"На деле это был обывательский мещанский конфликт, ограниченный рамками ЖЭКа: сорванец-мальчишка, разбивший стекло, не выучивший урок школьник и т. п. На выставках появились: "Таня, не моргай!", "Родное дитя на периферию", "Разоблачили бракодела", "На школьном вечере" и другие. Мелкое зубоскальство подменяло подлинный драматизм".
Так сформулировал отношение к давившим душу обстоятельствам Глазунов спустя пятнадцать лет, но тогда, в последних классах школы и на первых курсах института, он не писал мемуаров, а молча, никому, даже друзьям, не высказывая своих чувств, страдал от сознания безысходности и одиночества.
Когда вызывали на партбюро юного Глазунова, все, кто творил, были ошарашены, пришиблены, унижены, запуганы карательными постановлениями партии о журналах "Звезда" и "Ленинград", травлей Анны Ахматовой, Михаила Зощенко, "безродных космополитов", театральных критиков, многих признанных мастеров культуры. Художники были парализованы, не знали, с какой стороны их ударят, за какие грехи, за какой уклон, правый или левый. Каждый жил в страхе, что снова, как до войны в тридцатые годы, во время чисток партии и массового террора, начнутся аресты.
* * *
С партбюро перешел я на комсомол, поинтересовавшись членством Ильи Глазунова в рядах ВЛКСМ, при каких обстоятельствах и когда вступил в его ряды, в 14 лет или позже.
– Нет, в комсомол меня принимали в шестнадцать лет…
– В душе вашей отозвалось это как?
– Никак. Я даже не помню. Взяли список всей группы. И спросили, кто не сдал фотографии на билет? Все сдали. Потом выдали всем комсомольские билеты.
Малому было четырнадцать лет.
Малый вступил в комсомол.
Дали ему комсомольский билет,
Взял он его и пошел…
Такими словами начинал в те сороковые годы стихотворение "Комсомольский билет" Сергей Михалков, будущий верный друг комсомольца Глазунова, описавший героические подвиги "малого", безымянного комсомольца, летчика, попавшего вместе с билетом в тыл врага, но вернувшегося в воинскую часть вместе с потерявшим вид и цвет комсомольским билетом.
Глазунову билет открывал дорогу к высшему образованию, в стройотряды, на целину, в партию, в Союз художников…
– На целину вы хотели ехать, мне сказал бывший комсорг Прошкин, даже характеристику просили у него.
– На целину? Я там не был. В Сибирь поехал сам, захватил там целину. Плакаты разные видел и надпись не для печати:
Кто похвалит целину,
Пожелаю х… тому!
Целинником не был.
* * *
– Расскажите о картине про Ленина, Виктор Прошкин вам холст натянул для нее, сказал он мне, что это первая ваша продажа ленинградскому Музею революции…
– Неправда. К сожалению, эту картину никто не купил.
– Почему взялись за Ленина?
– Так ведь объявили тему обязательную на втором курсе. Это учебная работа. Когда я приехал в Москву, у меня спросили, есть ли что-нибудь о Ленине. Я ее привез, она в Манеже выставлялась позднее. Надо бы ее найти… Я очень извиняюсь, она под Рембрандта сделана. Свет… Сверху над Лениным вагонная полка, сидит на ней мужик, слушает и ничему не верит. Мой друг Боря Вахтин картину одобрял…
– Кто такой Вахтин?
– Сын Веры Пановой, писательницы, Боренька, мой друг. Панова мне говорила, я очень рада, что вы дружите с Борей… Его отца посадили и расстреляли. Вот с Борей был на строительстве Пожарищенской ГЭС под Ленинградом. Оттуда сбежал через месяц.
– Сами поехали?
– Практика такого рода была обязательная. Боря позвал меня на эту стройку коммунизма местного значения.
– Кто он, этот Боря, художник?
– Нет, китаист, драматург. У него пьеса сейчас пошла в Москве, хочу посмотреть. Боря был начальником комсомольского отряда студентов университета.
Помню, пели тогда:
…Наша песня труда,
И поют провода,
Провода Пожарищенской ГЭС…
Побыл тогда в той атмосфере, жил в отряде, как в концлагере. Потом сказал: "Боренька, больше не могу". – "На тебе это плохо отразится". – "Пусть. Как угодно, но больше не могу". – "Машин на станцию нет". Ранним утром встал и пошел по шпалам, тридцать километров пешком…
– Что так не понравилось?
– Атмосфера! Не люблю коллективы…
– Вы же на БАМ ездили?!
– Там я один был. А тут зачислили меня официально в отряд. Они утром шли на строительство, и я с ними, как в роте арестантской. Пели строем песни. Боря шел впереди, мне подмаргивал и запевал:
Э-э-эх, Сюзанна,
Любимая моя,
После долгих лет разлуки
Я пришел в свои края.
Э-э-эх, Сюзанна,
Наша жизнь полна химер,
Целый день стоит бананом
Наш видавший виды…
Комсомольские пели песни.
– Какие?
– Не помню. Есть у меня два-три рисунка тех дней, не ГЭС, людей я рисовал.
* * *
– Куда вы ездили на практику?
– В Югки, это деревня, колхоз под Ленинградом, практика здесь была обязательная.
– В Югках пейзажи писали?
– Колхоз! Там я написал "Рождение теленка". Потом через пять лет защитил как диплом.
– Как родилась такая странная тема?
– Мы должны были отразить колхоз, все и отражали: люди работают в поле, идут, песни поют, радостны все. Я иду один раз по Югкам, смотрю, ночью огонек горит во тьме. Шел мимо фермы. Рядом с нашим домом. Я зашел. Очень трогательная картина, действительно, и сейчас бы ее написал. Лежит сено. Коровушка родила маленького теленочка. Дедушка старый стоит рядом, закуривает. Прямо как у Христа в яслях. Тихо. Девочка заглядывает… Я никогда особенно не любил "малых голландцев" с их коровами, семнадцатый век. Но подумал, что эта сцена в их духе, она мне показалась очень хорошей, я ее сделал. Работа понравилась. Потом, когда меня терзали за выставку в Москве и за картину "Дороги войны", про отступление в 1941 году, да еще имел я наглость на диплом ее предлагать, мне вспомнили: "У тебя была на первом курсе прекрасная тема". Тогда я взял тот эскиз и написал "Рождение теленка", размером метр двадцать на метр. За работу мне поставили тройку. Никогда за все годы таких оценок на творческих экзаменах не получал.
Тому, кто не учился в художественных училищах и институтах, сообщу, что тройка по специальности выставляется тем, кого признают несостоятельным, бездарным, давая этой оценкой сигнал – уходить по собственному желанию.
* * *
После Углича следующее путешествие на Волгу состоялось через три года. К тому времени Илья изучил волжские альбомы рисунков Репина и Васильева. Его настольной книгой стало репинское "Далекое близкое". Теперь он сам рвался туда, куда устремлялся Левитан и другие художники.
На просмотре картины, где дипломник его академии представил "Жигули", Илья Сергеевич вспомнил свою поездку на Волгу, рассказал, что хотел уйти странствовать со встретившимися на пароходе цыганами.
На палубе увидел красавицу-цыганку по имени Роза, нагадавшую дальнюю дорогу, казенный дом и трефовую даму, напомнившую профилем фрески Аджанты. Но эта девушка с зелеными глазами в табор за собой Илью, как Алеко, не повела, не захотела даже получать от него писем. И, таким образом, студент продолжил путешествие по Волге, побывал не только в Плесе, но и в других городах.
В волжском Нижегородском музее впервые увидел "Русскую Венеру" Бориса Кустодиева. Пришел в восторг и к убеждению, что "тип русской женской красоты наиболее полно выразил этот волжанин". Как видим, проблема типического волновала и молодого художника, но трактовал он ее иначе, чем товарищ Маленков. Когда спустя годы создавал "Русскую Венеру", то писал ее с натурщицы, похожей на кустодиевскую героиню. На вопрос Марио дель Монако, заданный в Италии, кто из русских художников наиболее полно выразил тип русской красоты, ответил сразу – Кустодиев.
Забегая вперед, скажу, что, получив заказ издательства проиллюстрировать сочинения Мельникова-Печерского, Глазунов снова поплыл по Волге, чтобы увидеть "Кержецкую сторону", озеро Светлый Яр, куда, по преданию, опустился град Китеж.
"…Почти бегом побежал я по дороге, которая ведет к Светлояру… До сих пор, до наших дней называется эта дорога тропой Батыя… Многие прошли по ней, ожидая встречи с чудом. Пошел с бьющимся сердцем. За селом, как в сказке, три дороги круто расходятся – прямо, направо, налево. …Пошел прямо и не ошибся. Впереди за полем лес – вспомнил нестеровскую картину "Два лада" – березы белые и нежные стеной стоят за полем на холме. И вдруг… Вот оно озеро…"
Цитирую, чтобы спросить, много ли советских художников совершали такие вояжи в поисках града Китежа?
Почти полвека назад, при жизни Сталина, углублялся комсомолец Глазунов в недра России, узнал каменные красоты Углича, Городца, поразившего деревянной резьбой, росписи Хохломы, еще тогда проложил маршруты, известные ныне всем туристам. Не только делал зарисовки, но и записывал старинные волжские песни:
Как за Волгою яр-хмель
Над кусточком вьется.
Перевился яр-хмель
На нашу сторонку.
Как на нашей сторонке
Житье небогато:
Серебряные листья, цветы золотые.
– Когда свободную практику объявили, поехал в Сибирь….
Про ту поездку в Сибирь ничего спрашивать я не стал, потому что о ней много написано в главах "Сибирь" и "Второе рождение", опубликованных в 1965 году.
В Сибирь поехал, чтобы сделать этюды для дипломной картины "Дороги войны". Вдали от столиц, от больших городов, на земле Сурикова хотел найти нужные ему лица людей. Нашел белоголового мальчика, похожего на самого себя в детстве. Потом зарисовал его мать, о которой написал, что редко можно встретить "такой тип русской красоты". И там, в Сибири, проблема типического волновала дипломника. Там же нашел "собирательный тип русского солдата".
Для этого перед обаятельным студентом командир выстроил роту солдат, где и оказался тот, за кем он так далеко ехал, боец по фамилии Иванов.
– Иванов, – сказал ротный, – отдаю тебя в распоряжение товарищу художнику на два часа. Теперь он твое начальство. Если голая натура от тебя потребуется – в любой позе без штанов стоять будешь, – закончил командир под прорвавшийся гомерический хохот роты.
Вслед за загорелым парнем, с пшенично-белыми бровями и коротко остриженным, попала на глаза старуха, прокаленная сибирскими ветрами. И к ее сердцу нашел подход студент, уговорил позировать. Она, как и солдат, попала на полотно "Дороги войны". Но не это самое важное в рассказе о Сибири. Как раз та старуха, по имени Анастасия Михайловна, посоветовала поехать из Красноярска по Енисею, в глубь края, в Минусинск.
Но как поехать, если нет денег не только на билет, но и на хлеб? Сибиряки помогли хорошо подзаработать. Дали студенту в руки репродукцию "Ленин с детьми", большой холст и поручили сделать копию картины, что и было исполнено за пять дней. Картину приняли сразу и заплатили 1500 рублей, сумму по тем временам немалую. И поплыл по Енисею, в Минусинск, куда царь ссылал революционеров, где и произошло "второе рождение". Его Илья Глазунов относит к тому дню, когда в местной церкви зародилась в душе любовь к русской иконе.
* * *
В этом дальнем сибирском городке оказались крепкие, стоявшие с дореволюционных времен деревянные дома с резными окнами, труппа театра, гастролирующего по деревням, а главное – жили интересные люди, которых Глазунов умел находить везде. Среди новых знакомых оказались некий Леонид Леонидович, с женой Аннушкой, репрессированный преподаватель ВГИКа, института кинематографии, попавший сначала в гитлеровский концлагерь, а затем в сталинский лагерь и ссылку только за то, что на фронте угодил в плен.
От этого интеллектуала впервые услышал о творениях Вивекананды, Рамакришны, индийской философии, йогах и их всяких упражнениях. Отсюда потянулась ниточка, приведшая к "Ригведе" и "Авесте", ставшими настольными книгами художника.
Там же, в Минусинске, ждал еще один подарок судьбы – знакомство с неким не названным в "Дороге к тебе" по фамилии и имени "возвращенцем", русским эмигрантом, еще одним интеллектуалом, преподавателем русского языка в Китае, обучавшим детей беженцев из Советской России.
В эту разношерстную компанию входили три артиста местного кукольного театра, некто Борис Ефимович с женой Любой и актер Саша.
Эти русские люди затеяли дискуссию о Достоевском, о котором тогда стало возможным говорить вслух. Одна сторона в лице бывшего журналиста, артиста-кукольника и его жены, "жизнерадостной брюнетки", выражала официальную точку зрения советского литературоведения на писателя как на человека, изменившего идеалам социализма, не понявшего революционной демократии. Они укоряли Федора Михайловича за то, что, начав как союзник Белинского и Чернышевского, докатился он до объятий Победоносцева, реакционера.
Другая сторона в лице бывшего зэка и бывшего эмигранта открыла другого Достоевского, философию и тайны его души. Это подтолкнуло художника вскоре пройти самостоятельно курс обучения во "втором университете", каким стало изучение творчества полузапретного тогда писателя. Возникло желание рисовать иллюстрации к его сочинениям, вскоре прославившие молодого художника.
По словам Глазунова, он молчал, не участвовал тогда в споре, только вслушивался в дискуссию интеллектуалов. Но и тогда более справедливыми казались ему высказывания возвращенца и бывшего зэка, из уст которого услышал потрясшие его слова:
– Раскольников, выросший из пушкинского Германна, произвел чудовищный эксперимент. Все ли дозволено ему? Если нет Бога, то я сам Бог! Поклонение самому себе!
После этой встречи началось интенсивное чтение не только романов, повестей Достоевского, но и его публицистики. В ней нашел художник близкие сердцу идеи, ускорившие его переход на позиции национализма, православия, монархии.
Поэтому, что было тогда смело, в комсомольском журнале процитировал автор "Дороги к тебе" слова из "реакционного" журнала "Время":
"Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача создать себе форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей… Мы предугадываем, что… русская идея может быть синтезом всех тех идей, какие развивает… Европа".
Так писал Достоевский в 1860 году.
Спустя почти век эти слова вошли в сознание Глазунова и вслед за ним в головы многих молодых творцов. Из этих слов, очевидно, вытекает современное почвенничество, современный поиск русской идеи.
Задача, поставленная Достоевским, пришлась по душе Глазунову, занявшемуся поисками формы собственной и родной. С того времени художник стал знатоком не только литературного творчества писателя и автором иллюстраций его сочинений. Он не пропускал редких публикаций о нем в периодике, обратил несколько лет спустя внимание на появившуюся в элитарном теоретическом журнале "Проблемы мира и социализма" статью Юрия Карякина о Достоевском. Она напомнила ему давний спор в Минусинске. Одни ее положения ему были по душе, как рассуждения кинематографиста-зэка и учителя-эмигранта, другие вызывали отчуждение, как в свое время слова журналиста-кукольника.
Дискутировать с таким журналом никто бы ему не позволил, а высказать свое отношение хотелось, поэтому он решил воспользоваться способом, не принятым в нормальной журналистике. Описывая давнюю минусинскую дискуссию в "Дороге к тебе", понравившиеся ему рассуждения Юрия Карякина о мировом значении Достоевского слегка отредактировал и вложил в уста учителя.
А кукольнику приписал тот пассаж, который ему активно не понравился.
"Не случайно, – якобы говорит у него Борис Ефимович. – Маркс и Энгельс охарактеризовали "нечаевщину" как апологию политического убийства, как доведенную до крайности буржуазную безнравственность. Достоевский знал, к сожалению, лишь мелкобуржуазные формы социализма. Причем всегда брал в них наихудшее… Увидев, что рабочие в той или иной мере заражены буржуазными болезнями, он не понял, что болезни эти излечимы в ходе пролетарской революции".
Для чего сделано было это, ведь здесь все в духе советском? А для того, чтобы можно было дальше процитировать писателя: "Работники все в душе собственники… такая уж натура", чтобы еще ниже сообщить, опять же словами Бориса Ефимовича: "Отсюда объяснима и оправдана его борьба против шигалевых и шигалевщины с их буржуазным законом "всеобщего поедания" и морали "все дозволено", когда "В сечении голов самый простой способ устроить всеобщее счастье". – Он закашлялся".
Тогда уже, в 1965 году, Глазунов пришел к твердому убеждению, что Октябрьская революция есть, как сказал Достоевский, самый простой и кровавый способ устройства всеобщего счастья, о чем не нашел иного способа сказать, не прибегнув к плагиату.
"Я не собирался писать "Дорогу к тебе". Меня лишили тогда всех выставок, не принимали в Союз художников. Времени было свободного много. Однажды попал в компанию писателей, среди которых оказался редактор "Молодой гвардии" покойный Никонов. Я им рассказывал о своих мытарствах. Они мне отвечают: говорить-то легко, все могут, ты вот напиши!
– Написать я напишу, да кто напечатает?
– Я напечатаю, – твердо сказал Никонов, как когда-то Аджубей, который взял после застольного разговора да опубликовал мою статью в "Известиях", чему я очень удивился и обрадовался. (Об этом – впереди. – Л. К.) Я написал.
Когда сочинял главу о Достоевском, сделал много выписок из разных книг и журналов в библиотеках, тогда попала мне на глаза статья Юрия Карякина. И из нее я выписал, как из книги Леонида Гроссмана и других авторов, понравившиеся мне цитаты. Я все время что-нибудь записываю. Но не обозначаю в спешке, как всегда, откуда что беру. Вот сейчас нашел старую запись, что Савонарола учился в одном монастыре с нашим Максимом Греком, а откуда запись, не помню…"
Действительно, на круглом столе среди книг и бумаг лежал мятый листок с чьими-то строчками о Савонароле, понадобившимися вдруг писателю Глазунову. Отложив все разговоры за столом, связался он с сыном Иваном и попросил его срочно подобрать книги о Савонароле, чтобы уточнить, откуда же появилась давняя запись… А тогда искать первоисточник понравившихся ему цитат не стал и по той еще причине, что сочинял обобщенные образы спорщиков, дискутировавших о Достоевском.
– В Минусинске один из тех, кого я тогда не назвал, был князем Оболенским. Его я вывел под именем Леонида Леонидовича. А Борис Ефимович – бывший троцкист, зэк, и об этом упомянуть было нельзя.
Почему так подробно я останавливаюсь на этом эпизоде? Дело в том, что вольное заимствование не осталось без внимания, и в "Известиях" появилась за подписью Н. Коржавина (известного поэта) и К. Икрамова реплика под названием "Кукольник закашлялся", где мемуариста Глазунова подвергли осмеянию за цитирование без ссылки на источник, зачислив в ряды плагиаторов.