Любовь, исполненная зла - Станислав Куняев 17 стр.


Достоевский, в отличие от Брюсова, восхитившегося величием царственного жеста Клеопатры, называет её "гиеной", которая "уже лизнула крови", "самкой паука", которая "съедает своего самца в минуту своей с ним сходки", но самая главная мысль Достоевского заключалась в другом, чего не видели ни Брюсов, ни все знаменитые поэтессы Серебряного века, создавшие такой культ Клеопатры, что петербургские деятели шоу-бизнеса эпохи 10-х годов XX века вылепили восковую фигуру царицы со змеёй на груди и поместили её в стеклянный гроб на обозрение толпы. Александр Блок побывал в этом паноптикуме и написал в стихотворенье об этой восковой кукле: "Ты видишь ли теперь из гроба, что Русь, как Рим, пьяна тобой?"

Но вернёмся к Достоевскому:

"Замирая от своего восторга, царица торжественно произносит свою клятву… Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса! От выражения этого адского восторга царицы холодеет тело, замирает дух… и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель. Вам понятно становится и слово: "искупитель…" И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчёт клубнички!"

Достоевский вдохновенно и убедительно доказал, что "Египетские ночи" написаны не "любителем клубнички" и не декадентом, не апологетом чистого искусства, что пытались сделать дети Серебряного века, а православным христианином и человеком, душа которого тянется к евангельским истинам.

Один из отцов-основателей символизма Валерий Брюсов после революции забыл о своей попытке изобразить Пушкина как основоположника "чистого искусства" и в 1919 году составил тощий сборничек на жёлтой газетной бумаге "Стихотворения о свободе" и написал предисловие к нему. Конечно, в сборнике были стихи молодого Пушкина - ода "Вольность", "Деревня", "Кинжал", "Послание к Чаадаеву" и все злые, саркастические и достаточно вульгарные и несправедливые по сути эпиграммы на Александра Первого, министра просвещения Голицына, Карамзина и других известных людей той эпохи. Специальный раздел занимают стихи, "приписываемые Пушкину", вроде "Народ мы русский позабавим и у позорного столба кишкой последнего попа последнего царя удавим". Из брюсовского предисловия явствует, что Пушкин "узнал и глубоко почувствовал чудовищность русского самодержавия", что "Гавриилиада" - это "поэма, высмеивающая религию, а по пути и самовластие". Но смешнее всего то, что Брюсов, в своё время возносивший в стихах хвалу скотоложеству, в комментариях к эпиграммам Пушкина, гневно осуждает "грубый разврат" и педерастические наклонности чиновников эпохи Александра I, упоминаемых в эпиграммах Пушкина.

Изо всех знаменитых поэтов Серебряного века самые сложные отношения с Пушкиным были у Александра Блока.

Знаменитая речь Александра Блока "О назначении поэта", произнесённая 11 февраля 1921 года - в 84-ю годовщину смерти Пушкина, - была насыщена мистическими откровениями о сущности поэзии вообще: "Поэт - сын гармонии", "на бездонных глубинах духа <…> катятся звуковые волны". Эти волны хаоса надо заключить "в прочную и осязательную форму слова", а потом "приведённые в гармонию звуки надлежит внести в мир", где начинается поединок "поэта с чернью", с "чиновниками" и "бюрократами" всех времён и народов. "Пушкин закреплял за чернью право устанавливать цензуру", но, по уверению Блока", "никакая цензура в мире не может помешать этому основному делу поэзии"… К блоковской речи "О назначении поэта" примыкает и последнее стихотворенье Блока "Пушкинскому дому":

Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе.

Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?

Но Александр Пушкин не только символ "тайной свободы" и "сладости звуков". Он много раз отдавал должное и русской государственности, и православию, что было уже чуждо Блоку, написавшему к тому времени "Двенадцать", "Возмездие" и ставшую знаменитой статью "Интеллигенция и революция".

Речь Блока исполнена в высоком мистическом стиле, однако он - истинное дитя символизма, - ни слова, к сожалению, не сказал о Пушкине как о народном русском поэте, как о поэте всемирном, как о великом русском историке, как о строителе нашего национального самосознания, как человеке евангелического склада, которому, пускай не сразу, но всё-таки открылся свет Нагорной проповеди. Многое из такого Пушкина было чуждо великому поэту Серебряного века. Говоря о цензуре, стеснявшей Пушкина, Блок, естественно, не вспомнил о том, что сам Пушкин, страдавший от цензуры, но ужаснувшись зловонному потоку рыночной переводной литературы, хлынувшей в 30-е годы XIX века в Россию с буржуазного Запада, воззвал к обществу и к государству, требуя цензуры:

"Сочинения шпиона Видока, палача Самсона и проч. не оскорбляют ни господствующей религии, ни правительства, ни даже нравственности в общем смысле этого слова; со всем тем нельзя их не признать крайним оскорблением общественного приличия. Не должна ли гражданская власть обратить мудрое внимание на соблазн нового рода, совершенно ускользнувший от предусмотрения законодательства?"

("О записках Видока". "Лит. газета", 1830)

"Тайная пушкинская свобода", о чём так красиво писал Блок, связана с жертвами, которых "требует" от поэта "Аполлон". ("Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…"). Но прошло уже 2 тысячи лет с тех пор, как после Аполлона в мир пришёл Христос. Об этом Александр Блок в своей возвышенной речи не вспомнил. Границы "тайной свободы" и "свободы" вообще поставлены поэту не "цензурой", а евангельскими идеалами. Возможно, что Блок перед смертью вспомнил об этом, потому что разбил кочергой бюст Аполлона, стоявший в его кабинете, со словами: "Я хочу посмотреть, на сколько кусков развалится эта жирная рожа".

У Александра Блока есть страшное стихотворенье (написанное в 1912 году, в разгар вакханалии Серебряного века), в котором наш великий поэт приоткрывает тайну вдохновения, посещавшего его.

К МУЗЕ

Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть,
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.

Блоковская Муза (с большой буквы! - Ст. К.) не различает зла и добра ("зла, добра ли? Ты вся - не отсюда"), она служит только идолу красоты и, "соблазняя своей красотой" не только душу поэта, но и "ангелов", несёт ему и "страшные ласки", и "мученье", и "ад".

В награду за "вальсингамовское" поругание "священных заветов" Муза венчает голову поэта венцом отнюдь не Божественного происхождения:

И когда ты смеёшься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг…

Пурпуровой-серый круг над головой Музы - это не золотой нимб святости, а отблеск иного, зловещего пламени.

Ожидание визита Музы к Блоку очень похоже на ожидание Ахматовой ночного гостя, посланца из мира тьмы в стихотворенье "Какая есть. Желаю вам другую…"

Разница лишь в том, что тень из потустороннего мира, приходившая к Блоку, была женского рода, а к Ахматовой - мужского… И не случайно Ахматовой в "Поэме без героя" Александр Блок явился как "Демон с улыбкой Тамары".

Александр Пушкин трезво осознавал свои человеческие слабости, искренне скорбел о своей мирской греховности:

Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам.
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.

Но Пушкин писал о себе и так: "Духовной жаждою томим", - в то время как большинство поэтов Серебряного века томились не духовной, а "греховной жаждой". И, видимо, ощущая эту болезнь, они тянулись к Пушкину, желая найти в его творчестве понимание и хоть какое-то оправдание своего отчаяния или своей греховности. И в этом смысле поучительна драма одного из самых значительных поэтов Серебряного века, который пытался преодолеть духовное отчаянье, хватаясь за античные идеалы красоты, и впадал в вальсингамовское упоение чумным пиром:

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой.

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну а мне - соленой пеной
По губам.

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.

Ой-ли, так ли, дуй ли, вей ли, -
Все равно.
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!

(1931)

Не было рядом с Мандельштамом, когда он сочинял эти нарочито ёрнические стихи, православного батюшки, который сказал бы ему: "Осип Эмильевич, Вы же хоть и лютеранского толка, но всё-таки христианин, зачем Вам эти эллины и вальсингамы, давайте лучше прочитаем "Отче наш"…

В этом стихотворении Мандельштам обломки средиземноморского греческо-римского мира в отчаянье перемешал с приметами нэповского и постнэповского хаоса. Для него, влюблённого в призрачные образы Эллады и Рима, стало настоящей катастрофой осознание реальности 20-х годов. Но, в отличие от Пушкина, Осипу Эмильевичу не явился "шестикрылый Серафим", и для него не воссиял свет Евангелия. "Срамота" "зияет" тому, кто хочет зреть её. Так было и в эллинские, и в библейские и в нэповские времена: кто ищет вдохновения в "чёрных дырах" и в "соре", тот и обрящет, что ищет.

Поэты Серебряного века тоже были детьми, участниками и даже творцами Революции, детьми незаконными или полузаконными, её пасынками и падчерицами, её бастардами. После подавления властью революции 1905 года творческая либеральная интеллигенция объединилась и начала издавать "Перевал" - "журнал свободной мысли", как написано на обложке его первого номера за 1906 год. Вокруг журнала сплотились все самые известные деятели культуры Серебряного века: Фёдор Сологуб, Борис Зайцев, Константин Бальмонт, Александр Блок, Владислав Ходасевич, Николай Минский, Максимилиан Волошин, Иван Бунин, Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Михаил Кузьмин, многие историки, публицисты, политики, философы и т. д. Все они жаждали преображения жизни, все ратовали каждый за свою революцию - кто за политическую, кто за культурную, кто за религиозную, кто за сексуальную… Вопль, который нёсся со страниц "Перевала", был похож на вопль, нёсшийся в конце 80-х годов прошлого столетия, раздававшийся со страниц "Огонька", "Московских новостей", "Нового мира", "Октября" и прочих либеральных изданий.

Первый номер журнала за 1906 год открывался редакционной статьёй, которая высокопарно вещала про "общечеловеческие ценности":

"Всё более и более яснее сознание, что все восставшие во имя будущего - братья, будь то политические борцы или крушители узкой мещанской морали, или защитники прав вольного творчества, романтические искатели последней свободы вне всяческих принудительных социальных форм.

Все дороги ведут в Город Солнца, если исходная их точка - ненависть к цепям". Написано с неграмотным местечковым акцентом, но искренне.

В том же номере - громадная статья Н. Минского "Идея русской революции", где он лихо глумится над "православием" "самодержавием" и "народным смирением". Все двадцать номеров "Перевала" за 1906–1907 годы переполнены этой жаждой: тут и стихи Андрея Белого, призывавшего к религиозной революции, и стенания Георгия Чулкова о "мистическом анархизме", и Николай Бердяев, размышляющий о "метафизике пола и любви", и рассказ П. Нилуса о двух сёстрах-лесбиянках, и размышления Минского о "революционном эросе", заканчивающиеся призывом: "Плехановы, Ленины, Богдановы - те же Ломоносовы и Державины русского социализма, который не может не устремиться по руслу, проложенному нашей судьбой, нашими неслыханными страданиями, нашей долгой смертью, нашим близким воскресением"

Естественно, что культовыми фигурами западной цивилизации на страницах "Перевала" были Оскар Уайльд, Метерлинк, Обри Бердслей, Айседора Дункан, Фридрих Ницше, Жорис Карл Гюисманс, Уолт Уитмен и т. д. Максимилиан Волошин в сочинении "Предвестие великой революции" пел гимн её творцам:

"Человечество должно пройти сквозь идею справедливости, как сквозь очистительный огонь <…> Во Франции, как и в России было больше всего "женщин из Магдалы", ожидающих под раскалённым зноем пустыни пришествия Мессии. Они все измучены и сожжены ожиданием и страстью. Революция сразу сжигает их. Они гибнут в ея пламени, радостные и счастливые. Они ждут её дуновения и, когда губы мятежа прикоснутся к их их лбу, - им больше нечего делать на земле. Они ждут только одного поцелуя и не переживают страстности первого прикосновения". (Но этого мало: в своих стихах Волошин добавит: "Я в сердце девушки вложу восторг убийства, и в душу детскую кровавые мечты".)

Возможно, что женщинами такого типа были Вера Фигнер, Вера Засулич и Мария Спиридонова. Однако потом этот генотип перерождался в Розалию Землячку, в Ларису Рейснер, в Инессу Арманд. А в наше время "губы мятежа" прикоснулись к челу Галины Старовойтовой, Валерии Новодворской, Мариэтты Чудаковой и даже Ксюши Общак…

Через 12 лет после выспренных дифирамбов в адрес революции Максимилиан Волошин напишет в сборнике "Демоны глухонемые":

С Россией кончено! На последях
её мы прогалдели, проболтали
пролузгали, пропили, проблевали
Замызгали на грязных площадях.

Распродали на улицах. Не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав! - И Родину народ
сам выволок на гноище, как подаль…

Стихи отчаянья, приступ которого испытали наши либералы ещё раз через 70 лет. "Иудиным грехом" назвал эту самоубийственную жажду детей Серебряного века М. Волошин в стихотворении 1919 года. Один из кумиров и основоположников русского декаданса Фёдор Сологуб после революции прожил несколько лет в отчаянье от революционной катастрофы и умер в 1926 году от тяжелейшей болезни. Но не он ли в разгар своей славы всячески воспевал сексуальную революцию, публикуя то пьесу о том, как отец соблазнил дочь, то целую повесть "Царица поцелуев" ("Перевал" 1907, № 5), о том, как некая античная красавица Мафильда выбежала на площадь древнегреческого города и стала отдаваться на глазах честного народа всем жаждущим её тела мужчинам, выстроившимся в очередь. Однако один юноша был по-настоящему влюблён в неё и, "умирая от ревности", он прополз сквозь толпу и вонзил Мафильде кинжал в бок. Её отвезли в морг, куда ночью проник несчастный убийца и заключил мёртвое тело в такие сладострастные объятия, что царица поцелуев ожила… Вот что сочинил один из кумиров Серебряного века, автор знаменитого "Мелкого беса", не случайно переизданного у нас после нескольких десятилетий забвения в эпоху "оттепели". Вот так Фёдор Сологуб своими "греческими ночами" с Мафильдой попытался перещеголять Пушкина с его Клеопатрой и "Египетскими ночами". А по существу, знаменитый в ту эпоху писатель такого рода картинами сексуальной революции, конечно же, внёс свой вклад в разрушение старого мира "до основанья".

Эпохи Великих революций - это как эпохи Великих землетрясений, когда невозможно предсказать, чем всё закончится, когда в одно гигантское русло вливаются все революционные потоки: политический, экономический, религиозный, бытовой, культурный, сексуальный… И никто, кроме Высшей Воли, не способен управлять этим потоком. Из липких объятий Серебряного века смогли вырваться лишь самые сильные, самые глубоко укоренённые в глубинных слоях народной и национальной жизни таланты: Максим Горький, Иван Бунин, Сергей Есенин, Николай Клюев…

Любовь, исполненная зла - X

Легкомыслие русских поэтов той эпохи порой бывало поразительным.

В конце мая 1919 года в одном из номеров газеты "Известия" появилась короткая заметка: "Модным лозунгом дня стало вынесение искусства на площадь <…> 28 мая на стенах Страстного монастыря объявились глазам москвичей новые письмена весьма весёлого содержания: "Господи, отелись!"; "Граждане, бельё исподнее меняйте!" и т. д. за подписью группы имажинистов. В толпе собравшейся публики поднялось справедливое возмущение, принимавшее благоприятную форму для погромной агитации".

Вскоре после этой кощунственной выходки имажинисты взялись за переименования улиц: Большую Дмитровку назвали именем имажиниста Кусикова, Петровка стала улицей Мариенгофа, Большая Никитская получила имя Шершеневича, ну и самая главная улица Москвы, Тверская, целых три дня носила имя Есенина.

Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков были тоже детьми Серебряного века. Слова "перформанс" тогда не существовало, Гельман ещё не родился, но настроения среди творческой интеллигенции - вроде тех, которыми охвачены сегодня наши "пуськи-райки", - в годы революции были чрезвычайно сильны. Да что говорить, если крещёная русская женщина Марина Цветаева отвергала существование души ("да её никогда и не было, было тело, хотело жить"), если Владимир Маяковский, дворянин и тоже крещёный человек, кричал в своих стихах, словно обращаясь к какой-то уличной шпане:

Я думал - ты всесильный божище,
А ты недоучка, крохотный божик,
Видишь, я нагибаюсь,
Из-за голенища
Достаю сапожный ножик.
Крылатые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте пёрышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
Отсюда до Аляски!

Именно о таких заблудших душах скорбел Иоанн Кронштадтский: "Крещёные люди, христиане доходят до убийств и самоубийств, до таких сатанинских злодеяний".

Так что почва для появления емельянов ярославских и демьянов бедных, а также для разрушения Страстного монастыря и прочих церквушек и храмов готовилась задолго до появления на исторической арене большевиков-безбожников. Но Есенин хоть покаяться успел:

Ах, какая смешная потеря -
много в жизни смешных потерь!
Стыдно мне, что я в Бога верил,
горько мне, что не верю теперь…

Вот за это веселие мути,
отправляясь с ней в край иной,
Я хочу при последней минуте
попросить тех, кто будет со мной:

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
за неверие в благодать
положили меня в русской рубашке
под иконами умирать…

Впрочем, он уже был в какой-то степени защищён от тёмных сил своими ранними поэмами - "Инонией", "Иорданской голубицей", "Сорокоустом", "Пантократором".

Назад Дальше