Мы с Кирюшей пошли на почту, чтобы послать моей маме Валентине Николаевне телеграмму слова в три ("срочно шли двадцать") плюс адрес, все было у нас рассчитано. На остающиеся семнадцать копеек я, по горячей просьбе ребенка, купила ему в "Культтоварах" пистолет. На почте я сунулась в окошечко "до востребования", мало ли, вдруг что-нибудь пришло. Действительно, там меня ждал перевод на огромную сумму. Мама! Как же она все предчувствует всегда!
Но подпись была другая:
"Люсенька, это вам с Кирюшей на фрукты.
Ася, Инна".
Меня прошибла слеза.
"Новый мир" держал меня на поверхности. Я им как-то сказала: "Вы знаете, что так не бывает? Что вас не должно быть?" Почему-то я была уверена, что именно Твардовский протянул надо мной свою руку, что меня с его ведома "пасут" на первом этаже.
У меня хранится экземпляр первого рассказа "Такая девочка" с резолюцией А.Т.:
"От публикации воздержаться, но связи с автором не терять".
Вот они меня и не теряли – всю жизнь.
Кто ходил на первый этаж "Нового мира"? Полузапрещенный бывший арестант Юрий Домбровский, пришедший когда-то с улицы строитель Владимир Войнович, тоже хороший оказался будущий антисоветчик, как и создатель "Сандро из Чегема", абхазец с поразительным русским языком, Фазиль Искандер, затем Юрий Трифонов, который, будучи лауреатом Сталинской премии, резко изменился и начал новый путь со своим городским циклом.
Приезжал из Ростова запрещенный там Виталий Семин, сразу прославившийся романами "Семеро в одном доме" и "Нагрудный знак ОСТ".
Однажды со мной произошел анекдотический случай.
Был вечер, мы сидели в комнате отдела прозы. И тут к Анне Самойловне пришел какой-то важный автор, одетый по тогдашней моде Союза писателей, с бородкой, челкой "под Нерона" и в дубленке. Он расположился вольготно и раскрыл у себя на коленях изящный явно зарубежный чемоданчик, полный каких-то лаково блестящих книжек.
Книги для меня были тогда как недостижимые сокровища. Я нигде не могла их достать. Члены же Союза писателей имели право покупать их в своей лавке и частенько хвастались друг перед другом, разворачивая увесистые упаковки.
В "Новом мире" это было не принято. Как хлеб разворачивать перед голодными и тут же его заворачивать.
А тут этот шикарный гость завалил весь стол Анны Самойловны! "Хвастает", – подумала я и стала потихоньку подходить сбоку, как цыганка. Посмотреть же!
Он спросил Асю, мотнув головой в мою сторону:
– Своя?
– Своя, – рассмеявшись, отвечала Ася. Еще бы не своя!
И тут я поняла, кто это: это был какой-то комсомольский поэт, по-моему, Виктор У., его бороду и дубленку я видела на фотографиях в газетах по случаю того что он привел в Москву какой-то автопробег типа Братск-Париж. Тогда было множество этих пожилых певцов комсомола, они все писали заказные поэмы, шляясь по гидростанциям и стройкам, а заодно (в награду) исследуя и ленинские места за рубежом.
И я не стала подходить к его книгам. Не прочла, что там за заголовки. Он был здесь чужой, какой-то фасонистый, не похожий на пьющую прекрасную и философски-развеселую новомирскую публику. Чего это Ася с ним возится?
Дело шло к ночи, и тут богатый гость стал собираться. Оделся, покружил-покружил по комнате и вдруг подошел ко мне в своей дубленке нараспашку и протянул руку:
– Давайте с вами познакомимся. Как вас зовут?
Я видела, что все насторожились.
– Меня Люся,- ответила я и тут же специально равнодушно спросила:
– А вас?
Это произвело какой-то странный эффект: гость вдруг как-то шарахнулся и, как был расстегнутый, выскочил вон.
– Вы с ума сошли, Люся! – хохоча, закричала Анна Самойловна. – Это же Солженицын!
О Боже! Обидела гения!
– Бегите его верните!
Я выскочила на улицу. Солженицын просто-таки бежал, уже почти сворачивал за угол…
Вернулась ни с чем и получила по полной программе, и в ответ кричала:
– Ну я же думала, что это поэт У.!
Я уже говорила, как смеялись в этой комнате, какие истории рассказывали, гоняли чаи, засиживались допоздна…
Думаю я, что именно эта компания была бы ближе А.Т., нежели его хмурые приближенные со второго этажа, которые отродясь не шутили, разве что будучи сильно "выпивши". Но его к своим, на первый этаж, не пускала субординация.
Вообще ведь по своей натуре Твардовский был гораздо ближе к народу, чем все остальные, и иногда он даже скрывался от всех напастей, как говорили, у какого-то друга в сторожке… Там и были его закадычные приятели, перед которыми не надо было держать высоко голову и делать вид, что все прекрасно, чтобы раньше времени не сожрали…
Но уже подошли тяжелые времена.
В день, когда было объявлено о разгроме редакции, мне позвонили, и я сразу пошла туда.
Потоком проходили писатели – на второй этаж, к Твардовскому. Я даже и не пыталась туда пойти. Мы сидели пили чай за длинным столом в буфете, плечом к плечу, почему-то смеялись. Тот же Лева Левицкий сказал: "Мы как к кухарке пришел пожарный, а у господ гости".
Инна потом мне почти шепотом сообщила, что А.Т. кому-то говорил в один из прощальных дней в журнале, что все-таки оставляет после себя литературу.
– И назвал в числе прочих ваше имя.
Спустя какое-то время я узнала, сидя в редакции, что Твардовский в последний раз приехал и сейчас навеки уедет из "Нового мира".
Я не хотела попадаться ему на глаза, просто вышла на улицу и встала на углу Малого Путинковского. Там уже стояли – отдельно друг от друга – пожилая женщина и какой-то молодой интеллигентный, бедного вида человек. Они тоже чего-то вроде бы ждали.
Наконец машина Твардовского показалась. Он сидел рядом с шофером, занимая собой все пространство за стеклом, массивный, с серым, одутловатым, цвета замазки, лицом. Безучастно смотрел только вперед, как приговоренный.
Обесчещенный, все потерявший, ехал навстречу болезни и смерти.
Последний раз я увидела его.
Машина проехала. Те двое сразу же ушли.
Твардовский умер осенью 1971 года, через два месяца после смерти моего мужа Жени. Я не пошла на похороны А.Т., была уверена, что все оцеплено и не пускают. Плакала дома.
Как много он сделал для меня, когда вынул из журнала мои вещи!
Как неизмеримо много сделали для меня Ефим Яковлевич, Ася и Инна, когда читали все, что я писала, и втайне (я это чувствовала) гордились мной.
– Если бы вы знали, Люся, в какой хорошей компании вы лежите у меня дома на антресолях! – сказала мне как-то Инна Борисова.
Я там пролежала двадцать лет, пока не напечатали в "Новом мире" повесть "Свой круг". (А уж это отдельная история, к которой приложили руку редакторы журнала Наталья Михайловна Долотова и Лара Беспалова, тоже защитники угнетенных писателей. Когда-нибудь я об этом расскажу.)
Это из своих запасов Инна дала мои рассказы мхатовскому режиссеру Михаилу Горюнову, а он потом позвонил мне в январе 1972 года и своим непередаваемым актерским баритоном произнес:
– Не могли бы вы написать для нас пьесу?
И начался мой "театральный роман"…
2001 год
Нам – секс?
Мы хорошо себя чувствуем в нашей толпе, вольготно, свободно: можно даже не стоять, можно расслабиться как в невесомости. Если не стукнут, не выматерят, не толкнут, не наступят на ногу, если не вырвет рядом стоящую пэтэушницу, неопытную, которая напилась дряни… Только очень жалко детей и страшно смотреть на стариков. Никто сюда по своей воле не стремился, всех затолкала в толпу необходимость. Судьба. Здесь мы и родились. Бабы и наши роддома называют так: "Такой деловой роддом, прямо свалка".
Но когда притерпишься с годами, присмотришься, познакомишься, окажется, что толпы нет. Есть люди. Каждый сам по себе. Человек со своей историей и жизнью своего рода, каждый со своим космосом, каждый достоин жизни, достоин любви, все были нежными младенцами, станут немощными стариками.
Лоуренс говорит, что бывает чистая и грязная сексуальная литература, мы с этим согласны. Но нам – секс? Нам – освобожденные, чистые эротические переживания в духе Боккаччо? Нам – полновесные радости? Но где? Где, спросим мы, все это осуществить? В подсобках среди ведер и швабр? В кустах в доме отдыха? В общаге, если соседи отвернутся? Дома, когда деточки в школе? У знакомых (дай ключа)? В подъездах? В командировках, на семинарах по распр. перед. опыта и на съездах по интересам? Там чистые переживания? (Ведь свобода любви предполагает, что у любящих нет и не может быть общего крова. О возлюбленных идет речь у Лоуренса, а не об узаконенных супругах. О Паоло и Франческе, о Данте и Беатриче, о них.)
А если негде, то тогда трагическая любовь, вот это да, это по нашей части. Совершенно чистые переживания. Неосуществимая, платоническая, возвышенная любовь. Данте и Биче, кто еще? Иванов и Петрова, Сидоров и Кузнецова, Иван Иваныч и тетя Машка. Если бы еще были у них персональные кабинеты под ключом и руководящие диваны… Так что же им делать? Как всегда, нет ответа. Русь, дай ответ, не дает ответа.
Надо тогда дать им почитать чистую сексуальную литературу. Ведь литература может, по Лоуренсу, сообщить людям здоровый, сильный и радостный толчок к здоровому, сильному и радостному свободному совокуплению.
Вообще-то мы давно не любим литературу, которая "зовет". Нас зовущая литература как-то отпугивает. "Зовет и ведет" – этого у нас всегда было с избытком. Призывы ко всем праздникам и приводы после них. Такой литературой, которая призвана воспитать человека сильного, здорового и свободного при помощи метода социалистического реализма, такой литературой давно забиты все полки библиотек и магазинов, а также головы учеников.
Мы стоим, зажатые в толпе. Толпа говорит. Она не в силах сдерживаться и говорит, говорит. Никуда не зовет, не ведет, только сильно ругается, рассказывает анекдоты и приводит случаи из жизни. Кто как умер, какая слепая соседка сама сгорела на кухне и чуть весь дом не спалила. Да выиграет ли "Спартак", да чьего ребенка воспитательница в садике побила, и кто кому сколько должен после вчерашнего "козла", и что Егор не прав[1], и что училка в школе придирается к пацану, говорит, надо в какую-то спецшколу оформлять… Про секс говорят реже. Одна только, понизив голос, скажет, что есть такие ананитики, бегают по паркам голые, ужас. А другая сообщит, что делала-делала от своего аборты, а собралась рожать, так родила мертвую девочку на шестом месяце, "Скорая" приехала, велела в пакетик положить и самой везти, а куда – в роддом. Доехала до роддома, а там в приемном санитарка наорала, и только тогда, говорит бедная женщина, я ее выматерила, а сама плачу, а пакетик в руке держу…
О наш великий и могучий, правдивый и свободный разговорный, он мелет что попало, но никогда не лжет. И никогда он, этот язык, не грязен. Ругается он, вокс попули, жутко, шутит матерно, оптимизма ни на грош, все подвергает сомнению, себе не верит… Себя не терпит. Говорит: "Бомбу бы хорошую сюда".
Безмолвствует наша толпа только в исключительных случаях, когда боится или когда призывают пойти на трудовые свершения. В обоих случаях охотно голосует. Подстрекнуть толпу на убийство и грабеж можно, она охотно кинется, если ей объяснить, во имя чего – и трусливо распадется при возмездии, если есть куда. Если некуда, закроет рыла рукавами, детей спрячет в ноги.
Но литература, если она вольно-боккаччиевская, что хорошего она принесет нам? Молодежь и так, без подначки, агрессивно ищет куста, угла и подвала, взрослые стоят в очередях в свободное от работы время, старичкам приходится воевать вторую ВОВ с соседями за право не идти в богадельню, одинокие учительницы, начитавшись, куда денутся? Одиноким тяжело…
А что касается сочинить, то все эти истории а ля-Боккаччо, да еще зазывные, крепко закрученные, пишутся легко, как советская песня: я, ты, он, она, вместе дружная семья, сердцу хочется хорошей, большой любви, кто в такую ночь не спит, поцелуй без разрешенья…
Писать это нетрудно, печатать у нас это скоро будут, и первый напечатавшийся, как первое кооперативное кафе, получит известность, прибыль и выход на валютное сотрудничество.
Толпа встрепенется, начнут прятать книжки от детей, орать на подростков, подростки пойдут драться улица на улицу, матери на работе с хохотом обсудят, мужики на время воспрянут и сбегают в ближайшую слесарню за самогонкой, количество абортов через два месяца подскочит, а также придется увеличить количество спецшкол (вспомогательных) через семь лет, а в остальном все останется как было…
Но сведущие читатели заупрямятся и скажут, что у нас уже есть своя такая литература. К примеру, роман П.Проскурина "Имя твое", посвященный угадаете кому? Чьему "твоему" имени?
"Сталин, любивший эту оперу с какой-то… болезненной страстью, в этот вечер, к своей досаде, не чувствовал всегда ожидаемого удовлетворения".
На следующей странице, однако, все пошло гораздо лучше:
"И сам Сталин, и Брюханов были как бы в одной точке напряжения, в ощущении чего-то… Сталин… не меняясь ни одним мускулом в лице, напряженно ждал своего полного слияния с музыкой, почти физически отдавшись ожиданию этого момента".
И на следующей странице, наконец:
"Брюханов… отметил про себя почти незаметное движение Сталина – он как-то всем телом подался к сцене, и Брюханов понял, что и он ждал именно этого места…"
После чего:
"Брюханов увидел совсем близко перед собой глаза Сталина и удивился их молодому блеску".
Так что, судя по всему, мы тоже можем кое-что противопоставить гнилому Западу: нашу собственную порнуху с нашими собственными вариантами отклонений…
(напечатано в "Иностранной литературе")
конец 1980-х гг.
Вася красивый и его окружение
Первое, что говорят люди, когда беременная, незамужняя, средних заработков женщина подает заявление на жилплощадь: "Вы сами создали себе эту ситуацию".
То есть сознательно, в личных корыстных целях не сбегала сделать аборт, а "оставила" с целью улучшения жилищных условий.
Второе, что ей говорят: "От тебя можно ждать всего".
Третье: "Хитрая, теперь тебя не сократят".
Четвертое: "На овощебазу, конечно, не пойдешь теперь".
Короче говоря, устроилась баба с комфортом. Потеснила плечом.
Далее ей могут сказать, что да, они курят, у них и дети так выросли в дыму, да, не на стул же скакать к форточке, а выходить в коридор пусть кому нужно, тот выходит, мы работаем.
Мало ли что еще ей говорят про разные случаи из жизни, когда баба с помощью такого вот живота мужа себе поймала. Мало ли говорят, но самое главное, что ей негде жить с ребенком, некуда его принести. Мало ли что говорят в запальчивости люди перед лицом той бездны, куда, они видят, ввергает себя женщина, до сих пор не привлекавшая к себе внимания своей личной неустроенностью. Ну живет, ну снимает комнату. Неплохая комнатка, а мы втроем в одной, а она одна. Платит… Ну, за это и заплатить можно, и переплатить. А она и хочет жить одна, без родичей, как человек хочет, так живет. На руки сто сорок, сорок за комнату. И ничего. А то, что у нее нет совершенно никого… А у нас есть. И попугай есть, и попугай после первых слов "Вася красивый" и "поцелуй Васю" выучил такие слова: "Если пьяный, иди спать". Еще Вася умеет матом. Поет: "баю-бай", а потом как скажет! Все падают со смеху. Что слышит, то сам выучивает. А в доме двое детей, и дочь только что вышла срочно замуж, семнадцати лет. Будет рожать. Итого семеро в двух комнатах.
Если у нее никого нет, возможно, что она и сама такая, раз не ладит с родителями. Раньше о ней знали: родители в двух часах езды, у них комната 22 метра. Брат женился, ушел к жене, стал пить, родился ребенок, брата из семьи выгнала теща, ну и свои родители обратно не пустили. Правильно. Пьет, значит, за ним убирать, стирать с него, а он ни копья в дом и в баню не ходит. Правильно не пустили. Он живет у слесарей в подвале.
Она уехала из дому двадцати лет от роду и наезжает по большим праздникам, отметиться. Чем ее там обидели? Отец пьет. Правильно, отец пьет, расстраивается из-за такого сына, сам говорил неоднократно. А она, значит, такая дочка. Она во всеуслышание сказала: "Лучше умереть, чем идти к ним с ребенком". На своих-то родителей!
Однако, что бы она ни говорила, ей идти есть куда. Подумаешь, родители лаются между собой. Все живут, все бывает.
Она ответила на вопрос, знает ли ее мать о будущем ребенке: "Она этого от меня ждет с шестнадцати лет".
И здравый смысл говорит, что если некуда с ребенком, то в крайнем случае приди поклонись матери, заплачь и в ноги ей, в ноги. Она же молчит на это или при всех начинает плакать за своим рабочим столом.
Любопытно, но сослуживцы ее слегка возненавидели. Несколько раз в жизни я сталкивалась со странным обстоятельством: когда житейская драма доходит до непереносимых размеров, некоторые окружающие перестают сочувствовать и даже впадают в агрессию. Как бы не в силах больше этого выносить, этой беспомощности и этих попыток сесть на шею. Строят разные разоблачительные предположения типа того, что спекулирует баба. Или что у нее есть хахаль. И что мать не такая, не может быть, мать есть мать. Ибо не может быть такого, что:
Мать заявила брату, что не даст ей жить здесь с ребенком, раз она такая зараза.
Отец сказал, что раз она так заявила, что он пьет и бьет мать, то пусть так и будет.
Комнату, которую она снимала у дальних родственников, ей теперь не сдают, выгнали: единственный сосед по квартире, бодрый старичок и писака заявлений, обиделся, что его заранее не предупредили о беременности, и написал куда надо, что ему тяжело. Владельца комнаты вызвали и предупредили.
Руководство института, где она работает, как раз и выразилось в том смысле, что "вы сами создали себе эту ситуацию".
Сотрудницы хором сказали, когда она, скрепив сердце, пришла хлопотать насчет общежития для семейных еще раз, теперь уже с вещами по дороге в городской санаторий, туда, где единственно и принимают беременных:
– Езжай к родителям с милицией тоже, подумаешь! (Родители вызывали милицию, что брат ночует на террасе.) Ты не хуже никого, имеешь право.
Она живет в Сокольниках в санатории для беременных. Под кроватью маленький чемоданчик: две пеленки простых, две теплых, распашонки две, кофточки, чепчик, одеяло. Все. Кое-что купила, кое-что привез братик. Красивый, добрый, умный, слабохарактерный. Ему тоже несладко, целая трагедия, видеться с ребенком не дают. От этого-то невидимого ребенка бывшая жена собрала старенького, встретились на улице, и отдала: жалко все же, все понимают вокруг, что и денег нет, и вообще.
Есть в чем выйти ребенку из родильного дома.
А нести его некуда.