Мальчики с бантиками - Валентин Пикуль 9 стр.


* * *

На том месте, где когда-то болталась ржавая доска с надписью "С.Л.О.Н.", теперь появилась новая надпись:

ШЮ ВМФ СССР

Уже ноябрь и вокруг белым-бело, запуржило леса. Савватьевский репродуктор доносил до юнг голос далекой Москвы; звучали приветствия, полученные от друзей к двадцать пятой годовщине Октября. Над затишьем соловецкой зимы Москва произносила имена Рахманинова и Чойбалсана, Эптона Синклера и де Голля, Теодора Драйзера и Колдуэлла, Иосипа Броз Тито и Томаса Манна.

Заметен был перелом в войне, открывающий дорогу к победе! От этого и настроение юнг было праздничным:

– Скоро всем фюрерам по шапке накидают.

– Наши не теряются – наставят Гитлеру банок…

Теперь они имели право и на собственную гордость. Куда ни повернись, все сделано своими руками. Что здесь было? Среди плакучих берез стыла захламленная тюрьма и постоялый двор для богомольцев. А теперь в лесу создана флотская база, большой учебный комбинат.

Есть все, что надо. Начиная с любимой юнговской лошади Бутылки и кончая крейсерским радиопередатчиком, который вчера едва вперли по лестнице на второй этаж, в класс радистов. Аудитории рулевых заполнила навигационная техника. Благородно отсвечивало красное дерево нактоузов, бронза и сталь приборов. Холодно мерцали выпуклые "чечевицы" компасных линз.

– А какой самый главный прибор в кораблевождении?

– Голова, – отвечали педагоги…

Вот и вечер. Зажглись окна в землянках радистов, а в роте рулевых затопили печи. Потекли над лесом вкусные дымки.

Большая человеческая жизнь каждого юнги только начиналась. Именно в ноябре, когда русские солдаты начали уничтожение армии Паулюса под Сталинградом, когда врага сбросили с предгорий Кавказа, юнг привели к присяге.

Было в этот день как-то необычно тихо над озерами и лесами древних российских островов. Неслышно падал мягкий снежок. Даже не хотелось верить, что за тысячи миль отсюда грохочет, звеня гусеницами танков, великая битва…

Еще с побудки юнги ощутили некоторую торжественность. По случаю праздника стол в кубрике был застелен красной материей. С плакатов взирали на юнг – из славного былого – Ушаков и Сенявин, Нахимов и Макаров. На камбузе было особенно чисто и нарядно. Вместо чая – какао. Обратно до своих рот шли с песнями о морской гвардии:

Где враг ни появится – только б
Найти нам его поскорей!
Форсунки – на полный, и в топках
Бушуют потоки огней.
Врывайтесь, торпеды, в глубины,
Лети за снарядом, снаряд…

От тамбура дневальный оповестил кубрик:

– У боцманов уже приняли присягу… Сюда идут!

Классы Колесника и Росомахи выстроились по "бортам" кубриков. С улицы внесли связки заснеженных карабинов. Флотского образца, укороченные с дула, они в уюте тепла хранили строгий нежилой холодок. Вороненая чернь стволов невольно настраивала на суровость, Савка подумал об отце: "Только одно письмо, а в Сталинграде уже наступают… Неужели письмо было последним?"

– Смирно! – вытянулись старшины.

В кубрик рулевых шагнули контр-адмирал Броневский, офицеры политотдела гарнизона, Аграмов со Щедровским. За ними ловкий писарь базы нес под локтем папку с текстом присяги. Юнг поздравили, потом стали выкликать по алфавиту.

Первым шагнул к столу Федя Артюхов. Волнение свое он выдал только тем, что читал присягу повышенно громким голосом… Он ее принял!

– Распишись вот здесь, – сказал ему писарь.

Звонко и радостно дал присягу Джек Баранов, второй по алфавиту. Савка терпеливо ждал своей очереди.

– Огурцов! – позвали наконец от стола.

Оружие еще не отогрелось в кубрике – студило руку.

– …клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, – произносил Савка. – Я клянусь добросовестно изучать военное дело, всемерно беречь военное и народное имущество и до последнего дыхания быть преданным своему народу…

Уже подступали в конце мрачноватые, но необходимые в клятве слова, и Савка прочел их, невольно приглушив голос:

– Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона… всеобщая ненависть… презрение трудящихся!

После чего неторопливо расписался. Заняв место в строю, не мог удержаться, чтобы не оглядеть полученное оружие. Это был настоящий боевой карабин, уже без глупой дырки. Вот бы такой ему тогда, ночью, когда он стоял в карауле, страдая от своей беспомощности!

* * *

Итак, с этого дня начиналась новая жизнь.

Теперь юнги наступали на своего командира роты:

– А когда ленточки на бескозырки? Раньше говорили, что нельзя без присяги. Но ведь присягу-то мы дали!

Кравцов в ответ ослеплял юнг белозубыми улыбками:

– Вы не матросы, а юнги! А начальство еще не решило, что начертать на ваших ленточках… Подумайте сами – что?

Юнги изощряли фантазию. Коля Поскочин повершил всех:

– Пусть напишут нам золотом: "Не тронь меня!"

Эпилог второй

(Написан Саввой Яковлевичем Огурцовым)

Глубокой осенью, в самое предзимье, Ледовитый океан страшен – он высоко бросает эсминцы. Мрак долгой ночи уже нависает над волнами. Радисты мучаются на вахтах, ибо радиопосылки штабов разрушаются треском разрядов полярного сияния. В одну из таких ночей – в мороз и ветер – миноносцы вышли из Ваенги, чтобы отконвоировать в Киркенес три корабля. Это были транспорты, трюмы которых забиты подарками норвежцам из Советского Союза: хлеб, медикаменты, строительный лес и прочее. На скорости эсминцы своими скулами гулко выбивали из волн каскады брызг, и брызги смерзались на лету, словно пулями осыпая стекла рубок.

Один из транспортов в составе эскорта показался мне знакомым по силуэту, и я спросил сигнальщика:

– А кто это нарезает по правому от нас траверзу?

– Это "Волхов"… госпитальный.

Старый знакомый – на этом судне я плыл из Соломбалы на Соловки.

Между тем обстановка в океане была тревожной. Фашисты резко увеличили в Заполярье количество подводных лодок. Под конец войны их подлодки были значительно усовершенствованы, покрыты слоем изоляционных пенопластиков, чтобы затруднить их обнаружение в воде. Они имели дыхательные хоботы – "шнорхели" – и широко применяли акустические торпеды, целившие в машину или под винты кораблей.

К утру я почувствовал себя скверно. Разламывалась голова. Раз, наверное, пятнадцать за ночь меня срочно вызывали на мостик, чтобы снять с навигационной оптики пленку льда. Из духоты кубриков – на мороз, обратно в люки валишься мокрый, хоть выжимай, зуб на зуб не попадает. Заболели многие, особенно наружная команда. Но своих постов, конечно, никто не покинул. Вот и день настал – серый; в сером тумане качались серые тени кораблей. Я прилег на рундук, как вдруг раздался взрыв и тут же проиграли тревогу. Подлодка противника торпедировала "Волхов", от которого мгновенно не осталось и следа, только где-то очень далеко прыгали на волнах головы людей, будто в море кто-то побросал мячи. Пока миноносцы вели гидропоиск, бомбами загоняя противника на критическую для него глубину, наш эсминец пробежал над местом гибели корабля. Люди с "Волхова" еще плавали, ибо их держали на волнах спасательные жилеты, надутые воздухом. Но все они, пробыв в море не больше пяти минут, были уже мертвы. В Баренцевом море разрыв сердца от резкого охлаждения почти неминуем. Кое-кого удалось подхватить из воды. Их складывали на цементный пол душевой. Мимо меня матросы пронесли женщину в кителе и юбке – женской форме флотского офицера. Волосы ее висели длинными ледяными сосульками, вмиг закостенев на морозе. Женщина была врачом.

Это был тяжелый поход, полный жертв. Волной смыло с эрликонов двух автоматчиков. Спасти их было никак невозможно, и эсминцы прошли мимо…

Когда пришли в Киркенес, очень многие в командах грипповали и с трудом несли вахту. Миноносцы развернулись и, набрав побольше оборотов, давали до дому узлов восемнадцать. На скорости пена полетела еще выше, и меня опять звали на мостик. Помню, я уже плохо соображал, чуть не бредил. Можно бы сбегать в лазарет, но я не такой уж дурак, чтобы бежать в корму за аспиринчиком. Пробежки по обледенелой палубе обычно скверно кончаются. Короче говоря, когда мы пришли в Ваенгу, на пирсе уже поджидали санитарные машины, и заболевших повезли в госпиталь. Ехать было недалеко – до губы Грязной, где средь голых сопок стоял пятиэтажный корпус госпиталя. Тут я даже обалдел. После двух лет жизни на корабле, среди люков, горловин и трапов, так странно было видеть обыкновенные двери и окна, стоять не на железе, а на деревянных половицах.

На первых порах меня поместили в палату для умирающих. Молодость не хочет думать, что любая жизнь имеет скорбный финал, а потому я с любопытством вступил в страшный мир мучительных стонов и хрипов, свиста кислорода, рвущегося из баллонов в омертвелые легкие, в запах предсмертного пота. Сейчас я понимаю, что был тогда безнадежно глуп, и, помню, радовался, что попал в компанию умирающих, потому что в этой палате не надо было делать по утрам физзарядку. Возле меня лежал молодой парень, летчик, ничем не примечательный. Когда его накрыли простыней и вынесли, в палату вошел плачущий полковник флотской авиации и вынул из-под подушки летчика Звезду Героя Советского Союза. Так я познавал жизнь…

Возле окна лежал молоденький солдатик и все время порывался что-то спросить у меня. Мы с ним встретились после войны. Это был Ленька Тепляков из квартиры на Малодетскосельском проспекте, где жила моя бабушка. В детстве мы с ним играли на Обводном канале. Странно, но так оно и было: лежа в одной палате, мы не узнали друг друга – вот как изменяет людей война!

Скоро главный врач госпиталя отправил меня в команду выздоравливающих, куда я прибыл, получил отметку об этом в документах и… тут же сбежал на эсминец. Снова меня закачало на волне. А когда война окончилась, я обратился к командованию с просьбой перевести меня на Балтику – поближе к Ленинграду, где жила моя бабушка, единственный оставшийся в живых человек из всей моей родни. Просьбу мою уважили, и летом тысяча девятьсот сорок пятого года на попутной машине я уехал из Ваенги на мурманский вокзал.

Разговор третий

Этот разговор начал я:

– А понимали тогда юнги, что Родина вправе потребовать от них больших жертв, может, даже и жизни?

– Хотя и были мальчишками, но отлично сознавали, на что идем. Именно к войне нас и готовили! Вообще-то, – призадумался Огурцов, – на флоте многое не так, как на земле. Существует особое флотское равенство перед смертью, непохожее на солдатское. Команда корабля, как правило, или в с я побеждает, или в с я погибает. Таким образом, на флоте как нигде уместен этот славный призыв: "Смерть или победа!"

– Простите за такой вопрос: а много юнг погибло?

– К чему извиняться? Вопрос не праздный. Война с фашизмом была очень жестокой, и если гибли подростки в партизанских отрядах, то почему судьба должна была щадить нас? Из юнг вышло немало подлинных героев. Вспомните хотя бы Сашу Ковалева, которому уже поставлен памятник. Я знал Сашу плохо: он учился на моториста не в Савватьеве, а в кремле. Когда его торпедный катер в Варангер-фиорде пошел в атаку, осколок пробил радиатор мотора. Саша грудью закрыл пробоину, из которой бил горящий бензин. Это все равно что закрыть собой амбразуру дота. Саша погиб… Вот вам и мальчик! Саша был в Школе юнг скромным и тихим, а когда понадобилось – проявился большой человек. Обычно у нас пишут: каждый на его месте поступил бы точно так же. Но в том-то и дело, что каждый так поступить бы не смог. Потому-то мы и называем героями тех, кто способен поступать так, как не способен поступить каждый из нас…

Огурцов задумался, а потом продолжал:

– Вообще-то мне чертовски повезло! Смолоду рядом со мной находились старшие товарищи. Это очень хорошо, когда рядом с юнцом есть зрелый человек. Такой человек попался мне на Соловках, а потом встретился и на эсминце. После войны я тоже отыскал себе друга в два раза старше себя. Сначала дружил с его сыном, моим одногодком. Мы с ним больше обормотничали. Но потом я понял, что отец интереснее и умнее сына… Было бы идеально, – сказал Огурцов, – если бы наше юношество соприкасалось не только с ровесниками, а имело бы друзей, по возрасту годящихся в отцы. Зрелый человек вовремя одернет, удержит от ненужных поступков. Своя же развеселая компания этого не сделает. А то еще и подтолкнет на какую-нибудь глупость, припахивающую протоколом… Ну, всего!

В пролете лестницы меня нагнал голос Огурцова.

– Советую вам, – крикнул он на прощание, – назвать третью часть "Истинный меридиан"!

– Какое странное название.

– Назовите именно так. По содержанию читатель и сам поймет, что такое истинный меридиан.

– Вы думаете?

– Я знаю! – донеслось сверху, и дверь захлопнулась.

Так закончился третий разговор.

Часть третья
Истинный меридиан

Великие шлюзы, ведущие в мир чудес, сразу раскрылись настежь…

Г. Мелвилл. "Моби Дик"

Соловки уже надели на себя теплую зимнюю шубу, день был ясный и чистый, казалось, ничем не примечательный, когда юнги собрались на митинг. Вся школа, по ротам, по специальностям, выстроилась с соблюдением ранжира, и капитан первого ранга Аграмов закончил речь словами:

– …кто будет плохо учиться, тот приготовит себе незавидную судьбу. Флот в лишнем балласте не нуждается. А потому у вас не уроки, а боевая подготовка. Не экзамен, а – бой, который надо выиграть. Помните, – сказал он с ударением, – отличники боевой и политической подготовки получат право выбора любого флота страны и любого класса кораблей!

Шеренги юнг слабо дрогнули, возник шепоток:

– Ты слышал? Любой флот. Любой корабль.

Это была новость обнадеживающая и радостная, и юнги долго кричали "ура". После чего открылись классы.

* * *

Раз в месяц для юнг наступала сладкая жизнь – не в переносном, а в буквальном смысле. Юнги получали сахарный паек. Дня выдачи они ждали с таким же нетерпением, с каким штурман ждет в облачную погоду появления Полярной звезды. Сахар! Кажется, ерунда. А что может быть слаще? Недавно выйдя из детства, юнги оставались грешниками-сладкоежками, хотя в классе боцманов некоторые уже серьезно нуждались в услугах бритвы. Даже философ Коля Поскочин, познавший строгую диалектику вещей, и тот невыносимо страдал в конце каждого месяца.

– Как подумаю о варенье, так мне даже худо становится.

Сахар выдавался в канцелярской землянке роты. Там возле весов с гирями стояла бой-девка в матросской форме, про которую юнги знали одно – зовут ее Танькой. А еще знали то, что знать им было не положено: Росомаха безнадежно влюблен в эту Таньку, но после каждого свидания с нею возвращается злее черта! За неимением другой тары юнги принимали сахарный песок с весов прямо в бескозырки и бережно несли до дому. По дороге беседовали:

– Ох и стерва же эта Танька! Так обвешивает…

– Что делать, если женщины, как и мы, обожают сладкое.

– Ладно. Не судиться же нам с нею. Пускай по три ложки на стакан себе сыплет. Может, добрее к нашему старшине станет.

Сладкая жизнь продолжалась краткие мгновения. Иные по дороге до кубрика успевали слизать половину бескозырки. Сидя на лавках, юнги ели сахар ложками, как едят кашу.

Не проходило и часу, как отовсюду слышались стыдливые признания:

– Кажется, я свое кончаю. А ты?

– У меня немножко. Вытрясу бескозырку и оставлю чуток.

– Зачем оставишь?

– Завтра утром чаек себе подслащу.

Бережливость в этом вопросе строго осуждалась.

– Придумаешь же ты! Как будто чай и так нельзя выдуть.

Сомневающийся быстро соглашался с таким железным доводом.

– Это верно, – говорил он. – Чего тут тянуть?

К отбою бескозырки бывали уже чистыми. А на следующий день если кто и сластил свой чай, то делал это робко, с виноватой оглядкой по сторонам. Один только Финикин ухитрялся растянуть пайку на целый месяц. Мало того, этот премудрый пескарь для сбережения сахара сшил себе кисет, а не таскал его в бескозырке, как другие. Злые языки говорили, что Финикин даже спит с кисетом на груди. Он не стеснялся весь месяц подряд пить чай с сахаром.

– Я ведь не украл, – говорил он, глядя в глаза товарищам.

Джек Баранов не раз просил у него в шутку:

– Может, сыпанешь малость в мою кружку?

– А ты мне много насыпал, когда свою пайку ложкой наворачивал? Дано на месяц – так и тянись все тридцать дней.

Поскочин смотрел на Финикина поверх пустой кружки.

– Неужели тебе самому не противно экономить? Это же сущая меркантильность.

На что Финикин, упорствуя, отвечал:

– Не лезь ко мне с иностранными словами…

Савка по ранжиру класса стоял возле Финикина, а когда строй поворачивался и превращался в колонну, ему самой судьбой было предназначено шагать Финикину в затылок. Честно говоря, он этого рыжего недолюбливал. Железный зуб его раздражал своим фальшивым блеском. Ногинский граммофонщик, как прозвали юнги Финикина, жил особнячком, не вмешиваясь в споры, но чуялось, что он себе на уме. Особенно был он непригляден в обстановке камбуза. Финикин резал свой хлеб на маленькие квадратики – так бабушка Савки колола сахар, дабы пить чай вприкуску. Хлеб надо откусывать, а не мельчить ломоть, чтобы потом жевать всю дорогу с камбуза, будто корова. Савке нравилось, как ест Федя Артюхов: раз откусил, два откусил – порядок.

– Я-то кушаю, – говорил Финикин, – а вы как с голодного острова сорвались и принимаете пищу, словно горючее в бензобаки.

– Говорить про себя, что ты кушаешь, – заметил ему Поскочин, – это слишком уважительно к собственной персоне и выдает твою бескультурность. Подумай об этом на досуге.

Громадные чайники, фыркая паром, гуляли между рядами юнг и наконец, сдвинутые в концы столов, остывали, пустые. С камбуза уходили с песнями.

Их сегодня ждал учебный корпус, где так уютно от протопленных за ночь печей. Уже не повернется язык назвать "тюрягой" это светлое здание, пахнущее свежей краской и насыщенное техникой. Одного только не могли исправить юнги – не уничтожили глазки для надзирания за бандитами в камерах.

Расписание занятий поражало обилием тем. Для рулевых: морпрактика, сигнальное дело, устройство корабля, навигация и штурманское дело, карты и лоции, рули и поворотливость корабля, метеорология, вождение шлюпки, мореходные приборы и электронавигационные инструменты, – как много предстоит знать!

Маленький Поскочин, волнуясь, загибал пальцы:

– Смотри! Еще стрельба, гранатометание, лыжи, рукопашный бой, плавание и ныряние, походы летом под парусами…

Прозвенел звонок, как в школе. Первый урок в классе Росомахи – дело сигнальное. Нужное дело, без которого корабли плывут слепые и глухие. Преподаватель электронавигационных инструментов еще не прибыл, и Росомаха даже обрадовался.

– Вот и ладно! В свободные часы вместо этих самых инструментов я вас увлеку романтикой строевой подготовки. Шаг на месте, ать-два, ать-два! Что может быть занимательнее?

Назад Дальше