Мирская чаша - Пришвин Михаил Михайлович


Содержание:

  • I АМПИРНЫЙ ДВОРЕЦ 1

  • II МУЗЕЙ УСАДЕБНОГО БЫТА 3

  • III СФИНКС 4

  • IV РАБ ОБЕЗЬЯНИЙ 4

  • V КАЗЕННЫЙ СУНДУК 4

  • VI ЧАН 6

  • VII КИСЛАЯ КАПУСТА 8

  • VIII ЛУКОВИЦА 10

  • IX О ХЛЕБЕ ЕДИНОМ 10

  • Х МИСТЕРИЯ 12

  • XI СКАЗКИ МОРОЗА 14

  • XII КОНТРИБУЦИЯ 14

  • ЭПИЛОГ 15

Михаил Пришвин
Мирская чаша

Случалось, на огонек во время перелета, или в погоне за своей подругой, влетал ко мне болотный приятель с длинным клювом; влетит, сделает круг над столом и возвращается в Чистик – славное наше моховое болото, мать великой русской реки.

Не одно это болото питает многоводную реку, но все питающие мхи называются чистики.

Наш чистик был когда-то дном озера, и берега его, холмистые, песчаные, с высокими соснами, сохранили свой Первобытный вид, так вот и кажется, что за соснами будет вода, идешь – и нет! Буйные с полверсты заросли, в кустарниках кочки высотой по грудь человеку, если свалишься, напорешься на колья чахлых березок. Ходить тут можно по клюквенным тропам, пробитым общими силами клюквенных баб, волков, лисиц, зайцев, случается, и сам Миша пройдет, все тропят и спасаются в зарослях. Как пробьешься из этих зарослей в чистик – чистое место, благодатное, весной каждая кочка букет цветов, летом после комара, как подсохнет, найдешь себе кочку величиною со стол, и в нее как в постель, только руками поводишь, гребешь в рот клюкву, чернику, бруснику – кум королю!

Такой чистик нужно бы сделать заповедником, и топор, и огонь чтобы не касались лесов, окружающих болото – исток, мать славного водного пути из варяг в греки, иначе река иссякнет и страна обратится в пустыню.

Много пришлось перенести горя за леса, красу и гордость нашего края. Бывало, бродишь по этим лесам – какая могучая тишина, какая богатая пустыня! Так хорошо, только страшно думать, что через сто – сто! – лет эти немые богатства русской земли будут вскрыты, везде будут рельсы, трубы, заборы, фермы – страх за сто лет!

И что же оказалось (…), леса были так исковерканы, завалены сучьями, макушками, что трава и цветы не выросли, и за грибами, за ягодой стало невозможно пройти, озера опустели, всю рыбу повыловили и заглушили солдаты бомбами, птицы куда-то разлетелись, или их поели лисицы? Да, только хищники, лисицы, волки, ястреба заполонили все вырубки, заваленные сучьями. Лес, земля, вода – вся риза земная втоптана в грязь, и только небо, общее всем и недоступное, по-прежнему сияет над этой гадостью.

Будет ли Страшный Суд?

На этот Суд я готовил одно себе оправдание, что свято хранил ризы земные.

И они все потоптаны.

Чем же я оправдаюсь теперь за свое бытие?

В тяжелые минуты спросишь себя: "Чего хочу?" – и отвечаешь: "Хочу настоящего чаю с сахаром".

– Не ты ли, друг мой, боялся, что в твоей могучей пустыне через сто лет на каждом шагу будут предлагать чай с сахаром и кофе со сливками?

– Да, я боялся, я думал о внешней природе по детским сказкам, теперь я думаю, что природа остается могучей только внутри нас, в борьбе с личными целями, но то, что мы обыкновенно называем природой – леса, озера, реки, все это слабо, как ребенок, и умоляет доброго человека о защите от человека-зверя.

Я думаю, что мы покорили безумие животных и сделали их домашними, или безвредными, не замечая того, что безумная воля их переходила в человека, сохранялась, копилась в нем до времени, и вот отчего (…) все бросились истреблять леса, – это не люди, это зверь безумный освободился.

Или это не так? Но верно, что Россия была как пустыня с оазисами; срубили оазисы, источники иссякли, и пустыня стала непроходимой.

Россия…

Или это лишь чувство прошлого? Но какое же у нас прошлое – народ русский в быту своем неизменный; история власти над русским народом и войн? Огромному большинству русского народа нет никакого дела до власти и до того, с кем он воюет; история страдания сознательной личности, или это есть история России? Да, это есть, но когда же кончится наконец такая ужасная история, и сам Распятый просил, чтобы миновать ему эту чашу, и ему даже хотелось побыть.

Родина…

Если бы моя далекая возлюбленная могла услышать в слове силу моей любви! Я кричу: "Ходите в свете!" – а слово эхом ко мне возвращается: "Лежите во тьме!" Но ведь я знаю, что она существует, прекрасная, и больше знаю, я избранник ее сердца и душа ее со мною всегда, – почему же я тоскую, разве этого мало? Мало! Я живой человек и хочу жить с ней, видеть ее простыми глазами. И тут она мне изменяет, душу свою чистую отдает мне, а тело другому, не любя, презирая его, и эта блудница, – раба со святою душой, – моя родина. Почему о родине я могу говорить, и, если бы я твердо знал, что это особенно нужно, я бы мог петь о ней, как Соломон о своей лилии, но ей сказать я ничего не могу, к ней мое обращение – молчание и счет прошедших годов?

Немой стою с папироской, но все-таки молюсь в этот заутренний час, как и кому не знаю, отворяю окно и слышу: в неприступном чистике еще бормочут тетерева, журавль кличет солнце, и вот даже тут, на озере, сейчас на глазах, сом шевельнулся и пустил волну, как корабль.

Немой стою и только после записываю:

"В день грядущий, просветли, господи, наше прошлое и сохрани в новом все, что было прежде хорошего, леса наши заповедные, истоки могучих рек, птиц сохрани, рыб умножь во много, верни всех зверей в леса и освободи от них душу нашу".

I АМПИРНЫЙ ДВОРЕЦ

Дворец владельцев этих лесистых обширных угодий признали высокохудожественным памятником искусства и старины, и некоторое время он стоял в полной сохранности, только уж, конечно, липы в парке постепенно обдирали на лыко, из павильонов и теплиц тащили стекло, завесы, гвозди, в большом искусственном озере стал подгнивать спуск, вода убывать, травы показались на мелких местах, цапли налетели рыбу клевать. Чудака не находилось на холод и голод вгнездиться во дворец и охранять его, и придумали самое плохое, что могло только быть для охраны: поселили тут внизу детскую колонию, с этого и началось заселение дворца. И началось!

Колония испортила быстро всю восточную часть и достала мандат на часть западную, а на ее место явилась школа. Колония движется во второй этаж, за ней школа, внизу начинает спектакли и танцы Культком и тоже вслед за школой перебирается вверх. В каком виде все тут внизу осталось, срам и рассказывать, не потрудились даже вымести шелуху от подсолнухов, полное безобразие: валяется белая туфля без каблука, стоптанный валенок, и на ступеньках лестницы из дряни грибы растут и зеленые мухи летают, – гадость ужасная. Обратили внимание, вычистили, разгородили комнаты шелевкой, устроили разные проходы, дверцы и впустили сюда "контрибуцию" – так называлась у нас Комиссия по сбору налогов деньгами, продуктами, еще тут вгнездилась лесная контора Цейтлина, часть совхоза, старуха с барскими павлинами, другие разные лица с мандатами. Всюду теперь по лестницам шныряли военные и полувоенные, что-то искали, организовывали, кто силен – грач, кто прозевал – ворона, кто поет хорошо – скворец, а воробей вон из скворечника. У нас же было наоборот: ворона гонит грача, воробей – скворца. Пять комнат во втором этаже, однако, были нетронуты, ручки на дверях завязаны и запечатаны печатью. Не посмотрели бы, конечно, ни на веревки, ни на печать и замки, а так не доходило и проскакивало из памяти. На этих комнатах было написано: "МУЗЕЙ УСАДЕБНОГО БЫТА" – какое дело помещичий быт в такое разгромное время, а вот слово "Музей", – и не тронули, тоже слово "павлин" – и не тронули двух павлинов, мало того, для охраны этих павлинов на полном совхозном пайке состоит Павлиниха, барская нянька, старуха, враждебная советской власти столетием собственного ее опыта жизни.

Раным-раненько с высокого вяза слетает павлин к воротам встречать солнце, вчера сторож колонии не раз облил ему хвост помоями и мальчишки оплевали – он теперь долго очищается и наконец, задрав хвост до невозможности, становится всей синевой и радугой своих бесчисленных завитков и лунок к солнцу. Спускается к своему огорду поповский сын шкраб Василий Семенович, оправляется тут же, под голубыми соснами, ничего не поделаешь, во всем доме негде. Всегда удивляется Василий Семенович павлину, разглядывает, покуривает. Вот оправляется и Коля Кудряш, конторщик контрибуции, в хорошем расположении духа подходит к павлину.

– Ай, ай, ай!

– Что такое?

– Хвост-то, хвост, красота! Происхождение птицы вам, Василий Семеныч, известно?

– Райская птица.

– Райская, я понимаю, а каких же стран?

– Из райских, конечно.

– Есть же такие страны райские. Угрюмый, выходит с помоями с утра до вечера воду носящий сторож колонии.

– Тоже зерно выдают! – ворчит он, проходя мимо павлина. – И еще при такой птице старуху содержат.

– Хранцуз! – отвечает Павлиниха и: – пав, пав, пав! – отзывает с пути, чтобы тот не облил хвост помоями.

– Красота!

– А польза какая?

– Все тебе польза, хранцуз!

Просыпается колония. Начальница, злейшая дева, босоногая, как хищная красноглазая птица, распущенкой летит по коридору на кухню хлеб делить, а вся стоногая детвора бежит, рассаживается под миртами и лаврами в дендрологическом садике, в ампирном павильоне, в теплицах, в английском парке под вязами – везде! На десятину вокруг все испачкано.

Подваливает слобода – так мужики называют все это дело с контрибуцией. Мужики тихи, робки и вежливы оттого, что у каждого для весу в кудели по камню, в муке много песку, баран кожа да кости, курица чумная, только бы сдать, а не сдашь и попадешься, тогда разговор краткий.

– А есть?

– Есть! – спешит ответить мужик и гонит в кусты за самогонкой.

Хвост-то, хвост задрал! – удивляются мужики на павлина.

– Красота!

С Павлинихой у них связь старинная через владельцев, и разговор у них в ожидании веса бывает тихий о старом и новом, что старое хорошо, а новое никуда не годится.

– Другу не дружи и другому не груби. Богу молись и черта не забывай, вертись, как жареный бес на сковороде.

– Все-то загадили и очертенели.

– Очертенели!

– Намедни ребятишки в крест стали каменья кидать.

– В крест!

– С места не сойти: в самый крест кирпичом. "Чертенята окаянные, куда вы, оглашенные, кидаете, или не видите крест!" Кричу им, а они мне что же отвечают: "Это, бабушка, чертов рог".

Павлиниха рассказывает, а мужики с открытыми ртами стоят и бородами качают, как метлами. Борода, борода!

– Один забрался ко мне и деготь налил в лампадку Николе Угоднику. "Что ты, голопузый, наделал?" – "Я ему, – говорит, – бабушка, хотел усы подкоптить".

– Терпит земля бесов!

– Земля, матушка, все терпит, ну да как-нибудь Господь поможет, есть же Он, человек хороший?

– Как не быть – вот со мной было: рублю дрова, насадил глаз на дернину – свет пропал! Иду по полю, молюсь: "Матерь Божия, Скоропослушница, помоги мне!" Откуда ни возьмись баба, что языком болезнь достает. Баба эта тронула бровь, полакала глаз и сняла.

– У Миная намедни была, – шепчет Павлиниха, – скоро, говорит, все кончится, вериги слабеют.

– Расходятся.

– И еще говорят: кто Библию читать умеет, тому известно число.

– Было ж его число и прошло.

– Это ничего, говорит, что прошло, так и сказано надвое, ежели число пройдет, еще столько же процарствует Аввадон, князь тьмы.

– И опять дожидаться числа?

– Опять дожидаться.

– Эх вы, Минаи, заминает вас Минай, кому святой, а мне Кузька, бывало, я ему по уху, и он мне по уху: он Кузька, а я Бирюлька. Ученый человек Василий Семеныч, вот нам скажет получше, ну, что новенького слышали?

– Слышали новенького, что мощи Святителя открыли, и оказалось, и оказалось, как вы думаете, что там оказалось? – спросил Василий Семенович, поповский сын, – да, что там оказалось?

– Мышь?

– У, проклятый Фомка, смотри ты у меня! – подняла свой костыль столетняя Павлиниха и погрозила. Бирюлька усмехнулся:

– Ну, что же оказалось?

– Кукла!

Все поглядели на Павлиниху, кто с усмешкой, кто из любопытства хотел проверить, состоит ли на ногах Павлиниха. Но старуха и глазом не моргнула, старуха что-то свое думает.

– Куклу эту раздели, распотрошили, и оказалась в ней кость.

– Кость!

– Тронули, и кость золой рассыпалась. Состоит ли Павлиниха? Смотрят все на старуху. Павлиниха сказала:

– Чего вы на меня смотрите, или сами не понимаете?

– Понимаем: кость.

– Кость костью, а батюшка ушел.

– А золу эту насыпали на рогожку, положили возле церкви и написали:

"ВОТ ЧЕМУ ВЫ ПОКЛОНЯЛИСЬ". Такие вот новости…

– Дюже нужно! – зевнул Бирюлька. – Я думал, вы насчет внутреннего скажете.

– Я же говорю о внутреннем.

– Это внешнее, а вот как жизнь меняется, или новый край… Мы же на краю живем, а вы говорите про мощи. Вот вы скажите, будет ли когда установка.

– Остановка?

– Ну да, установка, все-таки вам известно.

– Ничего не известно.

– Ну да хоть мало-то-мальски? А Павлинихе теперь и дела нет до этого внутреннего, она говорит про свое:

– Ушел, ушел батюшка, скрылся и невидим стал злодеям, показался им костью и золою.

Павлиниха состояла.

– Куда же он скрылся? – спросил маловерный Бирюлька:

– Тут же он, тут же, батюшка, только невидим стал Божием попущением и грех наш ради.

Павлиниха состояла вполне.

Имеющие уши слушают, другие поглядывают на контору в ожидании веса и тихонько ругаются:

– Контрибуция, братцы, насела!

– Во как!

– Во как насела контрибуция!

– Окаянная сила!

– Задавила контрибуция!

– Переешь ей глотку!

– И всего ей подай: деньги подай, хлеб подай, лошадь подай, корову подай, свинью подай, и кур описали.

– Кур описали!

Задави ее комар на болоте.

Подваливает, все подваливает слобода – телега к телеге, баран к барану, мешок к мешку, борода к бороде.

– Не наезжай!

– Ослобони!

– Эх, борода, борода!

– Что тебе моя борода?

– Была борода красная и засивела.

Был ты мужик черный и заовинел.

В конторе все мера и вес. Ты, борода, не подумай положить тут свой завтрак и зазеваться.

– Я, – скажет Коля Кудряш, – думал, ты мне положил.

– Кушайте, кушайте, Николай Николаевич!

Простой малый, свойский, у него нет тут ни граждан, ни товарищей, а просто Ванька да Васька. Сережка да Мишка, весь под стать подобрался народ, спетая компания, ходы и лазы, стороннему ничего не понять, только слышишь отдельное: про нового комиссара, что хороший человек, свойский, такой же прощелыга, как мы – про тюрьму говорят часто, что кому-то надо скоро садиться, да и самим как бы не сесть – что такого-то комиссара смели, но он залег в почту, придет время, забудут, объявится.

– Отлежится!

А то скажет кто-нибудь:

– Нос зачесался!

Пора! – отвечает другой. – И у меня чешется.

Схватятся за носы, у всех до одного чешутся носы. Нос ведет верно: пойман в обмане мужик. Суд мужику короткий:

– Есть?

– Будет!

Гонит мужик скоро в чистик, там на берегу ручейка, начала великой русской реки, горит огонек, над огнем котел, из котла змей капает в чайник, из чайника в бутылку, в карман ее и на суд.

– Ну как вышло?

– Ублаготворил.

– Что же тебе еще надо?

– Самому губу разъело.

– Эх, борода, борода, была у мужика борода красная и стала борода пестрая, была у быка голова, да черт ей рога дал: ему бы головой думать, а он рогами землю копает – бык, черт да мужик одна партия. Понимаешь ты, борода, мою притчу?

К вечеру уже нет ни одной бороды у нас на дворе, весь оплеванный и не раз уже облитый помоями павлин взлетает на вяз ночевать, в танцевальном зале Культкома между ампирными колоннами загорается дорогой огонек керосиновой лампы и налаживаются актеры играть французский водевиль "Мышь под столом", гармонист испытывает свою гармонь на московский лад, и хор деревенских девушек учится усердно выпевать "кипит наш разум возмущенный", особенно им трудно дается "с интернационалом воскреснет род людской". Даже из города за двадцать верст приезжают сюда танцевать, оттого что в городе простые танцы строго запрещены а разрешают только танцы пластические.

Горе в эти танцевальные ночи Павлинихе, ее убивает забота о барском добре, как бы что не стащили последнее, и старуха всю ночь караулит ручки дверей, запечатанные печатью.

Охотно расскажет:

– В одной деревне стояла пустая изба на отлете, и замечают, как и у нас: пляс там бесовский и музыка. Позвали священника. Брызнул батюшка святой водой: "Да воскреснет Бог и расточатся враги его!" И раз, и два, как сказал в третий раз: "Да воскреснет Бог!" – изба и пошла оседать. Вот и окна под землю ушли, а музыка все тпрунды, тпрунды. И крыша, и труба – все скрылось, земля травой поросла, а ухо и по сие время приложишь – все топоток слышен и тук-тук! – копытце о копытце стучит. Вот и у нас так пусто место останется.

К полночи со всей своей компанией подваливает весь наспиртованный Коля Кудряш, будет он тут плясать до зари, выжимая икру у девиц.

До зари!

А заря-то бывает какая над озером красная, тихая: тук-тут-тук! – по деревянному мостику кот пробежит.

Тогда гармония и топот во дворце отдельно от всего мира звучат и с ночью отходят.

Серым одеялом сваливается ночь в одну сторону. На востоке великие планы начертаны, стар и мал встань в заутренний час лицом на восток, и все равно у всех одинаково сложится во всей душе до конца.

Бело и плотно поверх синих лесов над низиной завернулось облако, туман или дым? – то леший баню топит, моется, и вся тварь его омытая блестит росой.

Журавль неустанно выкликает солнце, и видно по всему, что катится оно, спешит захватить всю черную силу и покончить с ней навсегда.

Вот оно явилось, исчез остаток бледной луны, и чуть слышен топоток под землей.

Весь серебряный в росе, показался журавль, другой, с огромными крыльями во весь солнечный диск, летит к нему, сошлись и ликуются. Тогда во всех зарослях в буйной силе все большие и малые, кто как успел, кто как догадался, твердят: "Слава, слава".

Солнцу великому слава!

Тут милостью солнца начинается воскресение всякой залежалой твари, каждая росинка получает отпуск на небо и там, соединяясь в белые, голубые и красные хороводы, дивит нас всех несказанно.

Дальше