20. Володя Филов
Мы жили тогда в доме № 5-б по 1-й линии. Когда собирались гости, бабушка Надежда Николаевна садилась к роялю и играла. Она знала множество вальсов, полек, кадрилей и была прекрасным аккомпаниатором, под ее музыку нередко танцевали в нашем маленьком "зале".
Пела мама, обладавшая прелестным меццо-сопрано, пел арии из вагнеровских опер студент Степа Айвазов, пели очень музыкальные брат и сестра Даничевы - Степа и Маруся.
Иногда, правда редко, пел дядя Саша, муж тети Лили, у него был комический эстрадный репертуар, и аккомпанировала ему всегда тетя Лиля. Некоторые вещи, которые пела мама, мне потом уже никогда больше не попадались, я их помню только в ее исполнении. Я помню ее голос, то грудной, то вспыхивающий светлым каким-то всплеском, и больно мне, больно, что ее нет, что жизнь прожита, что уже ничего не вернуть, даже на секунду.
Я не помню, чей это был романс, который она пела:
В темном зале сейчас только плакал рояль,
Кто-то пел про весну, про любовь и печаль.
И ни у кого, кроме нее, не слышала "Индусской песни" - "Брама, бог правоверных, царь городов священных…", но эти мелодии, напетые ее голосом, буду помнить до последнего конца.
В это время у нас стал бывать Володя Филов.
Неподалеку от нас жила дальняя наша родственница Надежда Николаевна Филова. После смерти мужа (не знаю, кем он был) она купила небольшой дом на углу 3-й линии и Георгиевской улицы и открыла магазин аптекарских товаров. В этом магазине она торговала патентованными лекарствами и парфюмерией, и много там было таких же коробочек, баночек и флакончиков, какие приносила от своего Лемме мама.
У Филовой было четыре сына: Николай, недурно рисовавший, Александр, рвавшийся на сцену, Виктор и Владимир. Эти последние два сыграли в моей судьбе большую роль, особенно Владимир.
Когда он стал к нам ходить, ему было девятнадцать лет, мне одиннадцать. Это была громадная разница, и к общению со мной он снисходил только потому, что я писала стихи. Он сам их писал, и все его окружение писало, а в этом окружении была Сусанна Мар, и была Нина Грацианская, и был Георгий Шторм; все они позже стали писателями.
Володины стихи были плохи, немногим лучше моих, но не в этом дело.
От него я услышала, что необязательно аккуратно посещать гимназию и слушаться старших. Я услышала, что непослушание лучше, чем послушание, достойнее. Тихой мещанской девочке, старательно делавшей реверанс перед взрослыми, такие бунтарские мысли не приходили в голову, хотя она уже читала Писарева и была знакома с Евгением Базаровым и Марком Волоховым.
Очевидно, нужно было, чтобы все эти бунтарские слова произнес живой голос. И Володя Филов их произнес. Со своими друзьями он издавал рукописный журнал "Юная мысль". Он поместил в этом журнале какой-то мой стишок. Я была счастлива, только обиделась на то, что под стишком было подписано: "Верочка Панова, ученица 1-го класса", - в упоминании о 1-м классе мне почудилась дискриминация.
Володя был очень похож на свою мать, такой же, как она, белолицый и полный, с пухлыми руками и маленьким ртом. Он ходил в черной тужурке с обтрепанными рукавами. Поступил в Ростовский университет, мечтал о литературе, знал наизусть множество стихов. От него я впервые услышала слова: "ничевок", "имажинист" и имя Велемир Хлебников. Володя восхищался Хлебниковым, а позднее - Сергеем Есениным. Мы перебирали имена поэтов и строчки стихов, сидя в маминой комнате перед жарко натопленной печкой. Мы пекли каштаны в горячих угольях, каштаны, лопаясь, громко стреляли, вкусны они были (или казались) необыкновенно.
Володю Филова я описала в "Сентиментальном романе" под именем Мишки Гордиенко, он же - журналист Вадим Железный.
21. Мне четырнадцать лет
Это, стало быть, 1919 год. Я вытянулась и поздоровела, полюбила бегать на "гигантских шагах" и плавать на байдарке, у меня выросли порядочные косички, на конце каждой - длинный, трубочкой, локон, и я переживаю свой первый роман.
Не первую любовь - влюблялась я и раньше. Лет в семь влюбилась в красивого мальчика Васю Петрова, несколько месяцев подряд была влюблена в некрасивого мальчика Андрюшу Кочеткова. Но первый роман переживаю жарким летом 1919 года.
Это несомненно (для меня) настоящий роман, так как он, этот Коля Ф., не только качает меня на качелях и катает на своем велосипеде, усадив на велосипедную раму перед собой, и не только пишет мне записочки симпатическими чернилами (вероятно, попросту молоком), которые (записочки) надо подержать над лампой, и тогда проступают слова, - помимо всего этого Коля Ф. еще сделал себе на руке татуировку: большая репа проткнута стрелой, а под репой мои инициалы, и сестры дразнят его мною.
Старшая его сестра замужем за папиным сослуживцем, теперь директором завода "Красный Аксай". А Коля Ф. приехал к ним погостить, и мы подружились на базе качелей, "гигантских шагов", крокета и байдарок.
Еще весной этого года дядя Сережа велел мне сесть в байдарку, подал мне весло и сказал: "Греби". И, о диво, я стала грести. Байдарку он мне подарил, она стала моя собственная, и я очень этим гордилась. А Коля брал яхт-клубскую байдарку, и мы плыли вниз по Дону рядом, иногда держась за руки.
Не было в этом романе ничего, чего можно бы устыдиться, была река, и небо, и некоторое красование друг перед дружкой, кто лучше гребет, кто одним ударом молотка проведет крокетный шар через две первые дужки и через "мышеловку", был горячий чистый песок, по которому так хорошо идти босыми ногами, да какие-то кустарники с узенькими темными листиками и некрасивыми лиловато-серенькими цветочками, похожими на цветки картофеля, да особенный, очень свежий запах речной воды, когда ты сидишь в байдарке так близко от веселых бегущих струй.
В то лето, едва позавтракав, мы с Леней шли в нахичеванский яхт-клуб (впервые мама нам разрешала уходить одним так далеко от дома). Шли сперва по улицам, мощенным булыжником, потом по деревянному мосту. Издалека виднелась белая ротонда яхт-клуба с большим балконом, подпертым деревянными столбиками, часто на этой террасе уже ждал Коля Ф. и махал нам своей гимназической фуражкой. Под балконом стояли байдарки и весла, на балконе - плетеная мебель, а в первой комнате прежде висел точно такой же, как у нас дома, портрет моего отца - основателя клуба. В 1919 году портрета уже не было, почему-то после революции его сняли, - может быть, сочли отца буржуем, не знаю. Маму это огорчало, нам же, детям, было все равно, у нас в яхт-клубе было много радостей - "гигантские шаги", песок, крокет, байдарки, дружба с Колей Ф., встречи с милым дядей Сережей, который тоже приезжал сюда каждый день.
Он все собирался научить меня плавать, но так и не научил, тут я оказалась совершенно бездарной, всю жизнь плавала как топор. Брат же Леня как-то научился у Коли и других мальчишек и находил в плавании много радости.
Иногда дядя Сережа поручал нам половить вокруг яхт-клуба бабочек для его коллекции. Мы приносили из дому сачок и раза три-четыре даже что-то поймали этим сачком, но всегда оказывалось, что это "что-то" у дяди Сережи уже есть. У него была очень хорошая коллекция, он обменивался бабочками с коллекционерами разных стран, помню в одном из его застекленных ящиков одну особенно поразившую меня тропическую бабочку - крылья у нее были длинные, заостренные книзу, белые, с перламутрово-зеленоватым отливом, и она была похожа на ангелов, как их рисовали в "Задушевном слове".
Я всегда была переимчива, как обезьяна, и мне загорелось и самой собирать коллекцию бабочек. Дядя Сережа подарил мне сачок (зеленый марлевый мешочек на неоструганной деревянной палке) и станочек, на котором пойманных бабочек расправляют и сушат, он давал мне читать книги по энтомологии и показывал всякую всячину под микроскопом, но у меня с коллекцией ничего не вышло, показалось скучно, увлечение угасло очень скоро. Несколько позже я так же зажглась собиранием почтовых марок и так же быстро охладела к этому занятию, вообще я, видимо, не коллекционер по самому складу характера, чего-то во мне для этого недостает, прежде всего - терпения. Но так или иначе недолгие мои занятия энтомологией доставили мне большое удовольствие, и я прекрасно понимаю увлечение бабочками у С. Т. Аксакова и В. Набокова, понимаю, что это может овладеть человеком и сделаться хобби всей жизни.
Вот такое было это лето 1919 года - юное, светлое, бодрящее.
Каждый день мы виделись с Колей Ф. в яхт-клубе, и, несмотря на это, он постоянно писал мне записочки, свидетельствовавшие как о его чувствах, так и о малой изобретательности, ибо на всех записочках повторялась все та же проткнутая стрелой репа, а каплющая из раны кровь была изображена красными чернилами. Но мне было четырнадцать лет, и все это, в том числе красные чернила, нравилось мне чрезвычайно и казалось прекрасной экстраординарностью.
И вот прошло сорок пять лет… Прошло сорок пять лет, мне, стало быть, было пятьдесят девять, я жила в Коктебеле. Дверь моей комнаты выходила на лестничную площадку, на площадке было окно. Как-то утром я вышла на эту площадку, смотрю - на подоконнике лежит письмо. На конверте надписано: "Вере Федоровне Пановой", почерк незнакомый. Я унесла письмо к себе в комнату, прочла и поняла, что это пишет тот самый Коля Ф., только уж, конечно, никаких стрел и прочего, просто приехал в эти края, узнал, что я тут, и просит к шести часам вечера выйти за калитку сада, чтобы повидаться.
Мне стало не по себе - ведь сорок пять лет!.. Моя приятельница Туся Разумовская тоже сказала:
- Вера, нельзя встречаться, вы просто друг друга не узнаете.
Но я все же вышла к шести часам того дня за калитку, к морю, и когда пошел мне навстречу долговязый человек с сильной сединой в волосах - я, представьте, узнала в нем того гимназиста. Да, этот человек был стар, но если отбросить седину и морщины, то черты остались, в сущности, те же, через сорок пять лет они были те же, и я сказала храбро:
- Здравствуйте, Николай Викторович.
Он стал художником-иллюстратором, работал в книжных издательствах, жил в Москве. Через полгода, в мое шестидесятилетие, прислал мне по почте громадную коробку шоколадных конфет, я поблагодарила телеграммой. Больше мы не встречались и не писали друг другу.
Роман же 1919 года окончился тем, что родители вызвали Колю Ф. обратно в Грозный - продолжать учение.
Вот и вся история моего первого романа. Если нет в нем ничего ослепительно прекрасного, то нет ничего и темного - ни крупинки, - и потому я вспомнила о нем легко и без печали.
22. Трудная зима
После этого радостного лета была долгая трудная зима. Она началась для нас болезнями и невзгодами. Сундук как источник доходов был исчерпан, пришел настоящий голод, когда пшенная каша или вареная картошка кажутся пиршеством, а такие вещи, как масло и сахар, вообще - небывальщина. Вместо сахара на стол подавали крошечные таблетки сахарина. Бросишь таблетку в чай - со дна чашки поднимется белесый, как бы мыльный столбик и вспухнет на поверхности чая белой шляпкой, а чай станет горьким и противным.
Мама заболела сыпным тифом, а я так называемой "испанкой" - тогдашнее название гриппа. "Испанка" страшна была своими осложнениями. В моем случае осложнение было очень странное - у меня началась цинга: изъязвились десны, стали выпадать зубы. Думаю, тут сказалось то, что нам с детства давали мало свежих фруктов и овощей.
Наша детская находилась рядом с маминой комнатой. Няня и бабушка печально переходили от одной больной к другой.
Подошло рождество. Грустно оно подходило - никаких приготовлений к елке, ни нового платья, ни разговоров о подарках. В самый канун сочельника стали раздаваться взрывы снарядов - к Ростову приближалась армия Буденного.
Уже был разрушен тот дом на Таганрогском, позднее на Буденновском проспекте, что описан в "Сентиментальном романе" как дом Хацкера, на самом деле то был дом Рацкера и Хосудовского, в нем помещался белогвардейский штаб.
Среди замыслов, которые мне не удалось пока осуществить, осталась пьеса "Рождество 1920 года", где я хотела написать приход буденновской армии в Ростов.
К звукам канонады мы уже тогда были привычны, она нас не пугала. Няня уверяла, что больных красные не тронут и что она, няня, все устроит хорошо. Взрослые, кажется, побаивались неизвестности, а мы с Леничкой беззаветно верили няне и не боялись ничего.
Я не помню, какое это было число, когда няня вошла и сказала:
- У нас конные во дворе.
Потом несколько красноармейцев поселилось у нас. Они заняли кухню и нянину комнатку за кухней - там было теплей всего. В наши комнаты они не заходили, боясь заразиться. Они принесли няне мешок муки, мешок пшена и тушу говядины и сказали ей так:
- Вот, бабка. Ешь сама и корми своих, но чтоб и мы были сыты.
Няня стала печь нам замечательные белые хлебы (для мамы из этого хлеба делались сухарики), варить мясные супы и пшенную кашу. Конечно, и буденовцы были сыты.
Еще через сколько-то дней няня положила на мою кровать какие-то свертки и сказала:
- Это тебе ребяты подарки прислали.
В свертках оказалось несколько стоп превосходной писчей бумаги, множество отличнейших карандашей и несколько коробок столь же превосходных резинок - серовато-зеленых, на каждой резинке изображен слон. Няня сказала им, что вот девочка все что-то пишет, и они велели это все отдать ей, то есть мне, "сами-то мы, говорят, не больно много пишем".
Бумага была чуть шероховатая, поглядеть на свет - с какими-то вензелями. Мне ее хватило надолго, так же как и карандашей и резинок. Не помню, сколько времени простояли у нас буденовцы. Они ушли, а спустя какое-то время белые на несколько дней ворвались в Ростов и наделали много кровавых бед.
Потом снова вернулась Красная Армия.
Постепенно мы с мамой выздоровели, и жизнь пошла по-прежнему. Только стала она голодной, и голод все возрастал. Няня жаловалась, что все вздорожало, ни к чему не приступишься. Что хлеба не хватает. Что нищие просят уже не на кусочек хлеба, а на кусочек макухи, то есть подсолнечного жмыха.
Начав выходить, я сама увидела этих нищих. То были трое ребятишек, два мальчика и девочка. Стоя в ряд, они протягивали к прохожим грязные ручонки и жалостно тянули:
- Подайте копеечку на кусочек макухи.
Сколько прошло лет, целая жизнь прошла, целая вечность, а я так и вижу эти руки и слышу эти голоса.
Макухи есть нам не пришлось. Но вместо обеда или ужина ломтик ржаного хлеба, смазанный горчицей, - это случалось часто.
Думаю, что уже тогда мое здоровье начало расшатываться. Стало покалывать в сердце, врач нашел невроз.
Леничка тоже заболел испанкой, по ночам тяжело бредил, но у него в тот раз болезнь не разыгралась.
Наконец прошла эта трудная зима. Но еще более трудная началась весна.
Нас уплотнили. В няниной комнатке за кухней поселилась Н. Н. Филова, Володина мать, а в комнаты, выходившие на улицу, была вселена семья инженера, бежавшая на юг от питерского голода. Мама сначала говорила:
- Ну, ничего, ведь они люди интеллигентные, он же инженер.
Но очень скоро она поняла, что звание инженера еще не делает человека интеллигентным. Мы познали все ужасы и безобразия совместного житья. Интеллигентные люди даже завладели нашей мебелью. Конечно, большую роль в этом сыграла мамина кротость и беззащитность.
И тут еще нас покинула няня. Прожив с нами пятнадцать лет, она перешла жить к своей дочери, чтобы нянчить ее детей, которых было к тому времени уже что-то очень много. Причина уважительная, и у нас не было ни моральных, ни материальных возможностей удержать няню.
Мы все трудно привыкали обходиться без ее постоянной заботы. Но трудней всех пришлось мне.
Увы, я ничего не умела. А на меня легло все хозяйство.
Первое время было еще ничего: мы брали обед в районной столовой. Там давали всегда одно и то же: серенький супчик с крупой и серую кашу, так называемую "шрапнель", с кусочками красноватой солонины. Это были даже не кусочки, а хлопья, волокна, но тогда казалось, что оно и вкусно и сытно.
Корм этот отпускался по какой-то норме, в количествах незначительных. Но так как столовой заведовала наша родственница Н. Н. Филова, жившая с нами, то мне выдавалась очень приличная порция и супа, и каши.
Дома я все это разогревала и заправляла поджаренным луком, и мы, в общем, бывали сыты.
Н. Н. Филову устроил на эту должность ее сын Виктор Григорьевич Филов, о котором речь впереди. Он вообще устроил всех своих родственников, включая меня, доводившуюся ему какой-то десятой водой на киселе. Брат Володя - о нем я уже говорила - работал у него в газете фельетонистом, старший брат Николай - художником. Брат Александр с его помощью осуществил свою мечту - стал актером, поступил в театр. Некоторые люди называли это кумовством и осуждали Виктора Григорьевича, но я понимала, что иначе быть не могло. Вы подумайте: в свое время Н. Н. Филова осталась без мужа с четырьмя сыновьями мал мала меньше. Мальчишки росли в нужде, все вместе. Пальтишко со старшего переходило на второго, со второго на третьего, последним донашивал его самый младший - Володя. То же происходило со штанами, с бельем, с учебниками. И когда наконец они выросли и один из них оказался в состоянии дать остальным место в жизни и заработок, - мог ли он этого не сделать? Мог ли не помочь матери, которая стала к тому времени седой и больной? По-моему, не мог. По-моему, иначе было бы не по-людски.
Но нет на свете ничего неизменного. Не вечно было и наше шрапнельное благоденствие. То ли Н. Н. Филова ушла с работы в столовой, то ли столовую закрыли, уж не помню. Но явилась необходимость самой покупать продовольствие и стряпать.
А на какие шиши покупать? Все было безумно дорого, а денег не было.
Помаленьку я научилась и стряпать, учила меня Н. Н. Филова, великая мастерица этого дела. Но я, увы, мастерицей не стала.
Не научилась и стирать хорошо. При няне ходила к нам стирать ее приятельница Кузьминична, торговавшая семечками у нас на углу. Ни маме, ни мне стирать не приходилось. Не стало няни - почему-то перестала приходить и Кузьминична.
Пришлось самой взяться за стирку.
В квартире у нас был водопровод, было где согреть воду, не было одного: не было у меня силенок. Особенно донимали меня два вязаных покрывала. Они были связаны из толстых бумажных ниток и состояли из квадратов, сплошь усаженных шишечками величиной с лесной орех. Бывало, намочишь эту штуку в корыте - и не повернуть ее, не то что выстирать. А уж хуже всего отжимать: стараешься-стараешься - ничего не выходит, только проклятые шишки врезаются в ладони. Но - стирала. Плакала, а стирала.
Не надо думать, что кто-нибудь меня к этому принуждал. Не заикались даже. Просто сама уже понимала, что время сделать стирку, что как это мне ни трудно, а все же легче, чем маме или бабушке.