции.
Об этой мелкой интеллигенции, иногда предельно убогой духовно, иногда же находящей в себе силы подняться над этим убожеством, писал Чехов, и не надо эту интеллигенцию вовсе скидывать со счетов, она была вовсе не худшее, что когда-либо бывало на Руси, отнюдь не худшее. Может быть, потому мне так рано стал доступен Чехов, что я вырастала в той же среде, что и он, в тех же нравах и заботах - в частности, до чего же мне понятны его слова, что он всю жизнь по капле выжимал из себя раба.
16. Наши родственники и знакомые
Мой дорогой дядя Сережа был женат на Юлии Дмитриевне Емолаки, греческого происхождения, и жил со своей семьей в милом кирпичном домике на 7-й линии, неподалеку от подворья тети Тони, где жили мы. При доме Емолаки был сад с богато цветущей сиренью и фонтаном, в бассейне которого плавали рыбки. Юлия Дмитриевна, тетя Юля, была строгого вида болезненная женщина, мы ее побаивались, особенно после того, как она однажды при нас больно наказала свою дочь Варю.
Она тоже очень много читала, у них с дядей Сережей было очень много книг, и они охотно позволяли мне рыться в этих книгах и советовали, что прочесть. (Так, помню, присоветовали Джека Лондона.)
Варя была ровесница нашего Ленички, и у нее тоже был братишка на несколько лет младше ее, Юра. Дядя Сережа часто надолго уезжал, но мы и без него приходили к тете Юле, бегали в саду, брали читать книги, рассматривали бабочек и жуков в ящиках по стенам, и часто, когда мы уходили домой, нам дарили большие букеты свежесрезанной сирени. В семье Емолаки был приемыш, его звали Мартын. Помню, однажды под его руководством мы хоронили возле фонтана мертвую рыбку, другой раз - дохлого воробья. Я вспоминала Мартына, когда писала мальчика Ваську в повести "Сережа".
Другой брат покойного отца, дядя Илья Иванович, уже тогда жил в Москве. Он стал хорошим зубным врачом и иногда, как и дядя Сережа, помогал моей маме деньгами. Женился он на женщине много старше годами, Александре Львовне, сыновей которой, гимназистов, он репетировал, еще будучи студентом.
Впоследствии, приехав в 1930 году в Москву, я эту Александру Львовну видела. Была она уже стара и совсем некрасива, причесывалась так же, как бабушка Александра Ильинична, свертывая седые волосы в маленький узелок на затылке. Дядя же Илья был тогда еще свеж и красив, но он очень любил свою жену и, когда она тяжело заболела, ходил за нею до последнего часа, а когда она умерла, очень горевал. После ее кончины он женился вторично, на этот раз на женщине много его моложе, Наталии Федоровне Любимовой.
Дядя Илья Иванович и ее так же горячо любил и уважал, хотя и мучил своим вспыльчивым и капризным характером - "пановским", как называла его покойная мама.
В 1912 году, в мае, у тети Лили родилась девочка. Ее назвали Ириной, и отныне вся семья посвятила себя этому ребенку. Нам, старшим внукам, сразу стало ясно, что с появлением Ирочки мы больше не существуем для бабушки Александры Ильиничны. То и дело мы слышали: "Не трогай Ирочкины игрушки", "Вот ты пришла, а у тебя кашель, ты можешь заразить Ирочку". Даже Варю, которая была с нею особенно ласкова и которую она любила, бабушка стала ласкать гораздо меньше.
Заразы в этом доме боялись как-то преувеличенно, до смешного. Из передней одна дверь вела в кабинет дяди Саши. Не знаю, по каким причинам этот кабинет на некоторое время был превращен в Ирочкину детскую. Во все это время щели в двери были заделаны войлоком - "Чтобы микробы из передней не заползли в детскую", - говорила тетя Лиля.
Конечно, нас, детей, больно задевало такое предпочтение, отдаваемое Ирочке. Мы не могли еще понять, что любовь не раздается поровну, как конфеты, что она избирательна и зависит от множества причин. Нас обижало, что Ирочка и одета лучше нас, и все самое лакомое отдается ей, и лучшие игрушки с елки, и она живет в своем доме (так говорилось при нас), а мы с мамой в наемных квартирах.
Все это, увы, надолго занозило наши души и не содействовало развитию добрых чувств. Конечно, сама Ирочка нисколько в этом всем не повинна. Вряд ли это дитя могло тогда и заметить все это. Это было обыкновенное избалованное дитя, заласканное, задаренное, миловидное (она была похожа на тетю Лилю), и на нее обида наша нисколько не распространялась.
Тетя Лиля говорила, что Ирочка будет воспитана особенно, необыкновенно, что в ней не будет ничего грубого и вульгарного, а когда она вырастет, то выйдет замуж за графа или барона. Тут, несомненно, продолжала работать Евгения Марлитт. Приведу один образчик этого особенного воспитания.
Сидим за обедом: мы, все дети, тетя Лиля и тетя Тоня. Тетя Лиля говорит о ком-то:
- Тонечка, она опять не так положила салфетки.
Тетя Тоня отвечает:
- Лиличка, от нее ничего невозможно добиться, она форменная де-у-эр-а.
Я соображаю, что это "де-у-эр-а" означает "дура", и мотаю себе на ус, что слово "дура", как грубое, нельзя говорить при Ирочке, для нее и придуман заменитель. Тетя Лиля, должно быть, видит, что я намотала это себе на ус, и одобрительно кивает мне со своего хозяйского места. Никто не догадывается, что Ирочка тоже в состоянии кое-что намотать себе на ус. Обнаруживается это через несколько дней, когда при гостях этот ребенок ни с того ни с сего говорит тетке:
- Тонечка, ты форменная де-у-эр-а.
Плоды же всего этого я увидела через много лет, через много верст, когда уже стареющий дядя Саша жил под Ленинградом на даче с почти тридцатилетней Ирочкой и мы пошли купаться на озеро. С нами была и моя дочь Наташа.
Наташа, призовая пловчиха, нырнула в озеро, как рыбка. Я, преодолев боязнь холодной воды, окунулась тоже. И одна бедняжка Ирочка так и не решилась войти в воду, она топталась на берегу, теребила бретельки купального костюма и не поддавалась ни на чьи уговоры.
Дядя Саша глядел на это, сидя на берегу на скамейке.
Он сказал:
- Так уж воспитали, что все на свете страшно, всего надо бояться.
17. Еще о моих гимназических годах
В 1915 году, о котором я пишу, шла первая империалистическая война, и по вечерам взрослые говорили о неудачах русских на фронтах, о безобразиях распутинщины, о том, чем же все это, помилуй бог, кончится. Кончилось так, как в нашей скромной среде и не чаяли, но до этого было еще довольно далеко. Сперва были грозные слухи о том, что в Петербурге назревает голод, затем неведомо какими путями пришедшие в Ростов рассказы об убийстве Распутина и потом - известие, что царя уже нет, вместо него есть какое-то Временное правительство.
Вспоминается мне какой-то день, когда всем где-то раздавали билетики, и на этих билетиках каждый должен был написать цифру и куда-то этот билетик опустить.
Бабушка Надежда Николаевна и мама на своих билетиках написали цифру 5, что, как я потом узнала, означало партию кадетов, а няня принесла свой билетик мне и велела написать цифру 1, что означало партию социал-демократов. Моей голове эти цифры говорили так же мало, как и названия партий. Я не тянулась к политике, вероятно, потому, что в ней не таилось для детской души никаких поэтических, никаких эстетических очарований. В рассказах об убийстве Распутина был все же привкус романтики (Ну как же! Убили злодея, который срамил Россию, а значит, и нас с вами!), в писании же цифр на билетиках не было ровно ничего, кроме скуки, и скука отвращала…
Приходили письма от дяди Володи, что в Петербурге есть нечего, что они с тетей Аней собираются удирать в Витебск, где все-таки посытнее. Было еще от него письмо о том, что Петербург кишит крысами, что дядя Володя видел своими глазами чудовищное стадо крыс, шедших к Неве на водопой поблизости от Александро-Невской лавры. И будто какой-то болван извозчик бросил в это стадо кнут, и через пять минут не было ни извозчика, ни его лошади, ни его пролетки. Пришли Октябрьские события. О них я мало что помню, да и сведения о них были отрывочные и неясные.
Правила в городе Ростовская коммуна.
В 1917 году я перестала ходить в гимназию. Меня оттуда не забирали и не исключали, я ушла сама.
Во-первых, устала слушать, как трудно платить за учение, ведь сто рублей в год, где их взять? Хорошо, если дядя Илюша или дядя Сережа пришлют вовремя, а как не пришлют? И было стыдно, что я, такая дылда, туфли уже тот же номер, что у мамы, сижу у нее на шее.
Во-вторых, вдруг стало невыносимо скучно ходить в гимназию, а особенно делать дома уроки. Мне казалось, что гимназия не поможет мне стать писательницей (а я уже тогда мечтала стать ею), а только мешает мне читать то, что хочется. Скоро гимназия закрылась.
Затем наступил тот первый день, когда на нашей улице, за окнами с китайскими ширмочками, с утра по-комариному запели пули, и бабушка трагически сказала маме: "Ты не пойдешь на службу!" А та очень просто спросила в ответ: "Как же это можно?" - и пошла, надев свой рабочий костюм: черную юбку и белую блузку.
Няня вышла за нею и принесла известие, что юнкера восстали против коммуны (у нас в городе было юнкерское училище), окопались около Балобановской рощи и стреляют из пулеметов по чему попало. Я и Леничка пытались читать и играть, а пули за окнами все свистели.
Бабушка сидела посредине своего маленького диванчика, на котором она спала, подложив под себя полосатую перину и прикрывшись стареньким, от старости тонким, как марля, пледом тигровой расцветки. Она сидела посредине, мы с братом Леничкой жались к ней с обеих сторон, пули шлепались о кирпичную стену домика. Вдруг раздался звонок с парадного хода. Няня побежала отворять и впустила нашего хозяина дома - Федора Михайловича Зудина. Федор Михайлович, одетый в черный добротный пиджак старомодного покроя, с маленькой остроконечной серебряной бородкой, с серебряной часовой цепочкой по жилету, вежливо поздоровался с бабушкой и сказал: