В "Улье" Воловик знал многих, всю "левую" молодежь, но больше прочих дружил с земляками - с Кременем, Кикоином, да еще с "левым" Сэмом Грановским, который хоть и был его старше, но любил путешествия. За неимением лошади ездил "ковбой" Грановский на велосипеде. Вот вместе с ним и совершил Воловик первые свои путешествия по Франции. А уж более дальние путешествия совершал он позднее с балетной труппой своей жены и ее сестры, потому что даже в "Улье", даже и за работой может найтись для человека жена, если это небом предусмотрено. Но об этом в свой черед.
С 1926 года Воловик (именно так, по фамилии, окликали друг друга на Монпарнасе) делил ателье в "Улье" с молодым художником Найдичем. Владимир Найдич родился в Москве (единственный был, наверно, москвич за все существование "Улья") в семье предпринимателя, имевшего также какой-то бизнес в Париже и вовремя (в 1919 году) благоразумно вывезшего туда жену с шестнадцатилетним сыном. Юный Найдич учился прикладному искусству еще в Москве, потом продолжал учебу в парижских академиях Гранд Шомьер и Коларосси, а также у художника Лота, совмещая живопись с курсом химии и математики в Сорбонне. Дружил он с Кикоиным, Кременем и Пуни (входил в "круг Пуни"), писал натюрморты и пейзажи, выставлялся вместе с Воловиком, с ним же на пару приглашал и оплачивал натурщиц. Во время Второй мировой войны мастерская Найдича была разграблена полицией, а сам он еле унес ноги в США.
Умер он в 1980-м, а в конце 80-х годов вдова Найдича передала его картины советскому Фонду культуры. В этой связи русская пресса напоминала, что французский критик Пьер Леви оценивал картины Найдича как "живопись настоящего художника". Впрочем, все это - и Пьер Леви, и вдова, и Фонд культуры - это было больше полвека спустя, а пока на дворе счастливые межвоенные годы, молодые Найдич и Воловик снимают одно ателье на двоих и вместе оплачивают труд натурщиц.
Однажды лихая рыжеволосая дива-натурщица, первая жена Натана Альтмана, решила чуток помочь бедствующим подругам, сестричкам-балеринам Гржебиным, и привела одну из них, Лялю, позировать в ателье Найдича и Воловика. Покойный отец сестричек Зиновий Гржебин был знаменитый русский издатель. Он много доброго сделал для писателей и читателей, выпустил много книг и заодно нарожал много детей. А потом у них с Горьким появилась в эмиграции гениальная идея - задешево выпускать в Германии русские книги (скажем, русскую классику) и отсылать их в нищавшую и дичавшую Россию. Но они сильно просчитались, не учтя, что коммунисты все книги, как и хлеб, должны держать под железным контролем монополии. Гржебин пошел на большие расходы и был разорен, Горький умыл руки, семейство издателя впало в нужду, а сам он помер. И вот теперь одна из двух дочек-балерин покойного издателя (танцевавшая, как правило, для заработка по ночам на эстраде) пришла в ателье малоимущих художников, чтобы, позируя им, подработать пару копеек для семьи. На молодого Воловика визит этот произвел большое впечатление, и семьдесят лет спустя (незадолго до своей смерти) его свояченица очень трогательно описывала это в иерусалимском альманахе доктора Пархомовского (тоже, между прочим, оказался не слабый издатель, может, не слабее самого Гржебина): "После нескольких сеансов позирования сестры в ателье Найдича и Воловика друзья последнего заметили резкую перемену в нем: …нервничал, часами оставаясь один в ателье, был как-то угрюм, молчалив, неуверен в своей работе. Вскоре он по ночам стал ходить через весь Париж встречать сестру после работы, покупая на последние "шиши" фунтик с засахаренными крошками каштанов. Этот факт объяснил все, и никто не удивился, что Ляля вскоре переехала жить в "Улей". Состояние ателье было в полном смысле слова плачевное, и когда шел дождь, Ляля раскрывала большой зонт, чтобы укрыться хоть отчасти". Вот так выходили замуж дочки вчерашнего богача-издателя: без раввина, хупы и подарков. У самой свояченицы-мемуаристки, впрочем, все было еще грустнее.
Мало-помалу Воловик стал вполне престижным художником. Методы самосовершенствования у него были, пожалуй, те же, что у других земляков: "Я не искал ни профессора, ни школы. Я понимал, что только работа, только внимательное изучение произведений других художников, только посещение музеев - единственно возможный для меня путь". Воловика относят и к импрессионистам, и к фовистам. У него находят сходство то с Дега, то с Сутиным, то с Ван Гогом. И все же он сам по себе, он Воловик. Его "Грум" менее трагичен, чем сутинские бедные слуги, его "ню", на мой взгляд, более эротичны, чем кикоинские или красновато- или синевато-кременевские, а все же они по-сутински печальны, и если не трагичны, то во всяком случае - драматичны. Иные из критиков говорят, что эта неизбывная жалоба идет от иудейства, другие - что она идет от русской прозы, с которой Воловика часто сближают (скажем, с чеховской драматургией). А может ведь она идти, эта жалоба, и от травмы проклятого века. Разве выбьешь из памяти бегство из Крыма, тяжкий стамбульский год, тайное путешествие в трюме парохода… А потом снова война. Два года прятался Воловик в доме у тещи в Булонь-Бийанкуре: шла охота на людей, иные из аборигенов лихо торговали чужими жизнями (но были и такие, что спасали жизни). Воловик не мог писать маслом - чтоб ищейки не учуяли запах краски. Не мог выйти на улицу, не мог пойти в убежище, когда бомбили ближние автозаводы и бомбы падали рядом с домом. Мастерская его в "Улье" была разграблена. Париж, конечно, не Лондон и не Варшава, бомбили не часто, Воловик не пережил ни настоящих бомбежек, ни голода, но были здесь и мародерство, и предательство, и средневековый расизм…
В отличие от хилого Сутина, от восьми десятков своих собратьев по Монпарнасу и "Улью", схваченных неродной французской полицией, Воловик уцелел, остался жив. Он вышел из тайника. Он стал жить на целехоньком Монпарнасе. Сестры Гржебины снова создали после войны школу русского балета и балетную труппу, ездили с гастролями по свету. Воловик ездил с ними. Он освоил сценографию, проектировал костюмы. Но здоровье его сдало рано. Шестидесяти четырех лет от роду он впал в депрессию, а к семидесяти вовсе оставил живопись. После его смерти работы его выставляли не раз. И может, будут выставлять еще. Память о нем связана с историей "Улья", Парижской школы, русского авангарда, круга Пуни… И, конечно, с судьбой двух милых сестер-балерин, сироток великого издателя.
Евреи из Польши (которая была, в сущности, тоже Россией), первыми пришедшие в "Улей" с востока, не забывали родных обычаев с той стремительностью, с какой забывали украинские и белорусские евреи. Они говорили между собой на идише и даже затеяли издание художественного журнала на идише (едва ли не первого такого в Европе). Иные из них (вроде прожившего чуть не сто лет, да еще кончившего жизнь в Советской России Иосифа Майкова) почти забыты во Франции, другие (вроде Шлайфера) сгорели в печах нацистских крематориев.
Был, впрочем, один веселый краковяк, которого знали все, любили все и помнили долго. Он был красивый гуляка, о котором даже стишок сложили на Монпарнасе - о том, что вот, мол, солнце встает над Парижем, раз из кабака возвращается Кислинг. Моисей Кислинг, Моше Кислинг…
Он был добр, дружелюбен, весел и трудолюбив. Вернувшись из кабака, он весь день писал портреты. Успех его преследовал, и зарабатывать он начал сразу. А в Париж он приехал в 1910-м, двадцати лет от роду. Поселился в "Улье", но там не засиделся - снял мастерскую. Говорили, что клиентам не нравилась обстановка, а он сразу нашел клиентов - портреты его высоко ценились. Среди его бесчисленных друзей на Монпарнасе и в "Улье" был Модильяни, который подолгу работал у него в мастерской. Вот одно из множества воспоминаний, в которых (если не по тому, то по другому поводу) появляется имя Кислинга. На какой-то американской конференции в 1953 году Жан Кокто вспоминал про свой портрет, написанный Модильяни: "Когда Модильяни писал мой портрет, он занимал ту же мастерскую, что Кислинг, в доме 3 на улице Жозеф-Бара. Он мне его продал за пять франков. У меня, увы, не было денег, чтобы взять машину и отвезти это огромное полотно домой. А Кислинг задолжал одиннадцать франков в кафе "Ротонда". Он предложил хозяину этот портрет в уплату за долг. Хозяин согласился, и так началось странствие этого холста, которое завершилось в Америке, где он был продан за семь миллионов…"
Атмосферу, которая царила в ателье гостеприимного Кислинга, описал другой гуляка, французский писатель, который родился в Аргентине, гостил на Урале у дедушки с бабушкой, шатался по России в войну и, в конце концов, стал членом Французской Академии, - Жозеф Кессель:
"Своим восторженным гостеприимством, врожденной безудержной щедростью… ощущением праздника Кислинг невольно, сам того не замечая, излучал, создавал вокруг себя некое поле, целое пространство, владение, где царили беспечность, песня, дружба, пустяшные или очень важные разговоры и где всякий, богатый или бедный, прославленный или безвестный, более или менее одаренный, живописец, скульптор, поэт, философ, вечный студент или просто какой-нибудь сбившийся с пути человек находил для себя, тоже невольно и сам того не замечая, свои лучшие минуты и лучшее место на земле.
Его мастерская выходила окнами на Люксембургский сад… Дверь была открыта, люди входили, выходили. Здесь что-то обсуждали, рассказывали истории, смеялись, ругались… Кислинг у своего мольберта прислушивался к этой суете, шуму, кипению, этим приходам, уходам, к словам, идеям. Это нисколько ему не мешало работать, не отвлекало, напротив, это его подбадривало… Он не вмешивался в разговоры. Но без него не было бы этой горячности, всего этого опьянения… Ночь, друзья заполняют всю мастерскую, до самого дальнего уголка. Теснятся на стульях, на диване, на полу, иногда на полатях… У кого-то с собой гитара, балалайка, у кого-то аккордеон. Шум, галдеж, пение, выпивка, ошеломляющие теории, любовные связи…"
Да это же не Париж - это Краков. Я помню, как пришел туда автостопом лет тридцать пять назад, помню первую ночь разговоров на кухне у гениального Петра Скшинецкого, создателя пивницы "Под баранами". Петр, Збышек Палета, Эва Демарчик… Боже Правый - ведь и Кароль Войтыла тоже из Кракова.
Приятели-ваятели
Наряду с живописцами "Улей", это уникальное благотворительное общежитие скульптора Альфреда Буше, пригрел немало знаменитых и не слишком знаменитых скульпторов. Знаменитые здесь жили недолго: уезжали, едва встав на ноги. Архипенко прожил здесь два года, Цадкин - чуть больше (и съехал, не заплатив), а вот Инденбаум прожил здесь добрых шестнадцать лет. Друг Сутина, Маревны и многих других Оскар Мещанинов поселился в "Улье" даже раньше, чем ваятель Архипенко, но приехал не из стольного Киева, как Архипенко, а из вполне захудалого Витебска (будущей, впрочем, славной столицы малевичевского Уновиса). В Витебске Мещанинов учился у того же скромного Ю. Пэна, что и Шагал, но был он Шагала на год старше, а продолжать обучение уехал не в Петербург, а в Одессу, но уже в 1907 году объявился в "Улье". Учился он в Париже в Национальной школе декоративного искусства, потом в Школе изящных искусств у Мерсье, потом еще работал подручным-практикантом (а то и стажером) у одного из прославленных последователей Родена - Жозефа Бернара (их было, включая Бернара, четверо - среди них Бурдель и Майоль). Считают, что славный Ж. Бернар не мог не повлиять на молодого Мещанинова, но практикант был (как, впрочем, и сам мастер Бернар) большой поклонник египетской и раннеантичной скульптуры, а позднее также архаической, романской и готической скульптуры. Все это было в моде в те годы. Напомню, что в 1911-м скульптор А. Модильяни называл заезжую петербургскую возлюбленную (А. Ахматову) "своей египтянкой", и она до конца жизни вспоминала это как высочайший комплимент.
К началу 10-х годов был Мещанинов уже человеком небедным и вполне известным на Монпарнасе: в 1910 году, том самом, когда витебский стипендиат адвоката Винавера Марк Шагал объявился в "Улье", портреты Мещанинова писали Диего Ривера и Модильяни (а в 1919-м писал его все еще бедный Сутин). С 1912 года Мещанинов регулярно выставлялся в Осеннем салоне, в Салоне независимых, его знали маршаны, и он был замечен на родине, в России. В 1915 году в № 6–7 петроградского "Аполлона" появилась статья самого Якова Тугенхольда (через четыре года этот знаток авангардного искусства уже возглавлял крымский наробраз, потом писал книги о Шагале и Экстер, руководил отделом искусств в "Известиях", а умер молодым завотделом искусств в "Правде", не дожив до самого страшного). Хвалебная статья в "Аполлоне" называлась "Скульптуры Мещанинова".
Начиная с того самого 1915 года Мещанинов регулярно выставлялся в таинственном, незнакомом ему Петрограде, но пути странствий пока вели его в чужие, экзотические страны, старинное искусство которых пленяло его еще в юности. Снабженный рекомендательным письмом Министерства иностранных дел Франции (что за связи были у него с этим хитрым министерством, могло бы показать только вскрытие архива), отважный Мещанинов отправился в Бирму, Сиам и Камбоджу, пил бальзам кхмерской скульптуры, посетил развалины древнего Ангкора. Он не стал там (в отличие от будущего французского министра культуры Мальро) тайком спиливать бесценные статуи и прятать их в мешки, но ему все же удалось изрядно пополнить собранными им коллекциями музеи Франции. Позднее он отправился с французской экспедицией в Индию, где изучал скальные храмы Эллоры (в штате Хайдерабад) VI–VIII веков.
Но год спустя его понесло в еще более опасное путешествие: он впервые посетил Москву и Ленинград. В Москве проходила выставка современного французского искусства, и в ее русском отделе показаны были две скульптуры Мещанинова. Одна из них ("Человек в цилиндре") и ныне хранится в Третьяковской галерее, тогда как в Русском музее можно увидеть более раннюю работу ("Голова девушки").
Виллу для Мещанинова и Липшица на углу Аллеи Искусств и Сосновой аллеи в Булони построил друг Жака Липшица, знаменитый Корбюзье. Конечно, не одну тесную виллу на двоих, а, так сказать, двойную виллу.
Впрочем, и бурной деятельности Мещанинова в Париже (он был общественник, помогал скульптурному ателье Русской академии, играл заметную роль в Обществе русских художников), и самой Великой парижской эмиграции подходил конец. В 1939 году Мещанинов еще успел показать свою перспективную выставку в парижском Малом дворце, что у моста Александра III (Пти Пале), а вскоре ему пришлось бежать в Америку. Это помогло ему выжить, он работал еще семнадцать лет за океаном. За несколько лет до смерти он создал ("в несвойственной ему экспрессивной манере", как отмечают критики) скульптуру "Мужчина с мертвым ребенком", навеянную трагедией Холокоста…
Умер Мещанинов в Лос-Анджелесе в 1956 году, хотя, если полагаться на сведения, сообщаемые заслуженным знатоком Мещанинова, московским искусствоведом Александрой Шатских, умер Мещанинов вовсе даже во Франции в своей вилле, построенной на берегу океана. Поскольку та же А. Шатских в том же очерке (написанном для альманаха Пархомовского) спутала Риверу с Сикейросом, может случиться, что она спутала тихоокеанский Лос-Анджелес с Булонью-на-Сене. Сложная вещь искусствоведение, а уж заграничная биография с географией и того ненадежней. Скажем, авторша нового альбома о парижском "Улье" Д. Польве, запутавшись в женщинах Монпарнаса (Мария Васильева, Мария Брониславовна Воробьева-Стебельская по кличке Маревна, Мария Васильевна Розанова-Синявская из Фонтенэ-о-Роз), вывела в своем очерке некое загадочное существо по имени Мария Розановна Воробьева.
Кстати, о Маревне, изучавшей Монпарнас чисто эмпирически, по мужской линии. В трудную пору жизни она имела серьезные виды на Мещанинова, ждала от него брачного предложения, но поскольку его не последовало, написала в мемуарах, что человек он был скучный, не такой яркий, как Савинков, Эренбург или Цадкин, и даже не такой пленительно-толстозадый, как Ривера или Волошин: "Оскар приходил время от времени меня повидать… Фишер надеялся, что мой скульптор, который не блистал ни красотой, ни умом, но был работящим и наделен был некоторым талантом, сделает мне предложение выйти за него замуж. Я-то знала, что я на это не смогу пойти, ни ради себя, ни ради ребенка: я его совсем не любила. Но ни разу речь об этом у нас даже не зашла, самое слово не было произнесено".
Думается, что Мещанинов был человек менее экстравертный, чем авантюристы и террористы из монпарнасской компании Маревны. Мещанинов чаще всего помалкивал. Но Маревна умолчать ни о чем не смогла.
Сосед Мещанинова по знаменитой вилле в Булони, построенной Корбюзье, - Жак Липшиц (или Хаим-Якоб Липшиц) был сыном подрядчика из литовских Друскеников, а мать его была дочерью владельца гостиницы. Это мать, тайком от отца, дала ему (уже после окончания хедера, коммерческого училища и гимназии) деньги на поездку в Париж, где восемнадцатилетний Жак учился скульптуре у Энжальбера в Школе изящных искусств. Видимо, в те годы он и жил в "Улье". После поездки на родину он вернулся в Париж и поселился на Монпарнасе. Он знал всех на Монпарнасе, и его знали все (и Модильяни, и Пикассо, и Сутин, и Жакоб, и Диего Ривера). А в 1915 году он встретил красивую поэтессу Берту Китроссер, которая только недавно разошлась со своим мужем-писателем Михаилом Шимкевичем и растила сына Андрюшу. Шимкевичи были из знаменитой петербургской семьи (один из них, видный зоолог, был даже ректором университета). Липшиц стал процветающим скульптором-кубистом и вскоре переехал на собственную виллу в Булонь. Впрочем, наряду с авангардными, "прозрачными" (дырявыми) скульптурами, он делал вполне реалистические бюсты знаменитых людей и собственной жены. Бюсты Коко Шанель и Берты - среди моих любимых скульптур.