Побежал лакей к графине и сейчас же обратно возвращается. "Графиня приказала, -- говорит, -- просить вас пожаловать к ней. Завтра в воскресенье в двенадцать часов на завтрак".
Я недаром прочитывал романы; вспомнил обращение в высшем обществе и говорю:
-- Передайте ее светлости благодарность за приглашение и скажите, что в назначенное время мы прибудем.
Дело произошло как во сне, и мы даже забыли спросить, куда же, собственно, придется нам идти.
Приходим домой, рассказываем хозяину все, как было.
Он объяснил: верстах в четырех отсюда, через лес, есть старинная графская усадьба, куда на лето приезжает вдова графа, француженка, и там живет до осени с племянницей и компаньонками. Двор богатый, советовал бы посмотреть.
Мы уже и без того обещали, и надо было идти. Но тут вставал вопрос -- во что же нам одеться? В наших сорочках нельзя было показаться в графском обществе, а если был у меня городской костюм, то один. Как другому быть?
Решили ходить по очереди в моем костюме. Я просил товарища пойти первым. Его звали Тит Титыч Меринов, способный был человек, да скоро умер.
В воскресенье обрядил я его в свой парад, как к венцу, рост его подходящий к моему, и сюртук сидел прилично. Шляпы не дал, посоветовал почаще платком от жары обмахиваться и говорить, что по этой причине он и головною убора не носит.
Прошли мы лесок, показался барский дом в два этажа с фронтоном. Сели мы на опушке, любуемся, я начал товарищу советы давать, как там надо себя вести. Тит говорит: "Не учи, я сам читал книжку "Хороший тон кавалергарда" и знаю, что рыбу едят вилкой". -- "Врешь, -- говорю, -- зубами". Поспорили, а потом благословил я его на подвиги, а сам вернулся домой и жду его возвращения.
Приходит Тит к вечеру, сам не свой, рассказывает чудеса. Дом -- дворец, паркет, лакеи, горничные. Сама графиня почти не говорит по-русски, но три компаньонки трещат безостановочно и переводят все ее слова. Узнали, как звать товарища, и наперебой звали его по имени и отчеству, а сама графиня звала "Тити, Тити, Тити"...
"А еще, -- говорит, -- там племянница графини -- ну, так это..." -- и не стал дальше распространяться. Вижу, что дело у него на этой точке что-то запнулось.
Среди неделя пошел уже я в графскую усадьбу с цилиндром в руке и с тросточкой.
Действительно, оказалось почти все правильно, как говорит Тит, только он не упомянул про котеночка с голубым бантом на шее, с которым постоянно возилась племянница.
Спрашивают, почему не пришел "Тити-Тити". "Зубы, -- говорю, -- у него разболелись".
Через три дня пошел снова Тит к графине, и у него про меня спрашивали. Он тоже ответил, что у меня зубы болят. Старая компаньонка прислала ромашку для полоскания, и все просили, чтобы мы пришли вместе.
О племяннице Тит если и говорил, то с большим замалчиванием. Вижу, что тут дело было уже на крючке. Тит таков был, что как увидит молодой женский пол, так и потеряет голову.
На этом месте почти все прерывали Максимова:
-- Постой, постой, а ты разве забыл, что с тобой было в свое время?
А Максимов конфузливо:
-- Ну, у меня другое дело, сами знаете -- покрепче все выходило, но послушайте, что дальше нас ожидало -- чудеса!
Пустил дыма тучу из толстейшей папиросы, поскреб в вихрах и продолжал:
-- Как же идти вдвоем к графине, где взять второй костюм? Обратились к фельдшеру, у него ничего подходящего не оказалось, но он подумал, подумал и говорит: "Вот что, пойдите-ка вы к мельнику, недалеко отсюда в лесу на речке, у него, пожалуй, найдете". -- "У мельника? У него-то откуда?" -- "А вот там узнаете, вам ничего не стоит, недалеко, и прогулка хорошая".
Пошли мы и нашли речку и мельницу, седую от времени и мучной пыли. Чмокают колеса, внизу темно-зеленый омут. Тит в восторге от пейзажа, собирается прийти сюда писать.
Вышел мельник, еще довольно молодой, обликом никак на мельника не похожий. Узнал, кто мы, и особо радостно повел нас в избу. Живет, видимо, в довольстве, в избе чисто и обстановка приличная, хотя на севере такие дома встречаются и у крестьян. Жена миловидная, приветливая. Славный белокурый мальчуган кругом матери вьется. Говорит хозяин по-городски. Угощает нас чаем с медом, молоком, хлеб белый.
Мы объяснили ему, зачем пришли: нет ли у него подходящей одежи. "Для вас -- говорит, -- найдется, пойдемте примерим".
Пошли в спальню. Кровать, стол, сундук, а на стенах... мы так и ахнули: отличные этюды академических обнаженных натурщиков и натурщиц.
"Это, -- говорит хозяин, -- я здесь держу, а то крестьяне как увидят, так плюются". -- "Да откуда вы их здесь добыли?" -- "Откуда? -- мельник сел на сундук и горько улыбнулся. -- Сам писал".
Тит даже привскочил.
-- Голубчик мой, да как же это так?
-- А так, что и я учился в Академии. В детстве любил я рисовать; как найду бумажку, уголек -- целый день не оторвешь меня от рисования. Случилось так, что покойный граф, в усадьбе которого вы бываете, охотился и заехал позавтракать к отцу моему, тоже любителю охоты. За завтраком слуга вынул из погребца бумагу, положил на стол, а я стащил ее и стал рисовать самого графа и собак.
Граф увидел рисунок и говорит отцу: "Его надо отдать в ученье, будет у меня дворовым художником".
Отец сперва не соглашался, на коленях просил графа не соблазнять и не губить сына, а потом махнул рукой, и меня отвезли в Петербург, где я жил в людской у барина. Меня подучили и отдали в Академию. Дошел я до натурного класса. Граф умер, а отец прислал письмо, что не может уже вести мельницу постарел и болен. Писал, что там, в Питере, неизвестно, что со мной будет, а тут верный кусок хлеба. Зазвал меня к себе, и тут я как-то незаметно для себя прирос. Подвернулась девушка, женился, сынишка родился. Ничего, об этом не жалею, а только на искусство крест поставил.
Так вот к свадьбе мне отец суконную пару справил. После венца я ее почти не носил, спрятал в сундук, к похоронам своим оставил, а теперь примерьте -- может, вам подойдет.
Вынул костюм из сундука, примерили. Титу точь-в-точь, только брюки надо подшить -- длинные.
Хозяин говорит:
--Даю вам с условием, чтоб мне не возвращали. Все равно костюм мне теперь тесен, и не хочу его на смерть иметь, пусть вам он в жизни послужит.
Как ни толковали, а пришлось согласиться.
Провожали нас, выбежал его мальчик кудрявый. Отец гладит его по голове: "Смотри, -- говорит, -- вот они, настоящие художники", -- а у самого слеза блестит на щеке.
-- Эх, други мои милые! -- не утерпел и добавил Максимов: -- И в вологодских лесах человеческое сердце бьется!
Ну, так вот: обрядились мы теперь вдвоем и явились к графине к обеду. Тут дело было труднее, чем за завтраком. Подавались такие кушанья, что мы не знали, как с ними обходиться и как есть. В конце обеда подали к кофе маленькое пирожное на тоненьких загнутых металлических пластинках. Все брали пирожное маленькими вилками, а Тит пялил глаза на племянницу и всадил в рот пирожное вместе с жестянкой. Видит, что дело дрянь, но не выплевывать же на тарелку жестянку, и стал он ее во рту зубами катать в шарик, чтоб можно было проглотить.
Котенок племянницы по нашим спинам цепляется, играет, а племянница обращается к Титу: "Когда у моего котеночка будут детки, так я назову их всех Тити-Тити. Вы позволите мне их так называть?".
Тит давится от жестянки во рту, катает ее по всем углам и только головой кивает в знак согласия.
Обед кончился, и Тит проглотил жестянку.
Графиня обратилась к нам с какой-то просьбой, в которой часто повторялось слово герб, герб. Переводчицы подсказали, что она просит нарисовать ей герб.
Что же, дело небольшое; подумали, что придется изобразить герб на платке или скатерти, охотно соглашаемся. Оказалось, герб надо писать на фронтоне дома, выше второго этажа, с подвязанной деревянной люльки, как это делают маляры и штукатуры.
Вот влопались, черт бы их побрал! Но делать нечего, писать придется, как обещали.
Всю дорогу, как шли мы домой, пилил я Тита. "И дернула же тебя, -- говорю, -- нелегкая жестянку проглотить, теперь заметят, что ее нет, что подумают? А еще говорил, что хороший тон изучал".
А он трет живот и успокаивает меня: "Ничего, если жив останусь, дело поправлю".
Ну и поправил, нечего сказать!
Пришли мы на другой день, чтоб герб писать, а он подошел к компаньонке и говорит: "Передайте графине, что если будут искать жестяночку с моей тарелки, пусть не подумают чего на прислугу, это я ее проглотил".
Стал я его опять ругать: "На кой черт ты в этом признался, теперь скажут: вот крокодил объявился, все глотает". А Тит доказывает: "Тебе хорошо говорить, а подумай: жестянка, может, серебряная была, и за нее невинный человек пострадать мог. И с тобой, -- говорит, -- оплошность случиться может".
Ну, ладно. Качались мы на подвешенных перед фронтоном досках, любовались с них прекрасным видом окрестностей и написали проклятый герб.
Пришла пора возвращаться в Питер, и мы явились к графине с прощальным визитом. Нам подали кофе, печальный Тит не ел, не пил, племянница дала ему вырванный из альбома надушенный листок с их петербургским адресом и от имени графини просила нас бывать у них в городе. Потом села за рояль и пропела романс. Тит таращил на нее глаза, а котенок прыгал, прыгал по нашим спинам и, наконец, скрылся.
Подошел, как говорят, момент разлуки. Мне захотелось не ударить лицом в грязь и уйти с эффектом. Раскланиваясь во все стороны, я стал пятиться задом в переднюю, где стоял на столике мой цилиндр. При последнем поклоне быстро схватил и взбросил его на голову.
О, проклятый котенок! Он притаившись, сидел в цилиндре, вывалился из него мне на голову и, запутавшись в моей шевелюре, повис, анафема, над моей физиономией, стараясь сползти, как с дерева, хвостом вниз.
Должно быть, картина была великолепная, потому что хохотали все до слез, а я стоял, нагнувшись вперед, в нерешительности растопырив руки.
Прощай, деревня. Добрались мы до железной дороги, сели в вагон и покатили в Питер. Листья начали уже грустно желтеть, Тит вздыхал в открытое окно, а потом достал надушенную записку племянницы и стал ее без конца перечитывать.
Я не утерпел:
-- Что ты, говорю, -- думаешь? Неужели ты и в Петербурге хочешь лазить под небеса им гербы расписывать? Это ради скуки мы им летом годились, а там, в городе, у них свой брат заведется, и мы, мужичье, хоть и художники, нужны им лишь для потехи, как скоморохи.
-- Ты правду говоришь? -- спрашивает Тит.
-- А как же? Твоим именем только кошачье потомство увековечат и будут звать его -- Тити, Тити, Тити.
-- Правда? -- повторяет Тит.
-- Сущая истина!
-- Ну, когда так, -- печально решает Тит, -- так ну их к лешему. Порвал он записку на кусочки и пустил их из окна по ветру.
Этим и закончил Василий Максимыч свой рассказ.
Жизненный роман Максимова продолжался, в восьмидесятых годах наступила его третья глава.
Борьба и страдания героя заканчиваются, он выходит из них победителем.
Максимов кончает Академию, является в усадьбу своей невесты уже признанным художником, и родители ее соглашаются выдать за него свою дочь.
Он становится счастливым семьянином, вступает в кружок Крамского, делается активным членом Товарищества передвижников и приобретает известность своими картинами из крестьянского быта.
Максимов не затронул глубоких крестьянских запросов, не был полным выразителем крестьянских дум, нужды и горя, его картины рисуют скорее внешний быт крестьянской среды; но эта передача верна, без всякой утрировки, без сгущения красок ради тенденции. Это был первый любовный взор художника на жизнь крестьянства.
Его картина "Приход колдуна на свадьбу" по тогдашнему времени, отличалась и живописью, верной передачей вечернего света.
Наибольшую популярность в обществе получила его картина "Все в прошлом". И надо согласиться, что картина глубоко прочувствована и передает определенную эпоху. В угасающей старой помещице, доживающей последние дни свои в бедной крестьянской обстановке, прекрасно выражено воспоминание о прежней широкой и роскошной помещичьей жизни.
Такие же переживания передал потом Чайковский в "Пиковой даме", в арии старухи-графини.
Максимов получал множество заказов на повторение этой картины, которая одна подкрепляла его финансовые резервы.
К сожалению, картина эта явилась лебединой песнью в творчестве Василия Максимовича. От нее начинается глава последняя, печальный эпилог его жизни.
Максимов теряет связь с деревней, а в городе не находит содержания для своего творчества. В искусство проникают новые течения, требования формальной его стороны, живописи, красок, но эта сторона не может удовлетворить Максимова. Ему важен рассказ, бытописание, а о чем рассказывать, он в это время не знает, не находит сюжета для картины и начинает хиреть.
Для него самого все уже становится в прошлом. Новые явления в искусстве его лишь раздражают, он в них не верит и их не признает. Часто видишь его хмурое лицо, хитровато прищуренные глаза и слышишь ворчливый голос: "Теперь, вишь баре в искусство пошли, щеголи во фраках, а нашему брату лапотнику делать нечего". Недовольно вертит все еще кудрявой головой.
А молодые силы платят ему тем же: не признают его старых заветов, считают его отсталым. Максимов замыкается в себе и все дальше отходит от художественной жизни. Не посещает товарищеских собраний, прячется куда-то и -- не могу слова выбросить из песни -- начинает свою горькую участь топить в вине.
В нем ищет забвения тяжелой обиды, которую в конце нанесла ему жизнь.
На выставках почти не появляются его вещи, а если случится какой-либо этюд, то его уже и не замечают.
Не видать его и на домашних вечерах товарищей.
Где Максимыч? Увы, он болеет и все чаще и чаще.
Академия дает ему мастерскую в верхнем этаже, чтобы он там мог свободно работать, а он находит компанию разделяющих его слабость дворников и с ними в подвальном помещении проводит время за вином.
Жизнь, которую раньше Максимов подчинял своей воле, наконец, отомстила за свое подчинение и, найдя слабую сторону в натуре художника, опрокинулась на него всей тяжестью своего мещанского непробудного содержания и придавила его к земле.
Его поэтическая фигура расплылась в ненастных петербургских сумерках. Кто из товарищей и когда отнес ему прощальный венок - не знаю.
Примечания
Примечания составлены Г. К. Буровой
Максимов Василий Максимович
Максимов Василий Максимович (1844--1911) -- живописец-жанрист. Родился в крестьянской семье, рано осиротел; восьми лет отдан в монастырскую школу. Был учеником у иконописцев, позже поступил в петербургскую Академию художеств. В 1866 г. отказался от конкурса на большую золотую медаль, оставил Академию и уехал в деревню, посвятив свое творчество изображению близкой ему крестьянской жизни. С 1871 по 1912 г. его произведения экспонировались на передвижных выставках (с 1874 г. -- член Товарищества). С 1878 г. -- академик. Демократ по происхождению и по убеждениям, талантливый художник, Максимов был стойким последователем идейных принципов передвижничества, воплощенных им в ряде значительных произведений живописи критического реализма ("Приход колдуна на крестьянскую свадьбу", "Семейный раздел", "Больной муж" и др.).
Ключевский Василий Осипович (1841--1911) -- крупный русский историк, профессор Московского университета.
Картины В. М. Максимова "Приход колдуна на крестьянскую свадьбу" (1874) и "Все в прошлом" (1889) находятся в Государственной Третьяковской галерее.
Касаткин Николай Алексеевич
С воспоминаниями о Касаткине у меня связываются воспоминания и о моей школьной жизни в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, так как при Касаткине я поступил в Училище, он был моим первым учителем и во многом помогал в устройстве моей личной жизни.
Его доброжелательное ко мне расположение я не утерял и тогда, когда, окончив Училище, стал членам Товарищества передвижников и товарищем Николая Алексеевича до конца его дней.
Чтя его как учителя и друга, я все же в обрисовке его личности стараюсь подойти к нему возможно беспристрастнее и наряду с большими его положительными качествами не скрою и черт, вносивших некоторый холод в его отношения к учащимся и товарищам-передвижникам.
При реорганизации Академии художеств в девяностых годах профессорами в Высшие художественные мастерские при Академии были приглашены члены Товарищества передвижников, в том числе и преподаватели Московского училища живописи: Прянишников, В. Маковский и Поленов.
Взамен ушедших из Московского училища преподавателей там был образован новый штат из молодых, передовых в искусстве художников, тоже передвижников.
Старшим преподавателем был избран старый передвижник Константин Аполлонович Савицкий, а дальше шли молодые: Архипов, Бакшеев, Корин, С. Коровин, Пастернак, Левитан, Степанов, Милорадович, скульптор Волнухин.
Впоследствии в Училище вошли Серов, К. Коровин, А. Васнецов.
Одно время по скульптуре преподавал и князь Паоло Трубецкой, приезжавший на уроки из Петербурга, где он лепил тогда памятник Александру III.
Касаткин был назначен преподавателем в первый класс, называвшийся оригинальным, хотя рисование с оригиналов тогда уже было отменено, рисовали в этом классе с орнаментов и масок.
В этот класс поступил после долгих мытарств и я.
В Училище живописи я держал экзамен три раза и один раз в Академию художеств -- и каждый раз проваливался. В Академии мой рисунок получил тридцать седьмой номер, а принято было тридцать шесть человек; следовательно, не прошел я одним номером, и все же документы мои были почему-то переданы в охранное отделение, откуда мне их выдали с обязательством немедленно уехать из Петербурга.
Несмотря на свои жестокие поражения, я не падал духом и упорно готовился к последнему, решающему мою судьбу, испытанию в Училище живописи.
На этот раз при поступлении в Училище мне пришлось пережить следующее. Секретарь Училища князь Львов читает список принятых и я снова не слышу своей фамилии, но секретарь дальше добавляет: из числа подавших прошение в вольные слушатели никто не принят за отсутствием свободных мест для учащихся этой категории, но ввиду отличных работ семи человек (в числе которых упоминает и мою фамилию) советом Училища подано на высочайшее имя ходатайство о принятии их сверх комплекта.
В числе особо отличившихся на экзамене значился и Константин Федорович Юон, ныне заслуженный деятель искусств.
После томительного трехдневного ожидания, наконец, нам было объявлено о принятии нас в Училище.
Не знаю, как чувствовали себя другие, но когда я, с сознанием своих прав, поднимался в Училище по круглой лестнице, украшенной античными фигурами, -- едва ли в Москве был кто-либо счастливее меня.
Запах красок, лака, фиксатива на бензине, который чувствовался в классах, казался мне выше всех ароматов в мире, а дым в курилке -- фимиамом, возносившим наши мечты к подножию греческих божеств.