Я пошел за ним, с полным сознанием того, что попал в беду. Мы вошли в комнату коменданта барака. На кровати, прямо против дверей, сидел Скипенко, у окошка стоял гориллоподобный Гордиенко, а у стола на табуретке сидел Юрка Полевой. На другой кровати сидели рядом главный переводчик Степан Павлович и еще один полицай. - "Стань здесь!" - Стрелков подтолкнул меня на середину комнаты. Полицай, сидевший рядом со Степаном Павловичем, встал, подошел к двери, закрыл ее и прислонился к двери спиной. Во всей обстановке и в лицах присутствующих было явно что-то угрожающее. - "Вот этот субчик, старший команды младших лейтенантов!" - "Я знаю его", - Скипенко откинулся к стенке и закурил. Все молчали. - "Теперь отвечай на вопросы, и без брехни! - Стрелков подошел вплотную ко мне - Кто у тебя в роду был жидом? Ты говорил, что Советы все равно войну выиграют? Ты говорил, что жидов напрасно мучают?" - Я посмотрел на Скипенко, он сидел, опустив голову на ладони рук, упертых в колени… - "Жид Кочергин был твой приятель? Почему ты не сообщил, что он жид?" - Я не успевал отвечать… - "Ты, сволочь необрезанная, уговаривал у себя в комнате избить представителей лагерной полиции, вот его, Полевого? Предлагал идти к генералам и требовать официальной жалобы немцам? Ты агитировал среди младших лейтенантов устроить восстание? Ты приказал им все съедать на работе и не приносить ничего в лагерь? Тебе не по духу национал-социализм? Ты коммунист? Член партии? "
Стрелков, не ожидая моих ответов, схватил меня за ворот гимнастерки и при каждом вопросе сильно дергал его. "Кончай базар, Стрелков", - не поднимая головы, сказал Скипенко, продолжая курить. - "Иди, забирай свое барахло и вон из барака! И чтобы ты мне на глаза не попадался, жидовский покровитель!" - Стрелков выпустил меня из рук.
"Ну, слава Богу, хоть без мордобоя обошлось", - подумал я с облегчением и, повернувшись к Скипенко, спросил: "Это что? Официально? Немецкая комендатура санкционировала, чтобы вы, господин комендант, вычеркнули меня из списка?" - Скипенко поднял голову и с любопытством посмотрел на меня. Все засмеялись - "Ах ты падаль! Вот тебе санкция!" - И Стрелков дал мне пощечину…
Плохо соображая, что я делаю, я левой ногой наступил на его ногу и двумя кулаками ударил его снизу вверх в подбородок. Старый, испытанный, еще юношеский прием в драке. Стрелков полетел на пол, а на меня сразу налетели Гордиенко, Полевой и третий полицай. Под их ударами я закрутился по комнате и через мгновение был сбит с ног. Кто-то ударил меня ногой в лицо. Еще пара ударов - и я потерял сознание…
Очнулся я, плохо сознавая, что произошло, было совершенно темно, болело все тело, во рту был отвратительный, тошнотворный cолёный вкус. Я лежал на чем-то мягком и противно пахнувшем, а сверху был покрыт жесткой материей. Я хотел её сбросить с себя, но от усилия и боли снова потерял сознание.
Потом я снова пришел в себя. Тело продолжало болеть, но голова стала как-то лучше соображать. Сперва мне показалось, что я ослеп, пощупал глаза, они были совершенно запухшие, с трудом приоткрыл я их через узкие щелочки стал осматриваться. Теперь я полностью вспомнил, что случилось… "Где я, куда они меня притащили?" - старался я сообразить. Я лежал на спине, с правой стороны была холодная стена, с левой кто-то спал. Я хотел сесть, но не хватило силы, я смог только немного приподнять голову. Очевидно, я был на нарах в каком-то бараке, на дворе светало, и слабый свет, пробивающийся через окно, освещал длинный ряд спящих с левой стороны. Свет шел снизу, а потолок был неожиданно близко. Очевидно, я был на верхнем ярусе нар, с самою края, в каком-то бараке. "Как я сюда попал, кто принес меня сюда? Что за барак?" Я беспокойно задвигался, пытаясь сесть на нарах. "А моя иконка, неужели пропала?" испугался я, шаря рукой у себя на груди, и, нащупав образок, успокоился. Эту маленькую эмалевую иконку с изображением Иисуса Христа повесила мне на шею молодая польская женщина в тот день, когда я уходил на передовую при жлобинской обороне. К этому образку у меня было какое-то особое, сентиментально-суеверное отношение, и каждый раз в трудные минуты я засовывал руку за пазуху, брал образок между пальцами, и это действовало на меня успокаивающе. Когда я был первый раз легко ранен осколком мины в окопах под Жлобином, то иконка была "ранена" вместе со мной… кусочек эмали отломался и попал мне в рану.
Проснулся сосед и, приподнявшись, посмотрел мне в лицо, в полутьме я узнал его: Завьялов! "Слава Богу! Вы очнулись! Теперь пойдете на поправку". - "Какой это барак?" - "Первый, тут вся наша "инженерная компания" из третьего. Не крутитесь, пожалуйста, выпейте это, доктор сказал, что надо дать вам сразу, когда очнетесь… если очнетесь" Я с трудом сделал несколько глотков. Все лицо было запухшее, и губы как бы одеревенели. - "Что они со мной сделали? Поломали кости?" - спросил я, ощупывая свое лицо. "Нет, доктор сказал, что не целы". "Какой доктор, Ищенко?" "Нет, другой, армянин. Шигарян его зовут". "Завьялов, расскажите мне всё по порядку". "Позже, после подъёма и проверки, а пока лежите тихо… Слава Богу, что живы остались!"
Проверка была не поименная, а по счету. Проверку, делал полковник Бикаревич, я его узнал по голосу, необычно низкому басу. Слышал, как он спросил: "А как тот майор, живой еще?" - Кто-то ответил: "Живой, кажется, ему значительно лучше". "Ну, пусть отлеживается" - прогудел Бикаревич.
После проверки на нары стали залезать один за другим "визитёры": - Борисов, Костик Суворов, Овчинников, Тарасов, Шматко. Поздравляли, что живой остался. Я слышал, как один из визитеров, спустившись на пол, сказал: "Живучий, крепкий парень, я был уверен, что загнется!" Завьялов принес какого-то варева, вроде жидкой каши, я поел, снова принял лекарство и заснул. Проснулся, когда уже были сумерки, на краю нар сидел Борисов, я тронул его ногой. - "Проснулись, Николаевич? Ну как. Лучше?" - "Кажется, лучше, безусловно лучше, - ответил я. - Слушайте, как я оказался здесь, в вашем бараке? Я ничего не помню. Последнее, что помню, - у Скипенко, бить меня начали"… - "Хотите знать все подробности? Лучше, когда окрепнете, я вам расскажу". Но я настаивал. Борисов сперва слез с нар и принёс мне снова той же жидкой каши, а потом ко мне на верхотуру влез моложавый, восточного типа человек - "Я доктор Шигарян, как дела?" - Он померил температуру, пощупал пульс, помазал чем-то ссадины и синяки и, слезая вниз, сказал: - "Все в порядке. Это лекарство принимайте завтра весь день. Послезавтра я снова зайду, в санчасть сами не ходите. Крепкий у вас организм, дорогой майор, очень крепкий. Всего потери - это, по-моему, три зуба… дешево отделались!"
Он ушел, а я попросил Борисова дать мне зеркало. Он нехотя протянул. - "Охота самому себе настроение портить!" - сказал он. Действительно, можно было себе "настроение испортить". Вся физиономия безобразно распухла, в особенности правая сторона. Губа рассечена, два зуба выбиты, ухо надорвано, сплошные сизо-багровые и зеленоватые подтеки на лбу, на щеках и на шее… - "Да, разукрасили, - промычал я, отдавая зеркало. - Ну, теперь, раз результаты известны, расскажите, что знаете". - "Вы ушли в 13-й во вторник, а утром в среду прибежал один из наших и сказал, что вас полицаи убили". - "А какой сегодня день?" - прервал его я. - "Суббота… ну, мы, конечно, решили проверить".
Мои приятели пошли в 13-й барак, там им сказали, что я в санчасти. Пошли в санчасть, сперва их санитары не пустили, но они подняли крик, к ним вышел доктор Ищенко и сказал, что я мертв и тело мое в мертвецкой. Они вернулись в барак, "панихиду справили и единогласно решили, что вы были парень на ять!" Потом, по предложению Завьялова, решили пойти попрощаться с телом, по "христианскому обычаю", до того, как утром трупы отвезут "на могилки". Пошли всей группой. Сторожа и мертвецкую не пропускали. Поторговались и, давши целую пачку гродненской махорки, прошли в сарай, где лежали трупы. Борисов вдруг закашлялся и, слезая с нар, сказал: - "Пусть кто-нибудь другой доскажет"…
…В мертвецкой было восемь трупов, аккуратно сложенных в два слоя и накрытых брезентом. Они откинули брезент, сверху лежал я. Лицо в синяках, на губах кровь запеклась, глаза закрыты распухшими веками, мёртвый! Борисов снял фуражку, перекрестился и поцеловал меня в лоб, и вдруг как закричит: "Живой он! Тёплый!" Пощупали пульс - слабый, но есть!.. Меня вынесли из сарая, подняли крик. Прибежали сторожа, дежурный полицейский, все перепугались. Даже и в Замостье живого вместе с трупами все-таки не закапывали. Пришел и Ищенко, тоже перепуганный, он-то подписал справку о смерти для комендатуры. Принесли меня в санчасть, Ищенко убрался, а доктор Шигарян обмыл раны, продезинфицировал, перевязал, сделал уколы, влив в рот лекарство… "Он всё боялся, что в черепе трещина". Этот Шигарян посоветовал забрать меня в барак, подальше от полиции. Мои друзья пошли к коменданту своего барака Бикаревичу и получили разрешение. "Благодарите Шигаряна, по три раза в день приходил. Даже Гордиенко как-то зашел, спросил: "Живый той майор?" Когда узнал, что "живый", то решил: "Ну, хай живе, здоровый хлопец"… Так что всё легально, зачислены в состав 11-й комнаты 1-го барака, официально!"
Значит, когда я первый раз очнулся, это я был там с трупами под брезентом… Что я мог сказать? Все, что бы я ни сказал, было бы слишком мало… Если бы не друзья, закопали бы живьем. - "Спасибо", - сказам я, с трудом сдерживая слезы.
Через несколько дней, всё еще с опухшим и раскрашенным во все цвета радуги лицом, я мог, преодолевая боль, спускаться с нар и самостоятельно передвигаться по лагерю. Раз, выходя из уборной, я лицом к лицу толкнулся с Гордиенко, он усмехнулся, и, глядя на меня пустыми серыми глазами, сказал: "Дывы! Вычухався! Мабуть в тебе кисткы с зализа, тикай, а то знову спробую, як воны гудуть!"
Повторять было не нужно, я исчез мгновенно. Теперь я стал ходить по лагерю с опаской, избегая встреч с Гордиенко, Стрелковым. Полевым и. конечно, Скипенко.
Голод сильнее и сильнее давал себя чувствовать. Костик Суворов продолжал ходить на работу с младшими лейтенантами и изо всех сил старался меня подкармливать, но он начал часто хворать и его отчислили из команды по слабости. Люди слабели, худели, превращались в ходячие скелеты, а у некоторых появлялась отёчность, опухали ноги и руки. Резко начала расти смертность, каждое утро увозили "на могилки" по 10–15 человек. Внезапно умер Овчинников. Шигарян сказал, что от сердечного тромбоза. Гусев, Стрелков, Полевой и еще человек тридцать уехали из лагеря. На место Гусева назначен был Скипенко и жил теперь со Степаном Павловичем "на вилле полицмейстера" Генералов тоже всех увезли, говорили - прямо в Германию, в особый лагерь для высшего комсостава. Из 13-го барака никто не уехал, так там и продолжали жить, раз собранные для работы, а теперь забытые теми, кто их отбирал. Я отпустил усы и бороду, чтобы прикрыть "щербатый рот", но никак не мог привыкнуть говорить без зубов, шепелявя. Зима установилась ранняя, снежная и морозная, и, в дополнение к голоду, мы стали страдать от холода. Выдали шинели, старые, рваные, советские и польские, но на всех не хватало. Снова начали появляться вши. Баню топили только два раза в неделю, а так как в лагере было больше пяти тысяч человек, то попасть туда было трудно. Посередине банного барака мылись горячей водой, а у стен вода замерзала в ведрах. Тем, у кого обувь совершенно развалилась, выдали голландские деревянные туфли или ботинки, в которых было трудно ходить, т. к. они набивали и растирали ноги в подъеме до крови.
Меня беспокоило состояние Костика Суворова. Я очень сильно привязался к этому двадцатилетнему мальчику. Судьба его трагична. Суворов - была не настоящая фамилия, а принятая им, чтобы избежать преследований власти. Его отец был корпусным врачом в чине генерала и личным другом Тухачевского, и, конечно, в 1938 году его расстреляли. Мать же, полуфранцуженку-полупольку, известную и талантливую пианистку, сослали в Ашхабад, где она работала на фабрике. Сам Костик тоже был талантливый и подающий надежды пианист, но после расстрела отца его выгнали из консерватории. Как-то изменив фамилию, он пытался при помощи знакомых матери продолжать учиться музыке, но это не удалось. Работал дворником, грузчиком, носильщиком на вокзале, а в 40-м году его мобилизовали в армию, послали в военную школу, и он вышел из нее в чине младшего лейтенанта. Я его встретил во время нашего бегства от Брест-Литовска до Гомеля, он был тогда в одном из "пульбатов" нашего укрепрайона. Мы снова встретились с ним в Бобруйске, в самые первые дни плена, и с тех пор он всегда был членом нашей маленькой группы. Он был высокий, тонкий как хлыст, с огромными, близко сдвинутыми к переносице породистого носа темными глазами. Умный, прекрасно образованный и еще лучше воспитанный юноша. Но резкий переход от счастливого, обеспеченного детства в, очевидно, счастливой и культурной семье к жизни подсобного рабочего, а потом курсанта школы младших лейтенантов сделал его молчаливым, замкнутым, не по возрасту угрюмым и осторожным человеком. Ко мне он искренне привязался, и я сделался его доверенным и единственным другом. Только мне он рассказывал о своей жизни, о своем горе, о тоске по матери, которую совершенно боготворил. Я, Борисов и Завьялов, значительно более старшие и, наверно, более выносливые, всеми силами старались как-то повлиять на Костика, чтобы он не скатывался в пропасть депрессии. Мы твердо знали, что в условиях жизни лагеря пережить надвигающуюся голодную и холодную зиму можно только при строжайшей самодисциплине физической и, что еще более важно, психологической. Мы установили для себя систему и строго следили, чтобы каждый из нас неуклонно придерживался ее. Сразу после подъема, во всякую погоду мы шли умываться к дворовой колонке, делали, насколько позволяли силы, гимнастику, ни под каким видом не ели ничего грязного и гнилого. Всякие "подарки судьбы" - картошку, брюкву, свеклу, случайно полученные, - мы обычно варили. Всегда старались попасть на любую работу, вне зависимости от надежды что-нибудь "подмолотить" или от её трудности и целесообразности. Например, до морозов привезли в лагерь большое количество досок и бревен и начали делать деревянные настилы для подвод. Сделали в одном направлении, потом стали разбирать их и перекладывать по-другому, потом опять переделывали уже выполненную работу. Мы все время занимались этим "сизифовым трудом" с единственной целью хоть чем-то заниматься, а не загнивать заживо на нарах в бараке. Сперва Костик, после того, как его выбросили из команды младших лейтенанта, ходил с нами и утром умываться, и на "сизифовы работы", но потом сказал, что у него нет сил, оставался лежать на нарах, и когда я настаивал, чтоб он слез с них и хоть походил по двору, он резко просил не приставать. Он страшно исхудал, глаза ввалились… "Мне трудно даже собственное тело носить, а не то что работать, или, как вы, сумасшедшие, гимнастикой заниматься, - устало лежа на нарах, говорил он. - Все равно скоро загнусь". Как-то я его все-таки вытянул погулять. Около опустевших и запертых теперь конюшен, рядом с колючей проволокой, отделявшей территорию лагеря от улиц города, была сложена большая куча бревен. Между забором и самой улицей был пустырь шириной в 30–40 метров, но с бревен хорошо была видна жизнь города, пешеходы, повозки, детвора… Это было мое любимое место, я приходил сюда обычно один, а иногда с Тарасовым, садился на бревна и "смотрел на жизнь". Там по улице ходили люди, со своими делами, заботами, горестями и радостями… жили! А здесь, у нас, за двумя рядами колючей проволоки, под постоянной охраной немецких штыков, была полная пустота, только голодный желудок, постоянное легкое головокружение при малейшем напряжении и ожидание смерти - завтра, через месяц, через два. Мы сидели с Костиком молча, потом он вдруг сказал: "Жаль, что не дадут мне умереть здесь спокойно. Заболею - отправят в "Норд"… Хорошо, что у меня хоть золота во рту нет. А у вас есть золотые коронки?" - "Что за странный вопрос?" - удивился я. "Да вот, говорят, что если кто попадает в санчасть, то санитары и доктора прежде всего смотрят в рот. Если есть золото, то это всё равно как смертный приговор, живым не выпустят. И все участвуют в этом, санитары, доктора, полиция, им идёт главная доля. Пациента, уже без золота, в землю, а золото налево, через проволоку. У них есть контакт с населением. Получают все что хотят, даже водку. Это хорошо, что у вас нет золота во рту. Хоть в этом повезло, сами умрем, а не прикончат нас эти стервятники".
В лагере становилось все хуже и хуже. Теперь каждый день, рано утром, из бараков вытаскивали мёртвых и складывали их у входа. Приходил доктор или санитар, констатировал смерть, делал соответствующую пометку в поимённом списке жителей барака, и трупы лежали, едва прикрытые тряпьём, иногда по несколько часов, пока не приходила за ними подвода. Сперва это было неприятно, беспокоящее, но скоро привыкли и почти уже никто не обращал внимания на своих вчерашних товарищей по нарам, лежащих в ожидании отправки "на могилки". Появились случаи дизентерии и сыпного тифа. Был строгий приказ всякого заболевшего немедленно приводить на освидетельствование в санчасть, и, если было подозрение на тиф, больного немедленно увозили в больничный лагерь, гак называемый "Норд", расположенный в километре от нашего. "Отправлен в "Норд" имело то же значение, что "отвезен на кладбище". Оттуда почти никто не возвращался.
Как-то после вечерней проверки старший команды, капитан Женя Афонский, сказал мне: "Комендант полковник Бикаревич вызывает вас к себе, пойдем со мной". - "О, Господи, опять?" - невольно воскликнул я, вспомнив вызов к "коменданту барака" только несколько недель тому назад. - "Нет, нет, это совсем по другому делу, не беспокойтесь!" - успокоил меня Афонский.
В маленькой комнате при входе в барак жили только четыре человека, полковник Бикаревич, его помощник, старший полицай барака, один из редких "порядочных" полицейских лагеря, и переводчик, инженер-химик Бочаров, с которым мы раньше жили в "инженерной команде" барака № 3.
"Дело" оказалось действительно совсем другого порядка, мне снова улыбнулась судьба. Бикаревичу приказали из комендатуры сформировать отдельную рабочую команду из 12-ти человек для погрузки картошки, сложенной в кагатах в поле, для лагерной кухни. В команду взяли по три человека из четырех комнат барака. Бочаров из нашей комнаты рекомендовал назначить меня, Борисова и Тарасова, своих знакомых по третьему бараку. Когда "формальности" были закончены, Бикаревич спросил меня: - "Вы… того, физически оправились, сможете работать? Работа не из легких". - "Спасибо, господин полковник, безусловно смогу", - ответил я. Бикаревич задержал меня и стал интересоваться, откуда я. Основываясь на моем имени, он предположил, что мы земляки. Оказалось, что это хоть и не совсем так, но близко к истине: он был земляком моего отца, оба были из городка Почеп в Черниговской губернии.