Зяма это же Гердт! - Правдина Татьяна Александровна 14 стр.


- Руки помнят, но уже охоты нет. Уже тяжело махать молотком и пилой. Все это теперь вызывает одышку. Но я все знаю, как надо, что надо сделать, что куда приложить и по пальцам себя не ударить.

- Когда ты был в студии, ты уже не работал слесарем-электриком?

- Кроме трех-пяти человек, в студии все трудились. В это время я работал, по-моему, уже не на "Метрострое", а на Главпочтамте, на Мясницкой. Просто монтером.

- Сколько раз ты к этому времени уже женился? Извини за хамский вопрос.

- К этому времени я ни разу не женился.

- Значит, эта страсть пришла потом?

- Это не страсть. Это привычка, - поправил меня Зяма.

- Как ты попал на войну?

- Студийцы были освобождены от службы в армии. Потому что нас сразу сделали фронтовым театром. Обслуживать войска и госпитали. Но десять человек, одна девушка и девять мальчиков, будем говорить - мужчин, отодвинули привилегию и пошли солдатами на фронт добровольно. Я помню, мы пришли в райком комсомола, почему-то на Мясницкой, будучи уверены, что мы все попадем в какую-нибудь одну часть. Ничего подобного. Нас не то что развеяли - распотрошили! Меня определили в саперы, поскольку у меня как бы техническое образование. Сначала в Болшево, в военно-инженерное училище. Через несколько месяцев я был выпущен младшим лейтенантом, и направили меня под Воронеж. На Дон, между Старым и Новым Осколом. И я приехал и увидел первых убитых. Это было так страшно, Эльдар! Нельзя рассказать! Лежит мальчик, у него черное лицо, и по этому лицу ползут мухи, и ему не доставляет это никакого неудобства. Ты представляешь себе? При том что лето и жутко пахнет. Человеческое тело разложилось. Нестерпимо отвратительно пахнет, понимаешь? Я очень перепугался!

- А ты попал в саперную часть?

- Сначала еще не было саперной части. Был полк, стрелковый полк, 81-й полк 25-й стрелковой дивизии. И уже тогда был гвардейский. И я сразу же стал гвардейцем. Довольно быстро я сошелся с одним замечательным человеком. Он был ответственный секретарь партии в полку. Парторг, короче. Иван Абрамович Агарков, проректор Харьковского университета. Не то математик, не то физик. Совершенный, идеальный человек. Могу тебе сказать по секрету, что он открыл мне глаза на Сталина. Это было в 42-м году!

- Не боялся?

- Меня - не боялся. Он в меня поверил. Он говорил: "Когда ты в атаке, не кричать нельзя. Потому что слишком страшно. Надо орать. И "Ура!" - это не призыв идти вперед, - хотя это тоже, конечно, - но вначале, как импульс, как синдром - отвлекать себя от страха быть убитым. Потому что рядом упал человек. "За Родину!" - кричи. Мы воюем за освобождение нашей Родины от немецких фашистов. А вот второе, за кого, не надо".

- Он тебе объяснял что-то о Сталине?

- Объяснял. Что он тиран. Как раз это слово было произнесено. Я, конечно, молчал…

- И сколько же ты пробыл на фронте?

- С января 42-го по февраль 43-го. 13 февраля - ясный, потрясающий день. Снег искрит, и стоит такая будочка железнодорожная между Белгородом и Харьковом. И со мной рядом стоит комиссар полка, Николай Ефимович. Вдруг мы видим танк, и вспышку, и как мы оба падаем. Он ранен в глаз, а я в ногу. (Николай Ефимович - тьфу, тьфу, тьфу - жив, мы перезваниваемся.) А от опушки леса мы были метрах в четырехстах. И как нас ранило, видела с опушки Верочка Веденина, наша санинструктор. Она меня и тащила на своих женских плечах. Знаешь, при таком ранении очень интересное ощущение, как будто оглоблей ударили по ноге. Не больно, а как бы чем-то круглым, деревянным. Я упал. И вижу, как моя левая нога сама собой ходит, как хвост дракона какого-то. И тут я понял, что ее у меня нету. И увидел себя на костылях, на Страстной площади, у Страстного монастыря, входящего через переднюю площадку в трамвае.

- Так сразу?

- Да, в этот самый миг. Пустоватый дневной трамвай, и две старушки смотрят на меня и говорят: "Какой молодой!" И мне было жалко себя, и гордость была, что я вхожу с передней площадки.

- И как же Вера тебя тащила? Хорошо еще, что ты не очень тяжелый…

- На плащ-палатке. Четыреста метров до леса. Она была белая от изнеможения, день солнечный, жарко. Где-то уже возле самой опушки подбежали еще двое мужиков.

- Она тебя тащила под огнем?

- Абсолютно. Вера нередко звонит мне. И я ей звоню. Она моя возлюбленная дама.

- Она спасла тебе жизнь.

- Она сделала меня тем, что я вот с тобой разговариваю. - Зяма засмеялся. - Смешно это все, смешно. Мы знакомы не первые двадцать лет. А так серьезно никогда не разговаривали. Занятно…

- Я слушаю тебя с огромным интересом!

- Мы с тобой очень много говорили о стихах. Это наша общая страсть. Мы и сошлись на этом, кстати сказать.

- Ко многим стихам приохотил меня ты. Расскажи о встрече с Александром Кочетковым.

- Это был поэт, который принимал участие в гражданской войне на стороне белогвардейцев. Жил в Грузии. Грузины его покрывали. Я встретил его в Тбилиси, в старинной гостинице. Лифт не работал, и мы увидели друг друга на лестнице. Перепутать его лицо с лицом человека какой-то другой профессии было невозможно. Он - поэт. Это было написано на его челе. У него был не лоб, а чело. И не глаза, а очи. Светлые-светлые, голубые, выцветшие очи, очень красивые.

- Сколько ему тогда было лет? И в каком году вы встретились?

- Году в пятидесятом. А Кочеткову было лет пятьдесят пять. И это был ангел. Я пошел за ним, он представился, пока мы шли. Мне нужно было на четвертый этаж, а ему - на седьмой, потому что дом был семиэтажный. Он жил на антресолях, точнее, на чердаке, в каком-то чуланчике. И там его ждала ангелица. Ангел и ангелица, муж и жена. Совершенно той же породы существо, понимаешь? Это производило сильное впечатление. Я каждый вечер после спектакля приходил к нему. Приносил что-нибудь съестное, как бы случайно. Вино какое-то пили. И он читал стихи. "Балладу о прокуренном вагоне" он прочитал во время нашей шестой встречи. Это великое стихотворение. В основе была история, которая случилась с поэтом. Он должен был приехать поездом, который потерпел крушение. Но не поехал. И он представил себе, что бы случилось, если бы он поехал тем поездом.

Нечеловеческая сила, в одной давильне всех калеча,
Нечеловеческая сила земное сбросила с земли.
И никого не защитила вдали обещанная встреча,
И никого не защитила рука, простертая вдали.

С любимыми не расставайтесь… Эта строка стала названием пьесы Александра Володина, а стихотворение вошло в твою картину "Ирония судьбы…" И его знают все, кто хоть чуть-чуть интересуется русскими стихами…

- И тем не менее давай вернемся к разговору о тебе. Итак, ты получил ранение, и после этого сколько ты пролежал в госпитале, что случилось с ногой? У тебя нога своя ведь, не протез?

- Да, своя. Потому что я попал в госпиталь через три месяца после ранения - Белгород был отрезан от континента, от Большой земли.

- И где же ты был все это время?

- Меня несли из деревни в деревню, на станцию Ржаво. Сто километров несли целый месяц восемь баб. По четыре человека на носилки. Это чудовищная эпопея.

- Об этом никто не знает. Я никогда не слышал, что тебя несли восемь баб сто километров.

- У молодых людей сейчас естественное отторжение от воспоминаний о войне. Если оно не изложено художественно. То есть в стихах или в повести. Я сам не всё выношу из военных воспоминаний, если это не написано Василем Быковым, или Виктором Астафьевым, или Борисом Васильевым. Ну, представь себе, лежал я в Белгороде в госпитале, была крошечная комнатка, метра два с половиной. Помещались только моя кровать и табуретка. Я должен был бы лежать в гипсе, но в Белгороде не было гипса. Никаких лекарств, кроме красного стрептоцида. И никаких перевязочных средств. Была шина. Шина металлическая, проволочная, и она выгибалась по форме сломанной ноги. А там выбито восемь сантиметров живой кости, над коленом. Вздохнуть или там чихнуть - не дай Бог, я терял сознание от боли. Я не спал, потому что знал, что умру, если усну. Днем я иногда засыпал. Затем меня перевезли в Курск, там сделали первую операцию. И я был счастлив: ничего не болит, лежу весь в гипсе почти до шеи, кроме пальцев левой ноги. И жуткий голод. Меняю сахар на хлеб, чтобы как-то насытиться. Потом меня привезли в Новосибирск. Там я перенес три операции. В Новосибирске был такой жестокий военный хирург, который говорил, что чем больше раненый кричит на столе, тем меньше он страдает в койке. Мне без наркоза, под местной анестезией он долбил эту кость. Три раза! Негодяй, жуткий негодяй! Я боялся этого! Боль жуткая. Но, действительно, через час уже не так больно, чем когда после наркоза. Потом меня привезли в Москву. И вот здесь были главные операции. Шесть штук. Всего было одиннадцать операций. В общей сложности я пролежал в госпитале четыре года. Выпускали несколько раз, на костылях, а потом я возвращался, потому что только-только начинающее срастаться опять обламывалось. Окончательно я вышел в 47-м. На костылях я был просто виртуоз, должен тебе сказать. Танцевать мог. Что угодно. Шимми, буги-вуги.

- И когда ты отбросил костыли?

- Отбросил костыли? Это в моей жизни будет следующее.

- Нет-нет. Тогда отбрасывают копыта… - уточнил я. - Лежа в госпиталях, ты думал, чем станешь заниматься?

- В Новосибирск часто приезжали фронтовые театры. И однажды в госпиталь приехала кукольная группа. Я лежал в первом ряду как лежачий - нога вперед. И смотрел не столько на кукол, которые слишком резво расправлялись с фюрером - Бог знает, что они с этим Гитлером творили. Я смотрел на занавесочку, ширму. За ней, думалось мне, не видно, как ходят актеры. Театр-то там существует!.. Уже в Москве я пришел к Образцову… (Длинная пауза.)

…Я стоял, откинув костыли, на одной ноге, стараясь не упасть. И Образцов задал мне совершенно идиотский, но с его стороны, в общем, разумный вопрос: "Не знаете ли вы какого стихотворения?" - Гердт засмеялся. "Какого стихотворения?" - "Какое выучили!" Я стал читать, неважно что, я читал длинное стихотворение, комиссия его не знала. После была пауза, очень долгая пауза. Образцов сидит, крутит вихор. Другие тоже сидят. И вдруг кто-то говорит: "Надо, пожалуй, еще что-нибудь". Я говорю: "Хорошо".

- Им просто захотелось послушать первоклассное чтение…

- И что бы я ни прочитал, просят еще. Я читал минут сорок пять, всё, что в голову приходило, потом перешел на монолог Чацкого: "Карету мне, карету".

Потом сказал: "Вы знаете, я устал. Я на одной ноге все-таки". Образцов говорит: "Хорошо. Вы выйдите, мы тут порассуждаем и вас вызовем". Я вышел, закурил. Папироса не попадает в зубы. Потом подумал: "Да ну вас, Господи! Что такое? Там, за дверью, они решают, хороший я или не хороший. Да пошли они!" И помню, собственно, куда их послал… Куда ни пошлешь, все будет правильно. Наконец, оттуда выбежал Сима Самодур и говорит: "Пожалуйста, войдите". Я вошел, и Образцов мне сказал:

"Ну что ж, вы принимаетесь в стаю". Они тогда ставили "Маугли"

и разговаривали только на этом языке. В этой стае я пропасся худо-бедно тридцать шесть лет. Верой и правдой служил этому чудному делу. Кукольному театру обязан был многим. Сейчас я о нем слышать не могу. Просто из-за чело - веческого материала, который там скопился, я не принимаю его на девяносто процентов. Ну да Бог с ними! Я их не сужу.

- Ты ушел оттуда сам?

- Я ушел сам, но Образцов хотел, чтобы я ушел. Просил об этом.

- Как говорят, двум орлам в одном гнезде не сидеть!

- Да, и пришлось одному орлу - мне - улететь!

- С театром ты объездил многие страны. И я знаю, что тебя посылали на гастроли на три дня раньше, нежели приедет весь театр. Ты выучивал конферанс - обычно это был "Необыкновенный концерт" на языке той страны, будь то Венгрия, Китай, Египет, я уж не говорю о Швеции или какой-нибудь там Португалии. Мало того что ты выучивал весь текст на языке страны, ты еще узнавал местные новости и сочинял злободневные шутки. Это говорит о том, что у тебя были неслыханные языковые способности. Этого, кроме тебя, сделать никто не мог…

- Ну, это делают очень многие, - великодушно сказал Зяма.

- Ты видел фактически весь мир. Я встречался с тобой кое-где, на каких-то капиталистических параллелях и меридианах. У тебя никогда не возникало чувства жалости, что ты родился в России и именно в это время?

- Я без паузы могу тебе сказать - нет. Никогда. Больше того. Я тогда привык врать, даже без презрения к самому себе, про нашу демократию. Про то, что я живу в совершенно свободной стране. Как только я туда перемещался, я отвечал так: "Да вы что? Господа, какой антисемитизм? Вы что, офигели? Посмотрите на меня!" Я врал упоенно. Я был как бы главный добровольный нештатный агент КГБ во всех этих поездках. Патриот, словом.

- Все мы тогда были, в сущности, рабами. Рабами на длинном поводке, которым разрешались поездки за рубеж. Этакая убогая сытость раба. У меня в фильме "Вокзал для двоих" герои бегут в тюрьму добровольно, сами. Этот эпизод для меня был очень важен. Это символ! Все мы бежали обратно в этот концлагерь. Понимаешь? Возьмем то время и нынешнее время, есть для тебя разница? Рад ты тому, что наступило нынешнее время? В той тюрьме мы оба были привилегированными рабами, нас выпускали за границу, нам давали звания или ордена. Нас выделяли. Но все равно во всех нас гнездился страх, боязнь, что нас в любую минуту могут раздавить, как вошь или комара, прихлопнуть. Ты рад, что ты дожил до другого времени?

- Сегодня я всей силой души ненавижу роптание по поводу того, что не у всех есть деньги на икру. Тогда у всех были деньги на колбасу по два двадцать и надо было стоять сутки в очереди, чтобы "достать" эту колбасу. Я презираю то время. Я презираю свое рабство.

- Как ты себя чувствуешь в сегодняшнем времени?

- Прекрасно себя чувствую. Я еще много езжу, и нет места, в любом городе, деревне, поселке, где бы меня на улице дети, взрослые или старики не приветствовали и не желали добра и долгих лет. Что-то я для них значу. Если говорить серьезно о моем нынешнем предназначении, оно состоит в том, чтобы анонимно делать кому-то что-то хорошее. Во-первых, никого не обидеть. Случаем или походя, как-то так, сгоряча. Я должен делать кому-то жизнь легче, но делать это анонимно. В замечательных американских музеях под каждой картиной написано: "Дар Рокфеллера", "Дар Дюпона". Вот если бы я был миллионером, я бы подписал: "Дар одного богатого человека".

- Зяма, я знаю, что ты совсем не богат. Будем считать, что твое желание подарить дорогого стоит. Но давай вернемся к профессии. Работая за ширмой, ты был как бы анонимен, никому не известен. Знали твой голос через персонажей кукольного театра. А потом твой голос зазвучал с экрана. Художественных фильмов, французских, итальянских. Ты стал сочинять и сам читать тексты документальных лент. Мы стали узнавать не только твой голос, но и твои сценарии. У тебя была манера ироничная, легкая. Сначала тебя узнали по голосу и полюбили. Это ведь поразительно. А потом к голосу стало приклеиваться и лицо. Короче, ты начал входить в кинематограф. Сначала в закадровый, а потом пришел твой черед, когда ты вошел в кадр. Первая роль была - Паниковский?

- Большая роль - да. Собственно, с кино как с видом деятельности меня свел кукольный театр. Был такой спектакль "Чертова мельница", где я играл черта первого разряда, такого легкого, быстрого, саркастического. И режиссер Васильчиков, который занимался дублированием заграничных фильмов, как-то мне позвонил: "Зиновий Ефимович, у нас есть французская картина, где за кадром есть некий голос историка, который комментирует шутя всё, что происходит на экране. Попробуйте прочитать этот рассказ в манере вашего черта". У меня была манера черта, представляешь? Я создал манеру.

- Манера черта в нас заключена подчас…

- Я переделал текст поближе к своей этой чертовской манере, прочитал, и вышел фильм "Фанфан-Тюльпан". И тогда все вы, русские режиссеры, уже тоже стали звать меня и на сочинение, и на произнесение моих комментариев к разным фильмам. Из всех республик. Фильмов было много. И я стал богат. Платили по тем временам огромные деньги.

- К переходу из закадрового кино в кадр тебе мешала нога? Это мешало, наверно, сознанию и многих режиссеров тоже. Как же так, пригласить хромого артиста? Только на роль хромого можно пригласить! Тебя мучило это?

- Мучило до каких-то пор. Но потом я заметил, что публика не замечает моей хромоты. А я ее замечаю только тогда, когда хожу по лестнице. Особенно если спускаюсь. Тут вижу: опять я хромой. Черт побери, как неудобно быть хромым! Что касается "Золотого теленка", то на роль Паниковского я попал случайно. С Мишей Швейцером мы знали и любили друг друга с незапамятных времен. И он пригласил меня посмотреть, как он снял кинопробу Ролана Быкова на роль Паниковского. Какой я артист, можно долго спорить. Но какой я зритель! Я зритель международного класса. Я так хохотал! Хоть столечко смешного, и я валюсь из кресла. Таня не любит со мной ходить в кино, в театр. Говорит: "Прекрати. Веди себя прилично, на тебя все смотрят". Ничего не могу поделать. Чуть трогательно, и я обливаюсь слезами! Так что я очень хохотал. Поздравил Швейцера. Через две недели зовет меня опять Миша на студию. А он для меня приготовил роль бывшего грузинского князя, ныне трудящегося Востока Гигиенишвили. Грузина сыграть! У меня в голове тысячи грузинов, и все разные. Хорошо. Потом опять зовет меня, но не по поводу грузина. Он пробует Вячеслава Невинного, очень милого человека, замечательного артиста, на роль Балаганова. А меня он просит вместо Ролана, который улетел куда-то на съемку, произнести текст Паниковского, одним словом, подыграть. И дали мне канотье, дали тросточку, текста три или пять реплик. Невинный, естественно, волнуется, а я совершенно не волновался. Что мне-то волноваться? Итак, сняли, всё, до свидания, спасибо. Славочка, дай вам Бог! Через три дня приходит Миша. Лица на нем нет. У него вообще маловато лица, знаешь, одни тревожные глаза. Есть такие люди, во всех случаях жизни они надеются только на худшее. Я говорю: "Что стряслось?" - "Стряслось. Ты это будешь играть. И Быков тоже так считает". К чести Ролана, он мне позвонил и полчаса уговаривал, что это должен играть я. Это поступок! Я ему многое за это прощаю, но не всё.

- Замечательно, как ты входишь в райисполком и снимаешь шляпу перед бюстом Маркса.

- Отсебятина, конечно.

- Еще одна из самых крупных твоих ролей в кинематографе - это "Фокусник". И встреча с Петей Тодоровским тоже очень важна.

- Петю пригласили на "Мосфильм" из Одессы. Он был провинциальный режиссер. О скромности Пети и робости его тебе известно. Он совсем не может быть на виду, не умеет. Жутко стеснительный человек. Не тусовщик.

И он получил сценарий Володина "Загадочный индус", где главная роль предназначалась опять же для Ролана Антоновича Быкова, которым Володин восхищался в предыдущем своем фильме "Звонят, откройте дверь".

А Петя, будучи скромным и провинциальным человеком, не прислал ко мне ассистентку, а сам пришел в театр к концу спектакля. Мне в этом сценарии была предложена ролька сочинителя эстрадных реприз. Потом в фильме его играл Володя Басов. Мы посмотрели друг другу в глаза, и он спрашивает: "А это что у вас с ногой?". Я говорю: "А это, понимаете ли, была заварушка с 41-го по 45-й с немцами". - "Вы же должны играть главную роль. Эта роль про вас написана, про артиста", - говорит Тодоровский.

Я говорю Пете: "Кто же мне даст?" - "Я вам дам. Я главный, я режиссер-постановщик".

Назад Дальше