* * *
Брехт стал постоянным театральным рецензентом аугсбургской газеты независимых социал-демократов "Воля народа"; он по-прежнему живет то в Аугсбурге, то в Мюнхене, ходит еще иногда в университет, но уже твердо знает, что не будет ни ученым, ни врачом. Он пишет стихи и пьесы.
Слово, запечатленное на бумаге, прочитанное тысячами людей, слово, звучащее со сцены, – это оружие, которого не одолеть ни штыками, ни снарядами. Но слово не только оружие. Слово певца, драматурга, журналиста это еще и орудие познания. Более надежное, чем скальпель или микроскоп. Слово его рабочий инструмент и вместе с тем его отдых, радость, игра.
Он пишет стихи, баллады, одноактные пьесы, снова перерабатывает "Ваала" и "Барабанный бой".
Летом на целые дни уходит с друзьями на берег Леха; у самого города за рекой начинаются луга и рощи. Кас Неер идет с этюдником и альбомом для рисования, Орге Пфланцельт философствует, высмеивает высокопарную болтовню газет и доверчивость Отто Мюллерайзерта, который все еще серьезно относится к романтическим идеалам бескорыстной дружбы и чистой любви.
Они валяются в густой прибрежной траве и в зарослях ивняка; купаются, греются на солнце, говорят о девушках, о революции, о стихах и книгах. Брехт всюду носит с собой гитару. Время от времени он начинает перебирать разреженные струны – их всегда недостает – и поет свои баллады или песни, которые сочинил на слова Киплинга, Ведекинда, Вийона. Он сочиняет к ним простые мелодии, диковатые, но привязчивые, подчиняющие слух и память. Вечерами друзья бродят по улицам и городским садам. Брехт с гитарой, Кас или Отто со скрипкой. Орге дирижирует неистово, размахивая руками и раскачивая головой, представляя самозабвенное упоение музыкой; еще кто-нибудь потрясает длинной палкой с бумажным фонарем. Брехт поет высоким резким голосом, отчетливо выговаривая все слова, даже такие, которые в благопристойном обществе считаются грубо неприличными.
Аугсбургские обыватели испуганно шарахаются, ругаются и отплевываются, заслышав эти концерты. Можно только пожалеть директора Брехта. Его сын совсем от рук отбился. Добро бы еще только мальчишеское озорство – студенты всегда чудят, – но этот уже совершеннолетний, двадцать один год исполнился. Увел девушку из хорошей семьи, живет с ней невенчанный. Родился ребенок, а они не то что в церковь, даже в магистрат не пошли, чтобы узаконить свою связь. Вот они, последствия всех этих революций, Советов, спартаковских идей. Разрушаются устои морали и семьи, для наглых мальчишек уже ничто не свято.
* * *
В июле подписан мирный договор в Версале.
Условия мирного договора тягостны и оскорбительны. Они возмутили многих людей в Германии; правительство старается использовать это возмущение и чувство ущемленного национального достоинства. Социал-демократы громче всех правых обвиняют державы Антанты в том, что это они морят немецкий народ голодом, нарочно вызывают экономическую разруху. Правительственные чиновники и социал-демократические газеты, пасторы в церквах, офицеры в казармах настойчиво раздувают националистические страсти, доказывают, что революционная борьба только на руку внешним врагам, что у всех немцев без различия классов и состояний общие интересы.
Наглядным подтверждением этого должно служить единство старых вельмож-аристократов и новых, "социалистических" министров: бывшего печатника Шейдемана, бывшего столяра Носке, бывшего канцеляриста Мюллера; кайзеровские генералы почтительно козыряют бывшему шорнику Эберту, который стал президентом империи. Он глядит со страниц газет и журналов, с плакатов и почтовых марок. Густой ежик над упрямым выпуклым лбом, сонный тяжелый взгляд, ветчинные щеки и короткая толстая шея – облик рядового солидного обывателя – любителя пива и кегель. Он олицетворяет благонадежность и прочность немецкой демократии.
Эберт и его товарищи – бывшие рабочие, бывшие партийные и профсоюзные чиновники, а ныне государственные деятели – более или менее ловко носят черные сюртуки, цилиндры и крахмальные манишки, более или менее ловко подражают своим аристократическим предшественникам в манерах, в речи, в неторопливом попыхивании сигарами, в цветистом пустословии дипломатических тостов и ответов на вопросы журналистов. Учатся непринужденно и величаво улыбаться перед фронтом щелкающих фотоаппаратов. Рядом с ними их коллеги, подчиненные и вместе с тем наставники – кайзеровские сановники, великосветские бюрократы, отлично вышколенные, непроницаемо спесивые, бесстрастно самоуверенные. Они-то и правят государством. Сперва они вежливо скрывали презрение к неотесанным выскочкам-плебеям. Но постепенно старое чиновничество в министерствах, судах, местных управлениях ассимилировало новичков, обтесывая, обкатывая их по своему образу и подобию.
Национальный гимн остался прежним: "Германия, Германия превыше всего на свете". Но Германия ведь не столько географическое понятие – ктому же мирный договор подпортил немецкую географию, – сколько прежде всего империя.Став республикой, она по-прежнему официально во всех документах, на вывесках, паспортах, денежных знаках именуется империей – "рейх".
Германия превыше всего, всех низменных личных интересов, всех отдельных человеческих судеб. И значение каждого немца определяется лишь тем, какое место он занимает в империи, – его чином, титулом, должностью. Даже богатство обретает настоящую цену лишь после того, как его закрепляют званием "коммерциенрат" – коммерции советника. И никакая ученость не в счет, если не подтверждена степенью доктора, званием профессора. А высшим признанием для ученого и для писателя по-прежнему остается чиновное звание "гехаймрат" – тайный советник.
Английские журналисты шутят: после войны Англия стала республикой с королем, а Германия осталась монархией без монарха. Правительство немецких социал-демократов опирается на монархическую бюрократию и на монархическую военщину. Генералы и офицеры рейхсвера, стиснув зубы, присягают на верность республике, но считают себя по-прежнему связанными присягой, данной императору. Тысячи офицеров и унтер-офицеров, для которых не нашлось места в казармах рейхсвера – по мирному договору его число не должно превышать ста тысяч, – вступают в добровольческие корпуса (Freikorps), которые сражаются против Красной армии в Прибалтике, против польских легионов в Силезии и против немецких рабочих в Берлине, в Баварии, в Саксонии, на Рейне.
* * *
Осень и зима 1919-1920 годов – голодная, трудная пора. Дотлевают надежды и на революцию и на мирное наступление социализма. Карточек на хлеб уже нет, беспрепятственно хозяйничают "шиберы" – спекулянты. Деньги обесцениваются, коробок спичек стоит несколько сот марок.
Брехт пишет для "Воли народа" короткие заметки о спектаклях и фильмах. Они мало похожи на обычные рецензии. Автор хочет, чтобы читатели думали не столько о пьесе, постановке, сколько о том, что происходит в городе, в стране, в мире.
Заметка о постановке "Дон Карлоса" (15 апреля 1920 года) открывается неожиданным противопоставлением.
"Я всегда, видит бог, любил "Дон Карлоса", всегда. Но в эти дни я читаю книгу Синклера "Джунгли" – историю рабочего, который умер от голода вблизи от чикагских боен. Речь идет о самом простом – о голоде, холоде, болезни; они побеждают человека так неотвратимо, словно и впрямь их ниспослал бог. У этого человека однажды возникает маленькое виденье свободы, но его сбивают с ног резиновыми дубинками. Его свобода не имеет ничего общего со свободой Карлоса; я знаю это, но теперь я уже не могу принимать всерьез рабство Карлоса. (К тому же свободу у Шиллера всегда требуют в общепризнанно прекрасных ариях)".
Собственно рецензию составляют короткие иронические отзывы о постановке и отдельных исполнителях:
"...сохранилась старая двойственность стиля... хотели говорить по-человечески, а это не получилось, отчасти потому, что просто не умели и не хотели отказываться от райского пения... Мерц играл не Филиппа, а толкового обер-бургомистра".
В заключение призыв к читателям:
"Посмотрите "Дон Карлоса" – он так же увлекателен, поверьте мне, как фильм "Хлеб". (Но прочитайте также роман Синклера "Джунгли"!)
Приезжая в Мюнхен, теперь он все чаще бывает у Фейхтвангера. Вскоре после их первой встречи Фейхтвангер начал писать новую пьесу, которую закончил очень быстро – за несколько месяцев. Называлась она тогда "Томас Брехт". Это пьеса о немецкой революции 1918-1919 годов. Герой – пылкий идеалист-интеллигент, мечтающий о светлой, доброй революции. Его убивают реакционеры в тот самый миг, когда он собирается уйти в отставку, разочарованный, отчаявшийся, не приемлющий политических маневров и суровой необходимости кровавой, жестокой борьбы, необходимости насилия.
Фейхтвангер назвал Брехтом героя, который был похож скорее на Эйснера и Толлера. Но в трагических коллизиях этой пьесы воплотились те события и противоречия, те мысли и сомнения, о которых он постоянно говорит и спорит с Брехтом. В конце концов он все же изменил название на "Томас Вендт, драматический роман".
Брехта подзаголовок заинтересовал не меньше, чем сама пьеса. "Драматический роман". Действие сочетается с повествованием, прямое изображение с описанием.
Можно спорить о том, как это получается именно в этой пьесе. Но само по себе такое новшество необходимо. Пожалуй, иначе и не представить на сцене мировую войну или революцию. Слишком разнородны и противоречивы эти события и стремительно изменчивы. В спектакле драматические картины необходимо дополнять эпосом – рассказом.
* * *
Мюнхенское кафе "Стефани" много лет служит пристанищем поэтам, художникам, артистам. Леонгард Франк так описывает его:
"Центр мюнхенской богемы – кафе "Стефани" состояло из двух помещений: в первом за столиками, стоявшими вдоль окон, местные знаменитости каждый день играли в шахматы на глазах у восхищенной публики; во втором – главном зале – жарко натопленная печь, мягкие продавленные диванчики, от которых несло затхлым, красный плюш... В переполненном зале установился своеобразный теплый аромат – неповторимая смесь запахов кофе, плесени и густого сигарного дыма. Всякий пришедший сюда человек чувствовал себя здесь как дома".
Здесь можно часами сидеть за чашечкой кофе или кружкой пива, обсуждать книги, спектакли, выставки, читать стихи, зубрить роль или, забравшись в укромный угол, писать романы, поэмы, драмы. Незыблемый обычай охраняет каждого пишущего от посягательств. Ровный жужжащий гомон, смешанный с приглушенными шумами улицы, для привычных покойнее тишины. Официанты знают завсегдатаев; многим отпускают в долг.
В этом кафе постоянно бывают Брехт и его друзья.
Вальтер Меринг, остроумный, язвительный берлинец, сочиняет песни и куплеты о сумасшедшей жизни в сумасшедших городах:
Вдоль Унтер-ден-Линден бегом, бегом.
Пешком. Верхом. На всех парах.
Часы в руке, котелок на башке.
Впопыхах. Впопыхах. Впопыхах...
Вальтеру нравятся баллады и пьесы Брехта; необходимо, чтобы их узнало побольше слушателей. Вальтер привел его в "Дикий театр", который создала энергичная и бесшабашная Труда Герстенберг. Это театр-варьете, разношерстная эстрада. Большинство актеров – молодые, обозленные на буржуа, на политиканов, на театральных хозяйчиков и снобов-рецензентов. За кулисами, в кафе, на улице они держатся так же, как на сцене: пестро одеваются, подкрашивают губы, чернят или синят веки, густо пудрятся и надсадно патетически произносят значительные слова, горласто или гнусаво, заунывно поют, громко хохочут, далеко запрокидывая голову. Брехт резко выделяется между ними. Он и на сцену выходит бледный, насупленный, в той же кожаной куртке, в которой бродит по улицам. Он садится на обыкновенный табурет, кладет на острые колени гитару и поет жестковатым, резким, скрипучим голосом. Поет, не напрягаясь, не играя модуляциями, но отчетливо произнося каждое слово, старательно выпевая каждый переход мелодии. Он не старается понравиться слушателям, не заискивает перед ними, не улыбается. Он даже не поет, а внятно, просто и серьезно рассказывает песни.
Чаще всего это страшные рассказы, страшные еще и тем, как спокойно, почти бесстрастно говорится -поется о смерти, о страданиях, о жестокости.
"Апфельбёк или полевая лилия" – баллада о мальчике Якобе Апфельбёке, который зарезал отца и мать и несколько дней прожил в одной квартире с трупами, ел, пил, и тревожил его только смрад начавшегося разложения. "О детоубийце Марии Феррар" – баллада о девушке-батрачке, "бесправной, безупречно целомудренной, рахитичной сироте". Забеременев, она тщетно пыталась избавиться от плода, тяжело работала, скрывала свое состояние до самого последнего дня, родила безмолвно в уборной, убила ребенка, потому что он начал кричать, и сама умерла в тюрьме.
Брехт сидит на табурете, придвинутом вплотную к краю сцены, перебирает струны гитары, спокойно и печально смотрит в зал.
Некоторые записные театралы морщатся.
– Это не искусство. Он обыкновенный рыночный куплетист, конкурирует с шарманщиками. Он подражает кабацким песням Ведекинда, но подражает плохо, потому что недостаточно музыкален. Слушая его, можно впасть в отчаяние, возненавидеть человеческий род.
Но Фейхтвангер, Бехер, Меринг и многие вовсе незнакомые запоминают эти песни, переписывают тексты. Брехт иногда слышит, как его песни звучат на улице, в вечернем парке.
Его слово живет теперь далеко за пределами кафе "Стефани" и "Дикого театра". Но именно сцена придает слову особую жизнеспособность. На сцене его песни как бы приобретают новый, дополнительный заряд энергии.
В университете говорят о незыблемых законах театрального искусства. Но тот же профессор Кутшер восхищается художниками, которые дерзко пренебрегали этими законами и создавали свои. Шекспир. Клейст. Бюхнер. Ведекинд. Всегда и везде были отважные разрушители святынь, искатели нехоженых дорог, открыватели новых континентов. Впрочем, еще больше было чудаков, которые изобретали уже изобретенное, открывали уже открытое. Кто это сказал: "Талант придумывает – гений крадет"? Шекспир и Гёте не боялись прослыть подражателями. Эсхил и Софокл не выдумывали сюжетов, им годились "крохи со стола Гомера". Рафаэль и Леонардо писали все ту же девушку с младенцем. И обязательно в красно-синих одеждах. Важно было, какписали. Мало знать, надо уметь. Каждый первокурсник знает, как следует вскрывать труп, но только опытный прозектор умеет несколькими уверенными разрезами распластать его так, чтобы сразу открыть и показать именно то, что нужно, именно те мышцы, полости, кости, которые вот сейчас требуются. Бюхнер знал анатомию тел и умел анатомировать души,
И он тоже должен научиться этому, должен узнать анатомию сцены.
Он ходит в театры, в цирк, в кино, слушает эстрадные концерты. Встречаясь с артистами, режиссерами, драматургами, внимательно слушает их рассказы и споры.
Старый клоун Карл Валентин – печальный и умный ворчун – не священнодействует, не хвастает и не жалуется. Он работает, работает упорно и напряженно, как атлет, как акробат под куполом и вместе с тем легко, непринужденно, как жонглер или хороший фокусник. Он всегда начеку, как дрессировщик хищников, но работать ему весело и занятно, почти так же весело, как тем детям, которые хохочут и визжат, глядя на него.
Брехт подолгу сидит в уборной Валентина, ходит с ним и его женой в пивную, слушает его рассказы и рассуждения.
– Кто кривляется, пыхтя и потея, тот никого не рассмешит. И самому тошно и другим смотреть противно... Настоящая шутка проста, всем понятна, но неожиданна... Если делать вид: а вот я сейчас пошучу, а вот рассмешу – ни черта не выйдет. Когда же вроде нечаянно, случайно, тогда и от чепухи смешно. Вот у меня старая реприза с пустыми очками, а все еще смеются и ты смеялся – я видел. А подумай, что в ней такого? Партнер спрашивает: почему очки без стекол. И я думаю, серьезно думаю: действительно, почему? И отвечаю, подумав, рассудительно: "Все-таки хоть что-нибудь"...
Брехт читает Валентину свои пьесы, поет баллады, рассказывает о новых замыслах. Замечания клоуна, брошенные словно невзначай, всегда точны. Брехт пишет специально для Валентина короткие пьесы-фарсы, простые и грубые, как шутки баварских крестьян.
Несколько раз он выступает вместе с Валентином на эстраде. Он помогает другу и пристально следит, как разные люди в зале воспринимают озорную пародийную музыку, как возникают или разрушаются контакты между актерами и зрителями. Приятели из кафе "Стефани" приходят поглядеть: Валентин с подвязанной черной бородой, в темном сюртуке и котелке; наклеенный нос, круглые пустые очки. Он истово, оглушительно дует в бронзово лоснистую мятую валторну; рядом с ним Брехт без всякого грима, одет, как всегда; сосредоточенно гундосит сипловатым кларнетом.
В ложе знакомый литератор: косая ухмылка, удивленно приподнятые плечи: "Нелепое оригинальничание. Зачем понадобилось поэту кривляться в балагане?.."