* * *
Да, на картине "Россия, проснись!" среди прочих есть лозунг, взятый из арсенала прошлого, но он лишь по форме такой, каким его провозгласил в начале XX века монархист Шульгин. Опального старца молодой художник в числе немногих приехал хоронить во Владимир. Для художника национальность определяет не кровь, не гены, не запись в паспорте, не пресловутый пятый пункт, не метрика. "Русский тот, кто любит Россию!" – не уставал он повторять и в дни выставки. Таковыми были его родной дедушка со стороны матери Флуг, питерские родственники Монтеверде, Мервольф, родственник жены Бенуа, в жилах которых текла чешская, немецкая, французская, еврейская, итальянская кровь…
Лейтмотив долгих выступлений выражался в тех же словах, что и на картине, где над куполами православных церквей, над образом Спасителя пламенела надпись "Россия, проснись!".
На этой картине солдат попирал сапогами брошенный на землю меч со словами: "Русские, вон из России". Могут сказать, что такого лозунга не было. Но разве лозунг, сочиненный молдавскими националистами, "Чемодан – вокзал – Россия" – не одно и то же? Картина Глазунова с его лозунгами представляет реакцию на вспыхнувшую при попустительстве московских либералов антирусскую истерию сепаратистов в бывших советских республиках. В них жившие сотни лет русские, или, как придумали, русскоговорящие, то есть воспитанные на русской культуре граждане, вдруг стали иностранцами, людьми второго сорта, меньшинством, нежеланными на родной земле, которая вдруг получила одну национальность: украинскую, белорусскую, казахскую и так далее.
Русских изгоняли из домов, квартир, с работы, лишая элементарных прав, в то самое время, когда под флагом "борьбы за права человека" происходил давно лелеемый в генштабах потенциальных противников развал "империи", СССР, раздел единой армии и флота.
Самые резкие высказывания Глазунова, самые, казалось бы, нереальные образы, наподобие выставленной на продажу русской семьи, спустя время, к несчастью, находят подтверждение в средствах массовой информации, сообщающих о захвате русских, увозимых в дальние селения, где их превращают в рабов, о продаже за границу младенцев и малышей из детских домов, о поставке русских девушек в публичные дома. Русских туристов, "челноков", как выяснилось, нещадно избивала польская полиция. Когда проходила выставка в Манеже, русских моряков в Индии ограбили и избили бамбуковыми палками таможенники. "Бейте, ребята, этих свиней, – кричал погромщикам таможенный суперинтендант, порвавший матросу барабанные перепонки, – это же не Америка, а Россия, нам за это ничего не будет" ("Бейте их, они из России". Известия. 1995. 18 янв.). Этот погромщик оказался прав. Местный суд встал на сторону таможни. Россия съела и это блюдо, приправленное индийскими специями.
Глазунов не желает, чтобы Россия продолжала быть в приниженном положении в ближнем и дальнем зарубежье, в каком она оказалась в результате сговора в Беловежской пуще, враз лишившись Байконура, Крыма, Прииртышья, других исконно русских земель… Возмущается, что ее пытаются оттеснить с завоеванных веками позиций, не желает, чтобы она отдавала всем кому не лень добытое предками. Требует, чтобы к ней относились так же, как к Америке, чтобы никто в мире не смел нарушать права русских, как это делают в Прибалтике, где они, числом в сотни тысяч, живут на положении апатридов, людей без гражданства. Жаждет, чтобы каждый русский, как американец, знал: родина нигде его не бросит, не забудет. Вот почему часами выступал перед народом, превратив Манеж в боевой рубеж.
После речи начинался еще один ритуал – раздача автографов. В эти минуты резко возрастала выручка киосков, торговавших буклетами, открытками, каталогами, на которых стремительно расписывался художник. После этой процедуры у него болели плечо и рука.
Я смотрел в зал и пытался понять, стоя в толпе, почему питерская пресса так искажает картину, в то время как московские средства массовой информации, словно сговорившись, по команде аналога разогнанного отдела культуры ЦК замалчивают триумф.
Ответ нашел, вспомнив практику недавнего прошлого, когда партийно-советская печать угнетала тех, кто был неугоден власти. Да о том же Глазунове я не мог в 1984 году дать в газете крохотной заметки, не согласовав строчки с уполномоченным Главлита, то есть с цензором в газете, который, в свою очередь, докладывал о моем намерении вышестоящему руководству, Облгорлиту, в Оружейном переулке. Оттуда звонили по этом поводу в Китайгородский проезд. Там находилось верховное руководство этой созданной гением Ленина организации, держащей в руках тысячи коротких поводков, на которых водили без исключения все средства информации по стране, начиная с "Правды", кончая фабричным листком. Разве пресса не искажала истину, если она противоречила официальной точке зрения? Разве власть не пребывала в уверенности, что жизнь такая, какая она на экранах кино и телевидения?
Тем, у кого сегодня в руках власть и газеты, не нужны картины Глазунова, им чужды его призывы, они считают, что без него знают, надо ли России просыпаться или ей нужно продолжать идти прежним курсом, подставляя под пули боевиков рожениц и больных, под удары бамбуковых палок спины моряков…
* * *
В дни выставки Глазунов не нашел времени ответить на мои вопросы о прошлой жизни в Ленинграде. О ней он сам довольно много написал в повести "Дорога к тебе". Возможно, поэтому не хотел говорить на старую, отписанную тему. В дороге я перечитал повесть, и это занятие укрепило меня в желании поговорить о 1944–1957 годах, потому что журнальная публикация не заполняла многие белые пятна биографии, не объясняла поступки художника в отрочестве и юности.
В давней публикации много было дано малоизвестных публике сведений об истории России и русского искусства, описаний памятников истории и культуры Москвы и Ленинграда, старинных городов на Волге, в Сибири. Публикация свидетельствовала о поразительной осведомленности молодого художника, читавшего запоем книги по истории, философии, искусству, литературе, изучавшего творчество многих классиков.
Читая повесть, я, однако, не мог понять, что меня особенно интересовало, каким образом атеист и материалист комсомолец Глазунов из борца за дело партии Ленина, за идеалы коммунизма стал православным христианином, монархистом, националистом, противником советской власти. Да и как могла об этом информировать подцензурная журнальная публикация 1965 года? Кто бы ее тогда напечатал…
Каким представлял себя художник на страницах "Молодой гвардии"? Одиноким, страдавшим от бессонницы мальчиком, слышавшим по ночам крик африканских львов и тигров в близком от его дома зоопарке. Тяготеющим ко всему прекрасному, будь то классическое искусство или архитектура, чувствующим прелесть неброской питерской природы. Легким на подъем, совершающим сначала ближние поездки в пригороды Северной Пальмиры, в деревню, где жил в детстве, в Царское Село, потом все дальше и дальше, в Москву, Углич, Плес, на Днепр, Волгу, наконец, на Енисей, в края Сурикова…
В путешествиях он увидел родственников Сурикова, современников Врубеля, Блока, узнал, как использовал простодушный мужик холст с картиной Левитана, выварив ее в котле… Он и тогда стремился докопаться до корней, получить информацию из первых рук, услышать живое слово очевидцев исторических событий.
В этих описаниях Глазунов предстает человеком поразительно контактным, общительным, способным познакомиться с кем угодно, понять душу работяги и колхозника, эмигранта и отсидевшего срок бывшего заключенного, из общения с которыми уносил знания, которые ему недодали советские учителя.
Чем же отличается давнее сочинение Глазунова от писаний других шестидесятников? В чем выразилась его легальная, как у них, оппозиционность?
Тем, что с юности интересовался далеким прошлым, что признавалось нетипичным, отживающим, умирающим, враждебным современности, советской действительности. Он стремился туда, куда студентов художественных институтов на практику не посылали. В старинные города, в церкви и храмы. Раньше многих из современников пришел к пониманию русской иконы как великого произведения искусства. Начал страстно иконы собирать. Научился реставрировать, понимать суть этих образов прошлого, восхищаться мастерством иконописцев, творивших строго по канонам, но проявивших поразительное колористическое мастерство, чувство гармонии, талант рисовальщиков.
Раньше многих современников – первый! – начал отдавать приоритет родному, национальному, поставив впереди Нотр-Дама Успенский собор Владимира, впереди Рафаэля – Андрея Рублева, впереди Парижа – Ленинград… Первый обратился к русским с призывом путешествовать по родным городам раньше, чем за границу, чтобы увидеть картинные галереи и памятники.
Раньше всех начал публично возмущаться устоявшимся с первых лет советской власти преступным отношением к отеческим гробам, церквям и монастырям, памятникам прошлого.
"Трудно найти слова, чтобы охарактеризовать вопиющий факт "ликвидации" могилы великого сына русского народа. Старожилы рассказывают, что на ее мраморной плите долгое время кололи дрова".
Такие смелые для своего времени слова нашел Глазунов, описывая могилу Кузьмы Минина в Нижнем Новгороде. Но не мог написать тогда, что в Горьком ликвидировали не только могилу, но и собор Нижегородского Кремля, где похоронили героя, освободителя Москвы, построив на месте храма областной комитет партии. Надгробие Кузьмы Минина пощадили, потому и кололи на нем дрова…
Ни разу в глазуновских строчках о путешествиях по стране не встретишь обязательных для любой тогда публикации слов, таких как "партия", "рабочий класс", "трудовое крестьянство", "комсомол", "КПСС", "социализм", "коммунизм". Даже аббревиатуры СССР и РСФСР ни разу не помянуты в нескольких номерах журналов. В отличие от сверстников, знаменитых шестидесятников, не призывал он власть убрать образ Ленина с денег, чтобы не мусолить нашими грязными пальцами образ вождя, не воспевал Братскую ГЭС, не воздавал, как все, должное гениальному учителю и вождю мирового пролетариата.
Есть в конце главы под названием "Волга", где упоминается много имен знаменитых волжан – Радищева, Карамзина, Рылеева, Салтыкова-Щедрина, Шаляпина, такая фраза:
"На Волге родился Владимир Ильич Ленин".
– Не забыли все-таки помянуть Ильича? – не без иронии спросил я.
– Да это мне Никонов, главный редактор "Молодой гвардии", вписал своей рукой, упросил, сказал, ну ведь это же общеизвестный факт. Как не упомянуть об этом?
Каким образом к тридцати годам пришел Глазунов если не к отрицанию, то явно к замалчиванию Ленина? На этот вопрос мемуары ответа не давали.
Что скажут на сей счет давние питерские друзья?
* * *
Первой открылась дверь в мастерскую Владимира Прошкина, пейзажиста и портретиста Санкт-Петербурга, знающего Илью Сергеевича с 1944 года. Поразил его будущий друг тем, что той далекой нищей осенью предстал в классе в черном костюмчике и белой глаженой рубашке, тихим, на первый взгляд, небольшого роста мальчиком. Удивил ярко выраженной актерской способностью, постоянным стремлением и умением пародировать кого угодно. Стоило ему хоть раз увидеть и услышать любого, как через минуту мог смешно передразнивать манеру говорить, мимику и жесты товарищей, учителей.
Вскоре тихий аккуратист и артист стал предводителем неугомонных мальчишек, когда они совершали походы по коридорам академии, устремляясь в пролом стены, образовавшийся после взрыва фугасной бомбы.
Когда стали в классе рисовать композицию на деревенский сюжет, то удивил артист тем, что быстро изобразил лошадь, телегу с возом сена, подпоясанного мужичка в прохорях, то есть сапогах. Мужичок вел лошадь по уздцы. Поразило, как точно знал детали крестьянского быта. И Прошкин все это знал, потому что и его вывезли в дни блокады в деревню. Но нарисовать все точно тогда не мог.
– Годы спустя, когда в Русском музее познакомился с рисунками Репина, понял, что манера Глазунова чем-то походила на манеру Репина, на рисунки, которые тот делал с натуры.
Вначале рисовали натюрморты с одним или двумя предметами. Илья особенно проявлял себя в композиции, где художник может показать самостоятельность и самобытность. Нам подсказывали сюжеты сказочные, исторические, например, предлагали проиллюстрировать "Песнь о вещем Олеге", события, которые изучали на уроках.
Никто в классе не знал историю так хорошо, как Илья. Он без труда мог назвать всех князей и царей, сказать, в каком родстве находились они друг к другу, знал хронологию, помнил даты сражений, войн, походов, особенно много знал о войне 1812 года.
Любил музыку, там, где жил у сестер, было много запрещенных пластинок с записями песен Вертинского и Лещенко. Все мелодии были у него на слуху, вечно что-то пел.
– Вообще у него наблюдался интерес к запрещенной культуре, – заметил старый друг. – Интерес к запретному привел к антисоветчине, определенным конфликтам с администрацией…
– Нельзя ли конкретизировать? – попросил я, естественно, заинтересовавшись свидетельством, позволяющим пролить свет на истоки будущей оппозиционности моего героя.
И узнал то, что по известным причинам не попало в автобиографическую повесть.
В школе, году так в 1947-м, отправился Илья в древний Углич. После войны в тихий, маленький и близкий в то же время к Москве городок устремились инвалиды войны, калеки без рук и ног, нищие, богомольцы. Всех их старался зарисовать Илья. Он вел с ними долгие разговоры, потом, вернувшись в школу, рассказывал истории жизни этих несчастных. Слова подкреплял зарисовками типов, которые тогда не попадали под карандаш художников, поскольку считались "нетипичными".
Вот за этот "нехарактерный" материал его распекали.
Товарищи относились к нему хорошо, понимали, что он очень талантлив. Илья был инициатором походов на все открывавшиеся тогда в городе выставки. Эрмитаж и Русский музей долго не работали после окончания войны.
Три года учились у Галины Васильевны Рысиной. Она была женой директора школы Николая Ильича Андрецова, хорошего художника. Потом сменил его пришедший с фронта Владимир Александрович Горб, ходивший, очевидно, за неимением гражданской одежды в обмундировании, но без погон.
В год Победы нарисовал Илья этюд акварелью – вид из окна дома в Ботаническом саду на Аптекарский остров, где еще сохранялись боевые позиции, огневые точки. На обратной стороне ватмана написал: "Вовочке на память. 1945 год". Тогда подарил этюд Прошкину. Хранит он с тех пор этот подарок. И три других рисунка черным карандашом на маленьких листках бумаги. На одном я увидел пожилую женщину, тетю Асю, Атю, прозванную повзрослевшим племянником Квашней за ее располневшую фигуру. На других – автопортреты. Как охарактеризовал их Прошкин, в одном случае он понурый, в плохом настроении после какой-то проработки. На другом изобразил себя, "каким будет замечательным художником", в рост, в любимой позе, заложив руку за обшлаг, как это делал Наполеон.
– Это его характерный жест тех лет.
Еще вспомнил поразившие в десятом классе слова:
– Вовтя! Попомнишь мое слово, я буду знаменитым!
А учиться еще предстояло семь лет! Год на подготовительном отделении. Шесть лет в институте.
Весь класс после школы поступил в институт, на разные факультеты. Вот несколько слов о тех, кто учился вместе с Глазуновым.
Олег Еремеев, будущий ректор Института имени И. Репина; его назвал Илья Сергеевич "корешем".
Николай Абрамов; все характеризуют его как очень одаренного живописца, мастера.
Владимир Холуев, один из четырех талантливых братьев, поступивших в академию. Живет в Нижнем Новгороде.
Геннадий Мохин, уроженец Рязани. Многим казалось, что ему нечему учиться, так хороши были его юношеские работы.
Владимир Стельмашонок, нынешний руководитель Союза художников Белоруссии.
Рудольф Карклин, полулатыш, полурусский, лучший друг Ильи. Их объединяло многое, в том числе любовь к музыке. Все помнят, как они дуэтом исполняли на переменах неаполитанские песни. "Пение их было потрясающим", – говорит Прошкин. Акустика в высоких стенах академии, как в концертном зале, усиливала и далеко разносила красивые голоса.
В группе живописцев было несколько девушек: Ирина Бройдо, Ада Вылова, Галина Румянцева…
Как в других советских престижных институтах, учились иностранцы из Восточной Европы, государств "народной демократии", – чехи, поляки, румыны, немцы.
На первом курсе занимались у Ефимова. Потом два года у Табаковой. Три последних года Прошкин вместе с Глазуновым занимался в классе Иогансона.
Каким образом профессор руководил мастерской, будучи вице-президентом Академии художеств, постоянно живя в Москве?
– Он к нам наезжал несколько раз в семестр, занятия вели его ассистенты Александр Дмитриевич Зайцев и Василий Васильевич Соколов.
С Иогансоном ходили по инициативе Ильи в Эрмитаж, где он проводил экскурсии, останавливаясь у картин, рассказывал на их примере о проблемах цвета, рисунка, тона и других вопросах мастерства.
В классе профессор не столько говорил, сколько показывал. Подходил к заинтересовавшей его работе, брал у студента палитру, просил выдавить определенный набор красок, а потом пальцем вместо кисти наносил их на холст.
На пятом курсе была сложная двойная постановка. Позировала балерина в пачке. Другая балерина с черными волосами и в черном жилете, сидя, поправляла ей детали туалета. Все это происходило на фоне зеркала, перед которым стояли духи и другие аксессуары туалета.
– Зачем умра жженая? – спросил Иогансон, когда мы писали этот этюд. И объяснил, что можно всего одиннадцатью красками, которые назвал, создать всю массу оттенков видимой нами природы.
– Не надо черной краски! – внушал профессор. – Ее можно создать всего из трех красок. – И показал, как это делается, наложив краску на волосы балерины.
В один из таких приездов состоялся разговор по поводу работ Ильи. Он тогда увлекся темой – любовь в городе. Рисовал влюбленные пары на фоне мрачного еще тогда, не отошедшего от войны Ленинграда. Не было в этих рисунках жизнеутверждения, которое нам внушала пропаганда и наши учителя. Рисовал углем и соусом, старался показать все оттенки чувства двух влюбленных.
– Что это вы все рисуете, кому это все надо, – третировал его Зайцев. – Все вами надумано, плохо…
Да, мучил студента Глазунова так, что тот ему это припомнил, когда стал известным, процитировал в "Дороге к тебе" давний диалог с ним, состоявшийся после того, как в классе появился этюд, ставший через год картиной, гвоздем выставки на Пушечной. На холсте на фоне голубого неба был изображен глухой торец ленинградского дома, обнажившийся после артналета, свет дрожащего воздуха, которым дышала гревшаяся на солнце пожилая блокадница, присматривавшая за ребенком.
"– Ну что ты этим хотел сказать? – спросил Зайцев.
– Ленинградская весна.
– Это не весна и не ленинградская весна. Для Ленинграда что характерно? Летний сад. Парк Победы, а ты какие-то задворки раскопал и называешь это Ленинградом.
– Но в Ленинграде тысячи таких сквериков. Многие из них разбиты на месте разбомбленных домов, – попробовал вступиться за Илью товарищ.