Сталин. Красный царь (сборник) - Тони Клифф 10 стр.


* * *

Параллельно с политическим вырождением партии шло моральное загнивание бесконтрольного аппарата. Слово "совбур" – советский буржуа – в применении к привилегированному сановнику очень рано вошло в рабочий словарь. С переходом к нэпу буржуазные тенденции получили более обильную почву. На XI съезде партии, в марте 1922 г., Ленин предостерегал от опасностей перерождения правящего слоя. Случалось не раз в истории, говорил он, что победитель перенимал культуру побежденного, если последний стоял на более высоком уровне. Культура русской буржуазии и бюрократии была, правда, мизерна. Но, увы, новый правящий слой пасует нередко и перед этой культурой. "4700 ответственных коммунистов" в Москве руководят государственной машиной. "Кто кого ведет? Я очень сомневаюсь, чтоб можно было сказать, что коммунисты ведут…". На дальнейших съездах Ленину выступать уже не пришлось. Но все его мысли в последние месяцы активной жизни были направлены на то, чтоб предостеречь и вооружить рабочих против гнета, произвола и загниванья бюрократии. Между тем ему дано было наблюдать только первые проявления болезни.

Х. Раковский, бывший председатель Совета народных комиссаров Украины, позже – советский посол в Лондоне и Париже, находясь уже в ссылке, разослал в 1928 г. друзьям небольшое исследование о советской бюрократии, которое мы цитировали выше несколько раз, ибо оно и сейчас еще остается лучшим из всего, что написано по этому вопросу. "В представлениях Ленина и во всех наших представлениях, – пишет Раковский, – задача партийного руководства заключалась именно в том, чтобы предохранить и партию и рабочий класс от разлагающего действия привилегий, преимуществ и поблажек, присущих власти, от сближения ее с остатками старого дворянства и мещанства, от развращающего влияния нэпа, от соблазнов буржуазных нравов и их идеологии… Нужно сказать откровенно, отчетливо и громко, что эту свою задачу партийный аппарат не выполнил, что в этой своей двойной охранительной и воспитательной роли он проявил полную неспособность, он провалился, он обанкротился".

Правда, сломленный бюрократической репрессией, сам Раковский отрекся впоследствии от своих критических суждений. Но и семидесятилетний Галилей в тисках святейшей инквизиции увидел себя вынужденным отречься от системы Коперника, что не помешало все-таки земле вращаться и далее. Покаянию шестидесятилетнего Раковского мы не верим, ибо сам он не раз давал уничтожающий анализ таких покаяний. Что касается его политической критики, то она нашла в фактах объективного развития гораздо более надежную опору, чем в субъективной стойкости ее автора.

Завоевание власти меняет не только отношение пролетариата к другим классам, но и его собственную внутреннюю структуру. Властвование становится специальностью определенной социальной группировки, которая стремится с тем большим нетерпением разрешить свой собственный "социальный вопрос", чем более высокого мнения она о своей миссии. "В пролетарском государстве, где капиталистическое накопление не позволено для членов правящей партии, дифференциация является сначала функциональной, но потом превращается в социальную. Я не говорю – классовую, а социальную…". Раковский поясняет: "социальное положение коммуниста, который имеет в своем распоряжении автомобиль, хорошую квартиру, регулярный отпуск и получает партийный максимум, отличается от положения коммуниста, работающего в угольных шахтах, где он получает от 50 до 60 рублей в месяц".

Перечисляя причины разложения якобинцев у власти: погоня за богатством, участие в подрядах, в поставках и т. п., – Раковский приводит любопытное замечание Бабефа о том, что перерождению нового правящего слоя немало способствовали бывшие дворянки, к которым якобинцы были очень падки. "Что вы делаете, малодушные плебеи? – восклицает Бабеф – сегодня они вас обнимают, а завтра задушат". Перепись жен правящего слоя в Советском Союзе обнаружила бы сходную картину. Известный советский журналист Сосновский указывал на особую роль "автомобильно-гаремного фактора" в формировании нравов советской бюрократии. Правда, вслед за Раковским, Сосновский успел с того времени покаяться и был возвращен из Сибири. Но нравы бюрократии от этого не стали лучше. Наоборот, само это покаяние есть доказательство прогрессирующей деморализации.

Именно в старых статьях Сосновского, ходивших по рукам в виде рукописей, рассыпаны незабываемые эпизоды из жизни нового правящего слоя, наглядно свидетельствующие о том, в какой высокой мере победители усвоили нравы побежденных. Чтоб не возвращаться, однако, к прошлым годам, – Сосновский окончательно сменил бич на лиру в 1934 году, – ограничимся совсем свежими примерами из советской печати, причем выберем не злоупотребления и так называемые "эксцессы", а наоборот, будничные явления, легализованные официальным общественным мнением.

Директор московского завода, видный коммунист, хвалится в Правде культурным ростом руководимого им предприятия. "Механик звонит: "Как прикажете, сейчас остановить мартен или обождать"… Я отвечаю: "подожди"…". Механик обращается к директору крайне почтительно: "как прикажете", тогда как директор отвечает ему на ты. И этот непристойный диалог, невозможный ни в одной культурной капиталистической стране, рассказывается самим директором на страницах "Правды" как нечто вполне нормальное. Редактор не возражает, ибо не замечает; читатели не протестуют, ибо привыкли. Не будем удивляться и мы: на торжественных заседаниях в Кремле "вожди" и народные комиссары обращаются на ты к подчиненным им директорам заводов, председателям колхозов, мастерам и работницам, специально приглашенным для награждения орденами. Как не вспомнить, что одним из наиболее популярных революционных лозунгов в царской России было требование отмены обращения на ты начальников к подчиненным!

Поражающие вельможной бесцеремонностью кремлевские диалоги власти с "народом" безошибочно свидетельствуют о том, что, несмотря на октябрьский переворот, национализацию средств производства, коллективизацию и "уничтожение кулачества как класса", отношения между людьми, притом на самых верхах советской пирамиды, не только не поднялись еще до социализма, но во многих отстают и от культурного капитализма. За последние годы в этой наиболее важной области сделан огромный шаг назад, причем источником рецидивов истинно русского варварства является, несомненно, советский Термидор, принесший малокультурной бюрократии полную независимость и бесконтрольность, а массам – хорошо знакомую заповедь повиновения и молчания.

Мы далеки от мысли противопоставлять абстракцию диктатуры абстракции демократии и взвешивать их качества на весах чистого разума. Все относительно в этом мире, где постоянна лишь изменчивость. Диктатура большевистской партии явилась одним из самых могущественных в истории инструментов прогресса. Но и здесь, по слову поэта, Vernunft wird Unsinn, Wohltat – Plage. Запрещение оппозиционных партий повлекло за собой запрещение фракций; запрещение фракций закончилось запрещением думать иначе, чем непогрешимый вождь. Полицейская монолитность партии повлекла за собою бюрократическую безнаказанность, которая стала источником всех видов распущенности и разложения.

Социальные корни Термидора

Советский термидор мы определили как победу бюрократии над массами. Мы пытались вскрыть исторические условия этой победы. Революционный авангард пролетариата оказался частью поглощен аппаратом управления и постепенно деморализован, частью уничтожен в гражданской войне, частью отброшен и раздавлен. Усталые и разочарованные массы относились безучастно к тому, что происходило на верхах. Этих условий, как они ни важны сами по себе, совершенно недостаточно, однако, для объяснения того, почему бюрократии удалось подняться над обществом и надолго сосредоточить его судьбы в своих руках: ее собственной воли для этого было бы, во всяком случае, недостаточно; возникновение нового правящего слоя должно иметь глубокие социальные причины.

Победе термидорианцев над якобинцами в XVIII веке тоже содействовали усталость масс и деморализация руководящих кадров. Но под этими конъюнктурными по существу явлениями шел более глубокий органический процесс. Якобинцы опирались на поднятые великой волной низы мелкой буржуазии; между тем революция XVIII века, в соответствии с ходом развития производительных сил, не могла не привести в конце концов к политическому господству крупную буржуазию. Термидор был только одним из этапов этого неотвратимого процесса. Какая же социальная необходимость нашла себе выражение в советском Термидоре?

В одной из предшествующих глав мы пытались уже дать предварительный ответ на вопрос, почему восторжествовал жандарм. Нам необходимо здесь продолжить анализ условий перехода от капитализма к социализму и роли государства в этом процессе. Сопоставим еще раз теоретические предвиденья с действительностью. "Подавлять буржуазию и ее сопротивление все еще необходимо… – писал Ленин в 1917 г. о том периоде, который должен наступить сейчас же за завоеванием власти, – но подавляющим органом является здесь уже большинство населения, а не меньшинство, как бывало всегда… В этом смысле государство начинает отмирать". В чем выражается отмирание? Прежде всего в том, что "вместо особых учреждений привилегированного меньшинства (привилегированное чиновничество, начальство постоянной армии) само большинство может непосредственно выполнять" функции подавления. Дальше у Ленина следует неоспоримое в своей аксиоматичности положение: "чем более всенародным становится самое выполнение функций государственной власти, тем меньше становится надобности в этой власти". Отмена частной собственности на средства производства устраняет главную задачу исторического государства: охрану имущественных привилегий меньшинства против подавляющего большинства.

Отмирание государства начинается, по Ленину, уже на другой день после экспроприации экспроприаторов, т. е. прежде еще, чем новый режим успел приступить к своим экономическим и культурным задачам. Каждый успех на пути разрешения этих задач означает тем самым новый этап ликвидации государства, его растворения в социалистическом обществе. Степень этого растворения есть наилучший показатель глубины и успешности социалистического строительства. Можно установить такую примерно социологическую теорему: сила применяемого массами в рабочем государстве принуждения прямо пропорциональна силе эксплуататорских тенденций или опасности реставрации капитализма и обратно пропорциональна силе общественной солидарности и всеобщей преданности новому режиму. Бюрократия же, т. е. "привилегированное чиновничество, начальство постоянной армии", выражает особый род принуждения, такой, какого массы не могут или не хотят применять, т. е. такой, который так или иначе направляется против них самих.

Если б демократические советы сохранили до сего дня свою первоначальную силу и независимость, но оставались бы вынуждены в то же время прибегать к репрессиям и принуждениям в объеме первых лет, это обстоятельство могло бы уже само по себе возбуждать серьезное беспокойство. Насколько же должна возрасти тревога в виду того факта, что массовые советы окончательно сошли со сцены, уступив функцию принуждения Сталину, Ягоде и К°. И какого принужденья! Прежде всего мы должны спросить себя: какая социальная причина стоит за этой упорной живучестью государства и особенно за его жандармеризацией? Значение этого вопроса слишком очевидно: в зависимости от ответа на него мы должны либо радикально пересмотреть наши традиционные взгляды на социалистическое общество вообще, либо столь же радикально отвергнуть официальную оценку СССР.

Возьмем теперь из свежего номера московской газеты стереотипную характеристику нынешнего советского режима, одну из тех, которые повторяются в стране изо дня в день и заучиваются наизусть школьниками: "В СССР окончательно ликвидированы паразитические классы капиталистов, помещиков, кулаков и тем самым навсегда покончено с эксплуатацией человека человеком. Все народное хозяйство стало социалистическим, а растущее стахановское движение подготовляет условия для перехода от социализма к коммунизму" ("Правда", 4 апр. 1936 г.). Мировая пресса Коминтерна не говорит, разумеется, на этот счет ничего другого. Но если с эксплуатацией "покончено навсегда", если страна действительно находится на пути от социализма, т. е. низшей стадии коммунизма, к его высшей стадии, то обществу не остается ничего другого, как сбросить с себя наконец смирительную рубашку государства. Взамен этого – трудно даже обнять мыслью этот контраст! – государство советов приняло тоталитарно-бюрократический характер.

То же фатальное противоречие можно иллюстрировать и на судьбе партии. Здесь вопрос формулируется примерно так: почему в 1917-21 годах, когда старые господствующие классы еще боролись с оружием в руках, когда их активно поддерживали империалисты всего мира, когда вооруженное кулачество саботировало армию и продовольствие страны, возможно было в партии открыто и безбоязненно спорить по самым острым вопросам политики? Почему теперь, после прекращения интервенции, после разгрома эксплуататорских классов, после бесспорных успехов индустриализации, после коллективизации подавляющего большинства крестьянства, – нельзя допустить, ни малейшего слова критики по адресу бессменного руководства? Почему любой большевик, который потребовал бы созыва съезда партии, в соответствии с ее уставом, был бы немедленно исключен; любой гражданин, который вслух выразил бы сомнение в непогрешимости Сталина, был бы осужден, почти наравне с участником террористического заговора? Откуда такое страшное, чудовищное, невыносимое напряжение репрессий и полицейской аппаратуры?

Теория не есть вексель, который можно в любой момент предъявить к взысканию. Если теория ошибалась, надо ее пересмотреть или пополнить ее пробелы. Надо вскрыть те реальные общественные силы, которые породили противоречие между советской действительностью и традиционной марксистской концепцией. Во всяком случае, нельзя бродить впотьмах, повторяя ритуальные фразы, которые, может быть, полезны для престижа вождей, но зато бьют живую действительность в лицо. Мы сейчас увидим это на убедительном примере.

В докладе на сессии ЦИКа в январе 1936 г. председатель Совнаркома Молотов заявил: "народное хозяйство страны стало социалистическим (аплодисменты). В этом смысле (?) задачу ликвидации классов мы решили (аплодисменты)". Однако от прошлого остались еще "враждебные нам по своей природе элементы", осколки господствовавших ранее классов. Кроме того, среди колхозников, государственных служащих, а иногда и рабочих обнаруживаются "спекулянтики", "рвачи в отношении колхозного и государственного добра", "антисоветские сплетники" и т. п. Отсюда-то и вытекает необходимость дальнейшего укрепления диктатуры. Наперекор Энгельсу, рабочее государство должно не "засыпать", а наоборот, становиться все более и более бдительным.

Картина, нарисованная главой советского правительства, была бы в высшей степени успокоительной, если б не была убийственно противоречивой. В стране окончательно воцарился социализм: "в этом смысле" классы уничтожены (если они уничтожены "в этом смысле", значит и во всяком другом). Правда, социальная гармония кое-где нарушается обломками и осколками прошлого. Но нельзя же думать, будто лишенные власти и собственности разрозненные мечтатели о восстановлении капитализма вместе со "спекулянтиками" (даже не спекулянтами) и "сплетниками" способны опрокинуть бесклассовое общество. Все обстоит, казалось бы, как нельзя лучше. Но к чему тогда все-таки железная диктатура бюрократии?

Реакционные мечтатели, надо думать, постепенно вымирают. Со "спекулянтиками" и "сплетниками" могли бы шутя справиться архидемократические советы. "Мы не утописты, – возражал в 1917 г. Ленин буржуазным и реформистским теоретикам бюрократического государства, – и нисколько не отрицаем возможности и неизбежности эксцессов отдельных лиц, а равно необходимости подавлять такие эксцессы. Но… для этого не нужна особая машина, особый аппарат подавления, это будет делать сам вооруженный народ с такой же простотой и легкостью, с которой любая толпа цивилизованных людей даже в современном обществе разнимает дерущихся или не допускает насилия над женщиной". Эти слова звучат так, как если бы автор их специально предвидел соображения одного из своих преемников на посту главы правительства. Ленин преподается в народных школах СССР, но, очевидно, не в Совете народных комиссаров. Иначе нельзя было бы объяснить решимость Молотова прибегать, не задумываясь, к тем самым построениям, против которых Ленин направлял свое хорошо отточенное оружие. Вопиющее противоречие между основоположением и эпигонами налицо. Если Ленин рассчитывал, что даже ликвидацию эксплуататорских классов можно будет совершать без бюрократического аппарата, то Молотов в объяснение того, почему после ликвидации классов бюрократическая машина задушила самодеятельность народа, не находит ничего лучшего, кроме ссылки на "остатки" ликвидированных классов.

Питаться "остатками" становится, однако, тем затруднительнее, что, по признанию авторитетных представителей самой бюрократии, вчерашние классовые враги успешно ассимилируются советским обществом. Так, Постышев, один из секретарей ЦК партии, говорил в апреле 1936 г. на съезде Комсомола: "Многие вредители… искренне раскаялись, стали в общую шеренгу советского народа…". В виду успешного проведения коллективизации "дети кулаков не должны отвечать за своих отцов". Мало того: "теперь и кулак вряд ли верит в возможность возврата его прежнего эксплуататорского положения на селе". Недаром же правительство приступило к отмене ограничений, связанных с социальным происхождением. Но если утверждения Постышева, целиком разделяемые и Молотовым, имеют смысл, то только один: не только бюрократия стала чудовищным анахронизмом, но и государственному принуждению вообще на советской земле нечего больше делать. Однако с этим непреложным выводом ни Молотов, ни Постышев не согласны. Они предпочитают сохранять власть, хотя бы и ценою противоречия.

Назад Дальше