Феллини же, Иоселиани, Тарковский творили кино как искусство со своим своеобразным языком. И прекрасные картины шли при полупустом зале: люди рвутся к тому стереотипу, который им привычен.
Сейчас многие популярные актеры снимаются в рекламе. Вспомним, как все возмущались, когда впервые увидели на телеэкранах популярного и любимого актера, который рекламировал что-то из ширпотреба: "Ах, как он мог! Как он опустился!"
А я считаю так: кто хочет, пусть снимается. Это его добрая воля и его профессия: играть! А что плохого-то? За что осуждать русского актера, когда он сегодня попал в положение своих коллег из пьес Островского, которые в поисках заработка бредут из Вологды в Керчь, а из Керчи – в Вологду?!
Не хочу сказать, что я лучше или хуже других, но не представляю себе, как бы я занимался коммерцией. Я бы тогда ушел из театра, я бы не смог совмещать одно с другим. Я уже говорил: кто занимается коммерцией – вне актерской профессии. Они думают не о творчестве, у них счетчик работает. В глазах: динь-динь-динь, как в калькуляторах, циферки мелькают. Все – это уже не актер. Тогда уйди и занимайся своим делом. Там преуспевай, там зарабатывай хорошие деньги.
Вы меня никогда не увидите ни на одной так называемой тусовке. Я не хочу светиться на экране с бокалом шампанского в руке и с бутербродом с икрой, если кругом люди живут плохо. Не могу. Совесть не позволяет. Может, синдром войны?..
А театр… Что ж театр? Он и не такое переживал. Сколько уж раз предрекали ему кончину: и с рождением кинематографа, и с изобретением телевидения и "видиков". А он хоть бы хны!
Еще Михаил Ромм, один из самых видающихся кинорежиссеров, пророчил смерть театру. А после его заявления, – а было это, если не ошибаюсь, в конце пятидесятых годов – начался театральный бум, и в театры было невозможно попасть. Ведь живое общение актера с залом, зала с актером не заменит ни кино, ни видео.
А будет обязательно ренессанс, возрождение театра, театральный бум будет – вот посмотрите! Это волны: прилив-отлив… Это не зависит от коммерческой ситуации в стране, от экономической, от социологической и черт знает от какой еще! Театр вечен! Его нельзя упразднить, как, скажем, нельзя упразднить архитектуру: тогда людям просто негде будет жить. Кто-то из наших известных режиссеров сказал:
– Вы дайте моему зрителю хорошую колбасу, и тогда я поставлю замечательный спектакль.
Глупость. Чушь! В периоды голода, разрухи, крушения надежд создавались величайшие произведения. Сытый желудок высоты искусства не определяет. Это мое глубокое убеждение.
Но вот в чем парадокс: кинематограф, который своим появлением предрекал гибель театру, сам оказался на грани краха. Нет, я далек от мысли, что ему приходит конец! Но посмотрите, что творится сейчас. Это дурацкое американское, аргентинское, мексиканское кино заполонило все экраны (я не говорю о редких исключениях, которые только подтверждают правило). Я, например, не могу смотреть всю эту чушь. Бездарные актеры, сценарии, рассчитанные на умственно отсталых, нелепые ситуации. А сколько жестокости и порнографии!
Смотрю на афиши кинотеатров и читаю: "Секс на крыше", "Секс на водосточной трубе", "Секс в шкафу"… В Штатах на таком фильме вы будете сидеть один в пустом зале или в компании старенького негра, который глядит на все это, как на ретро. Подобное "искусство" вне культурных традиций России, и непонятно, почему вдруг у нас им заразились.
И ведь люди с удовольствием смотрят про то, как "Богатые тоже плачут". И не полезешь со своими советами, не станешь оскорблять чувства людей. Ведь не скажешь:
– Люди, да зачем вам эта чуховина, этот кич? Ведь он никакого отношения ни к жизни, ни к искусству не имеет – ахинея сплошная!
Не хочется в таком тоне разговаривать. Да мне и не поверят.
– Как! – скажут. – Мы каждую серию ждем с сердечным трепетом, а тут Дуров заявляет, что картина ужасная! Это замечательный фильм! А вот ты сам играешь в ужасных фильмах!
И – точка.
Я, конечно, найду, что возразить. Но сейчас я не об этом. Я – о вседозволенности, которая сродни распущенности: нравственной, моральной, этической, просто гражданской.
Тут я в какой-то газетенке – "Русский вестник" или "Российский вестник" – прочел стихотворение о том, как должна пробудиться Россия, как она должна возродиться. Там есть такие строки (цитирую на память): "И пусть к ногам твоим приползут литовец, жид, чечен…"
Почему к ногам России обязаны приползти другие народы? Что, у литовцев, евреев, чеченцев нет своей национальной гордости? Я как русский человек начинаю дико протестовать! Мне не нужно, чтобы инородцы валялись у меня в ногах только потому, что я русский! Какая же это гордость страны, какая же тогда эта Россия?! Монстр!.. Это все равно, как если бы я с топором стоял и заставлял кого-то целовать мне сапоги, приговаривая: "Не будешь – раскрою череп!"
И ведь тех, кто распространяет эту газетенку, не отдают под суд! В Америке вся редакция давно бы уже за решеткой сидела. Или ее задавили бы такими штрафами, что они не расплатились бы за всю свою жизнь – платили бы и литовцам, и евреям, и чеченцам. А у нас все безнаказанно! Черт его знает, бред какой-то!
Вот так своеобразно у нас понимают свободу слова. Как будто нет ни конституции, ни законов против расизма, ни гарантов, защищающих их.
Вообще со свободой следует обращаться очень осторожно – это чрезвычайно тонкий и хрупкий инструмент. Его нужно осторожно ощупывать пальчиками, а не бить по нему кувалдой.
Меня часто спрашивают, не испытываю ли я некую ностальгию по временам молодости, когда не было "рыночных" отношений между людьми и, как говорил чеховский свадебный генерал Ревунов-Караулов, "все было проще, и люди были проще". И я всегда отвечаю: нет, не испытываю никакой ностальгии, никакой тоски. Те времена были ложными, и все было построено на страхе.
Я никогда не был членом какой-либо партии. Но с той, которая представляла "ум, честь и совесть нашей эпохи", дело имел.
Снимаем мы фильм "Семнадцать мгновений весны". Нужно выезжать на съемки за рубеж. А для этого необходимо (почему "необходимо" – нормальному человеку не понять) пройти некую выездную комиссию. Захожу. Меня спрашивают:
– Опишите, пожалуйста, как выглядит советский флаг.
Я подумал, что они шутят: ведь нельзя же задавать такие идиотские вопросы!
– На черном фоне, – говорю, – белый череп с костями. Называется Веселый Роджер.
Мне задают второй вопрос:
– Назовите союзные республики.
Это она меня спрашивает, актера, который с труппой объездил весь великий и могучий Союз.
– Пожалуйста, – говорю и начинаю перечислять: – Малаховка, Чертаново, Магнитогорск…
Как Швейк на медицинской комиссии, которая признала его идиотом. Видно, все-таки не зря меня когда-то звали Швейком.
– Спасибо, – говорят. – И последний вопрос: назовите членов Политбюро.
– А почему я их должен знать? – удивляюсь. – Это ваше начальство. А я ведь не член партии.
– Вы свободны, – сказали мне, и я пошел.
Только перешагнул порог киностудии, как на меня набросились:
– Что ты там нагородил?! Ты знаешь, что тебя запретили выпускать за рубеж? Уже позвонили – злые, как собаки!
– Ребята, – говорю, – в чем дело? Пусть меня убьют под Москвой.
Так они и сделали: убили меня в Подмосковье. Штирлиц-Тихонов выстрелил в меня, и я упал в родной, не в фашистский пруд.
А потом так и пошло. Когда участников фильма награждали, меня вычеркнули из списка. И еще чем-то обласкали всех, а я так в черном списке и остался.
А "народного" мне дали, видно, потому, что кто-то, где-то, что-то проморгал. Может, потом за эту промашку и по шее получил.
Когда мы работали тогда, то нас заставляли к каким-то датам ставить спектакли, а под них разрешалось поставить одну классическую пьесу. Всем было известно, что будет ставить Эфрос. Он моментально, судорожно настраивался на определенную волну и искал одну-единственную пьесу, которую ему разрешат. А когда случилось: ставь, что хочешь, то оказалось много труднее. Да, свобода более тяжела. Она таит в себе определенные опасности. Личные, не какие-нибудь общественные; нет, хотя, возможно, и общественные. Она… Нет, она таит и общественные тоже, потому что многие понимают свободу как вольницу – и свою, и общественную.
Я по природе своей анархист. Никогда никому не поклонялся, не радовался никаким орденам и званиям. Это все нормально, как полагается, но чтоб я к этому стремился? Нет, это каждый скажет, что нет, не так. Для меня это никогда не было целью. Я считаю, личная свобода важнее всего. Поэтому, наверное, и не любил школу. Мне казалось, она подавляет и в чем-то унижает. Сейчас наоборот: учителя не знают, что делать, а ученики знают.
Я старался охраняться лично. Как я думаю, так и живу. Я определенным образом воспитан. Я никогда не преступал закон не потому, что такой законопослушный – просто это было противно моей морали. И когда я слышу рассуждения в передачах о страшных убийствах, когда об этом так запросто рассказывают… Это не может уложиться ни в моей голове, ни в моем сердце. Ну никак! Я не понимаю, я начинаю ругаться и думать, что человечество куда-то заходит слишком далеко. И не говорите, что это отдельный человек так поступает. Из кого же состоит человечество? И откуда такая агрессия, разрушительство? Зачем крушить телефонные будки, стеклянные остановки? Ты же в этом городе живешь! Зачем превращаешь его в свалку и помойку, на которой торжествует агрессия, а человеку страшно выйти на улицу? Что-то в людях живет и другое, помимо добра…
Что тут надо делать? Ну причем здесь театр? Он на другое нацелен. Это вещь эмоциональная. Сюда люди приходят доплакать то, что они не доплакали в своей жизни. Почему люди плачут в театре с удовольствием или смеются не менее охотно? Да они в жизни не успевают это сделать! За тяжелой, замотанной этой жизнью не успевают выплеснуть свои эмоции: ни те ни другие. Хотя слезы, может быть, успевают. Но они не успевают посочувствовать, сопережить чьей-то судьбе. Просто времени нет. А в театре они как-то получают ту самую возможность сопережить и получить от этого удовольствие. Меня никогда не касается ничья личная жизнь. Не люблю на эту тему говорить, давать интервью. Мне говорят: "Как, ты не знаешь, эта с этим, а он вон той муж?" Нет, не знаю. Меня это не волнует. Но когда со сцены идет пропаганда того, чего я не приемлю, то не принимаю это воинственно. Может, это и неправильно: вещи, которые для многих кажутся нормой, для меня аморальны. Я не понимаю: возможно, это некая российская консервативность, несмотря на ее кровавую историю. Консервативность, связанная со страданиями. С традициями семейных отношений, например. Сексуальная жизнь здесь всегда была скрыта. Это считалось тайной. И до сих пор я полагаю, что на самом деле так: это тайна. И это не должно быть прилюдно. Мы не должны выворачиваться наизнанку.
Я не могу смотреть, даже из познавательных соображений, порнофильмы. Я сразу думаю: "О Господи, мы высокие чувства превращаем в мясную лавку". Меня воспитали таким образом, что любовь считалась таинством. И рождение ребенка – таинством. Но если это вываливается наружу… Хотя, конечно, для кого-то я кажусь посмешищем.
Думаю, однополая любовь не должна пропагандироваться. Я никого не собираюсь осуждать и высмеивать, но почему меня заставляют смотреть то, что я считаю противным? Ведь если мы обратимся к самой глубинной нашей человеческой истории, то имеем распятие Христа, под ним – череп. Чей череп? Адама. На который капают капли крови. Чьей крови? Иисуса. Значит, Иисус искупил своей кровью его грех. А если искупил, стало быть что? Благословил человечество. На что? На де-то-рож-де-ние! Адам с Евой по-плотски соединились. Значит, благословенным является рождение детишек. А однополая любовь – это отсутствие ребятишек и вырождение рода человеческого. Это есть человеческий инфантилизм – ведь живут они ради себя. И ни о детях, ни о внуках даже не думают. В постели удовлетворены, бюджет сколачивают каждый свой.
А давайте все займемся однополой любовью! Так ведь никого ж не будет. Земной шар превратится в пустыню: ау-у-у!..
Нет, меня это не волнует. У меня есть внуки. Но когда идет пропаганда "этого", меня это волнует. А уж когда говорят, что это такое высокое-высокое и даже приближенное к Богу, то все – ложь, ложь, ложь… Собственный инфантилизм, прикрывающийся некой идеей. Нет, ложь, неправда!
Я поставил спектакль "Страсти по Торчалову". Что это – пропаганда? Вовсе нет. Это про совесть, про покаяние. Место действия спектакля не этот, а "тот" свет, где встречаются демократы, красноармеец, шоферюга и даже свидетельница московского пожара 1812 года. А политики в нем нет. Ее я не пущу на сцену.
Я однажды побывал в Думе и сказал, что никогда больше не переступлю ее порог. Я видел, как ходят депутаты, слышал, как они разговаривают между собой. И было в этом что-то искусственное. И язык смахивает, скорее всего, на какой-то жаргон – язык власти.
Между прочим, в советские времена я тоже был депутатом, но всего-навсего районного совета. Это совсем другое. Меня тогда уговорили помогать населению. И я ему помог. На углу Тверской и Большой Бронной переселяли из дома жителей. И вот в нем осталась одна женщина с тремя детьми. Ей предложили однокомнатную квартиру, а она соглашалась только на трехкомнатную. И она пришла ко мне за помощью. Я изучил все положения и убедился, что трехкомнатная ей не полагается.
– Единственное, что вы можете сделать, – сказал я ей, – это не выходить из дома. А если вас будет милиция вынимать, откройте окна и кричите: "Помогите!" Сойдутся люди и тогда посмотрим, как вас выселят.
Она так и сделала. Открыла окно и стала кричать:
– Люди! Люди! Дуров мне сказал, чтобы я просила у вас помощи!
– Какой Дуров? – спрашивает толпа снизу.
– Вы артиста Дурова знаете?
– Знаем!
– Вот он и сказал!
А меня вызывают в райсовет и говорят:
– Что вы делаете? Вы спятили? Разве так можно?
А я спрашиваю:
– Скажите, что ей дали?
– Трехкомнатную квартиру ей дали!
– Значит, я помог?!
– Помог, – говорят, – но вон отсюда!
Отобрали у меня мандат, и я перестал быть депутатом.
Вообще я не понимаю людей, которые рвутся к власти. Наверное, для этого нужно иметь в душе какой-то синдром. Когда я работал над ролью Микояна в фильме "Серые волки", мы снимали сцены на его даче в Пицунде. Не представляю, как на этой даче можно жить! Это огромное казенное заведение гостиничного типа с эдаким джентльменским набором: чешские хрустальные люстры, какая-то инкрустированная индийская мебель… Так вот, пошел я там в уборную. Вдруг слышу сзади:
– Объект номер один пошел в туалет.
Я думаю: "Подожди, в туалет иду я". Тут вижу внизу человека и спрашиваю:
– Простите, это вы про меня?
– Ну да, – говорит. – Вы же сейчас играете Микояна, поэтому вы для меня объект номер один.
Так вот они и жили. И рваться к этому?
А что касается искусства и политики, то они, по моему убеждению, не должны соприкасаться. Более того, искусство вообще должно быть в постоянной оппозиции. В советские времена такая оппозиция была чревата очень даже предсказуемыми последствиями. Сейчас мы живем тоже в тревожное время. Но ведь не под угрозой физической расправы!
Тогда культурой командовали в полном смысле слова идиоты. Я с полной ответственностью это говорю, потому что могу документально доказать, показав замечания, которые делались по спектаклям. Только от этого можно было сойти с ума.
Вот, например, мы семь раз сдавали "Ромео и Джульетту". В свое время это был очень красивый спектакль. Яковлева играла Джульетту, Грачев – Ромео, Ширвиндт – Герцога, Смирнитский – Меркуцио, я – Тибальда. Нас обвиняли в жестокости. Хотя как нас можно было в этом обвинять, если мы следовали тексту Шекспира! Нельзя не отравить Ромео и Джульетту, нельзя не убить Меркуцио и Тибальда. Нас упрекали в том, что мы искажаем Шекспира, хотя достаточно было открыть книгу, чтобы убедиться в обратном. Не открывали! И я сейчас подозреваю, что представители культурных органов просто не умели читать.
Не забуду такой случай. Стоит Эфрос, к нему подходит чиновник "от культуры" и говорит:
– Анатолий Васильевич, надо у Броневого-Капулетти обязательно выбросить фразу: "И будете свидетелем веселья, подобного разливу вод в апреле".
Эфрос ничего не понимает, спрашивает в недоумении:
– Зачем?
– Ну перестаньте, Анатолий Васильевич! – чиновник искренне не понимает режиссера. – Апрель, разлив, грядут ленинские дни…
Я на всякий случай встал за спиной Эфроса, думаю: если он сейчас грохнется – поддержу. Слава Богу, не грохнулся.
В итоге Броневой в спектакле сказал: "И будете свидетелем веселья, подобному разливу вод весенних". То есть, доходило до абсурда. Как можно было жить, работать, если ты имел дело с таким руководством?
Сейчас, правда, другая опасность. Стоят передо мной на полках книги драматургов всех времен и народов, а я не знаю, что ставить. Хожу, смотрю, и ни во что не могу влюбиться. Свобода ведь требует некой мобилизации и очень жесткой дисциплины. Мы, к сожалению, культурой свободы и демократии еще не научились владеть.
Ну, ладно. Расскажу еще об одном случае "руководства" театром. Это было в ту пору, когда Эфрос перешел в Театр имени Ленинского комсомола и взял с собой несколько актеров, в том числе и меня. Тогда же директором Ленкома назначили некого чиновника Меренгофа. Я вспомнил о нем, когда много позже играл роль провокатора Клауса в "Семнадцати мгновениях весны". Этот чинуша играл в театре ту же роль провокатора – подсадной утки.
Он, например, спрашивал:
– Скажите, Эфрос, почему вы не ставите "Молодую гвардию"?
– Потому что это плохая литература! – отвечал Анатолий Васильевич. – Ее нельзя играть.
Меренгоф тут же бежал к себе в кабинет и звонил в управление культуры:
– Как можно доверить режиссуру такому человеку как Эфрос? Ведь это же законченный антисоветчик!
В следующий раз он спрашивал:
– Скажите, Эфрос, а почему вы не ставите "Как закалялась сталь"?
– Но это невозможно! – взрывался Анатолий Васильевич. – Мы уже ставили это в детском театре!
Директор-провокатор снова бежал звонить:
– Вы знаете, этот Эфрос ненавидит всю советскую литературу! Надо принимать меры!
И меры быстро приняли: "Освободить за неправильное формирование репертуара". Как будто провокаторы больше разбираются в репертуаре, чем профессиональные театральные деятели.
Тогда мы, ученики Эфроса и его воспитанники, написали коллективное письмо в защиту режиссера и стали ездить по Москве – собирать подписи известных в стране людей. Я был у Завадского, Любимова, академика Флёрова, Улановой. Никто не отказал в поддержке.
Интересная встреча состоялась с великим физиком академиком Петром Леонидовичем Капицей. Вначале он дал почитать нашу бумагу своей жене и попросил ее высказать свое мнение. Она прочитала письмо, увидела подписи и сняла трубку:
– Приезжай, Петя… Петя, надо… Петя, надо…