* * *
В этой же квартире Лиля Ефимовна пригрела бездомную поэтессу Ксению Некрасову, ночевавшую в ванной комнате.
– С Ксенией Некрасовой мы гуляли по Москве. Она мне читала стихи, которые уже никто не помнит, наверное.
Я долго жить должна -
Я часть Руси.
Ручьи сосновых смол -
В моей крови.
Пчелиной брагой из рожка
Поили прадеды меня…
Как художнику, стихи про Андрея Рублева читала, тоже без рифмы:
Поэт ходил ногами по земле,
А головою прикасался к небу.
Была душа поэта, словно полдень,
И все лицо заполнили глаза.
Не эти ли строчки подсказали автору "Русского Икара" большие глаза?
– Я был тогда нищий. Но она и того не имела, ходила в ситцевом платье с косичкой, как ребенок. А лицо русской деревенской бабы. "Уолт Уитмен в юбке" ее называли. Я считал ее юродивой в юбке, жила, как птичка Божья, без дома, без семьи, утратив в войну мужа и ребенка.
Долго Ксения, как предполагала, не прожила, умерла вскоре, но портрет ее Илья Глазунов успел написать, поэтому мы можем увидеть ее лицо очарованной святой души, как и лицо Лили Яхонтовой, увековеченной тем, кого она полюбила как сына.
– Вот от них я ехал из Москвы в Киев, с адресом, полученным у Лили Яхонтовой, тогда и познакомился с Мандель. Ехал в Киев потому, что охватила меня грусть-тоска. Я вдруг почувствовал, что не буду художником. Почему? Это трудно понять сейчас, сложная тема. То, что заставляли в академии, я не хотел писать. Места себе поэтому не находил. Тоска! Нам давали всем один темник, я об этом когда-то писал. Одна была тема, до сих пор помню, называлась "Прибавил в весе". Человек приехал из санатория, поправился. Взвешивается, едрена вошь, на пять кило прибавил. Все ликуют. Все, что я хочу сделать, никому не нужно! Мне говорят, вот тема – "Михаил Иванович Калинин с детьми на прогулке". "Ленин у костра". "Прием в комсомол". Не хочу и не могу! Значит, не художник! У меня другая душа. Потому произошел первый взрыв, поехал в Киево-Печерскую лавру. Потом произошел другой – в институте на последних курсах. Я преодолел все это, памятуя совет Крамского Репину: "Уединитесь, напишите одну работу, которая бы вас выразила". Поэтому параллельно с четвертого курса делал работы, которые в академии не показывал, они там не нравились… И вот именно эти-то работы в числе восьмидесяти были показаны в Москве, в ЦДРИ. Они до сих пор сохранили мне миллионы поклонников и озверевшее количество врагов.
До сих пор.
* * *
В этом месте я остановил забывшего о назначенных мне пятнадцати минутах для записи Илью Сергеевича и увлек его из Москвы и Киева в Ленинград, потому что оставалось неясным кое-что из того ленинградского периода. А именно, где жил он в годы учения.
По давнему описанию выходило, что, вернувшись в Ленинград после эвакуации, он от станции "Ленинград-товарная" направился не к тете Асе, как обещал дяде Михаилу, а к сестрам, в дом у Сытного рынка.
В "Дороге к тебе" читаем:
"У Сытного рынка одна в пустой трехкомнатной квартире жила на кухне моя двоюродная сестра. Она училась в восьмом классе и приходила домой только ночевать…"
Как раз в этой квартире вернувшемуся из Гребло школьнику становилось по вечерам нестерпимо тягостно, все валилось из рук.
Читая об этом, я не мог понять, каким образом удавалось одной сестре-школьнице занимать в советском Ленинграде трехкомнатную квартиру.
Оказалось, что в квартире жила не одна сестра-школьница, Алла, но и ее старшая сестра Нина. Их брата убили на фронте. Отец и мать, как мы знаем, умерли в блокаду. К сестрам (по пути к тете Асе) наведался первым делом вернувшийся из эвакуации двоюродный брат. Обе они живы. Старшая Нина как-то сказала брату:
– Я бы не хотела, чтобы ты сейчас увидел старуху. Хочу в твоей памяти остаться той, что была.
Выяснилось, что жили они, конечно, не одни в трехкомнатной квартире, как я и предполагал. Им оставили две смежные комнаты, большую и маленькую. Но жить тогда здесь Илья не стал, ушел к тете Асе и дяде Коле Монтеверде, на Петроградскую сторону. И там ботаники не роскошествовали, занимали в коммунальной квартире комнату. Племяннику отгородили пространство, разделив жилплощадь шкафом, ставшим стеной. За этим-то шкафом и прожил, страдая от тесноты и причиняемого пожилым людям неудобства, Илья, стараясь возвращаться домой как можно позднее.
– И здесь я понял, что тоже лишний! Они бедные, нищие.
Спустя год такой жизни переехал к сестрам. Девушки уступили маленькую комнату Илье, который превратил ее в мастерскую, где пахло красками. В ней прожил до окончания школы несколько лет, с каждым годом испытывая все большее неудобство от соседства с женщинами.
– Я никому не был нужен. Сестрам не нужен. Тете Асе нужен, но не очень, дяде Мише не нужен.
Брата называли сестры с иронией – Александр Александрович Блок.
– Я был тогда очень странный. После блокады заикался. Объяснялся на уроках письменно, записками. Был полным говном. Дергался. Разве Прошкин не рассказал об этом? Да, сестры считали меня странным. Когда поступил в институт, то получил, как иногородний, общежитие, располагавшееся все в том же громадном здании основанной Иваном Шуваловым Академии художеств, где прожил один курс. Общежитие находилось на Литейном дворе, где для художников гипсы льют, в комнате номер двадцать. В комнате жило двенадцать человек.
– Кто?
– Сообщаю специально. Был такой кореш Рахуба, очень милый еврей. В шесть утра вскакивал и бодро приступал к зарядке. Мы все спим, а он один начинает делать упражнения, все громче дышать.
Тут Илья Сергеевич с чувством изобразил, как дышал Рахуба.
"Хо-хо-хо… Фи-фи-фи… Ха-ха-ха…"
– И я каждый вечер ломал радио. Он по радио вставал. Втыкал вилку в провода. Рахуба говорит: "Какая-то сука завелась…" Починит и спать. Как радио дунет, вскакивает. "Милый, мы же подохнем", говорю. "И ты должен вставать!"
Солнце, воздух, онанизм
Укрепляют организм…
В соседней комнате поляки жили. Им давали теплое одеяло. А нам, русским, холодное. Когда умер дядя Коля Монтеверде, тетя осталась одна. Тогда я и переехал еще раз в Ботанический сад.
* * *
– Как произошло знакомство с пианисткой Дранишниковой, жива ли она?
– Нет. Царство ей небесное. Умерла от рака. Я ее обожал, очень любил, но она меня не волновала как женщина, хотя была очень красивая. Играла лучше всех Софроницких. Гений! Вот такие глазища! Как сядет играть… Боже! Спилась. Она жила напротив академии, я к ней часто приходил. Андрюша Яковлев еще был, кстати, друг Олега Попцова, что на Российском телевидении меня на передачи не приглашает.
– С Дранишниковой через сестер познакомились?
– Нет, был вечер учеников консерватории и нашей школы.
– Кстати, танцевать вы умеете?
– Как Бог я танцевал! Девушки только со мной танцевали.
– С Дранишниковой на танцах познакомились?
– Нет, какие танцы! Приходили к нам студенты консерватории, играли рапсодии, концерты, мы сидели, разговаривали, преподаватели были рядом. Как в лицее. В классе всего пятнадцать человек. У нас не было советчины.
* * *
– В ваших альбомах везде указывают, что вы поступили в институт, когда преподавал последний ученик знаменитого педагога по рисованию Чистякова. Но фамилию не называют. Кто этот последний ученик?
– Платунов, Михаил Георгиевич. Преподавал у старших, к нам только приходил. Великий человек. Его звали Платуняга. Мой друг Выржиковский стал его душеприказчиком, он оставил ему архив, все документы. Однажды, когда в школе еще учился, открыл дверь в класс, а там сидит Платунов с "выржиками", старшекурсниками. Они на меня цыкнули: закрой дверь, мелюзга. А он им: "Нет, нет, нет, подойдите сюда. Сколько вам лет?". Как сейчас помню, отвечаю: шестнадцать. Была весна. Посмотрел на меня, вздохнул: "Боже мой. Я забыл, когда мне было шестнадцать. Идите, мой дорогой. Вы такой активный. Мне ваши работы нравятся. Вы очень талантливы". Я окрыленный убежал.
– Кто еще преподавал из великих стариков?
– Бобышев, гениальный художник театра. Головин, Федоровский. Мне однажды корреспондент "Пари матч" сказал: "Я знаю, почему вы так любите Достоевского, вы, наверное, с ним дружили". И с ними я не мог дружить. Они до революции оформляли в Мариинке спектакли. Мы были первокурсники. Бобышеву – семьдесят пять. Он такой милый человек, на вид русский интеллигент, как во времена Чехова. С усами. Михаил Петрович Бобышев. Не уходил, пока все работы не посмотрит. Один в классе сидит. Ждет. Кто-то из студентов, с опозданием, наконец заходит из столовой после плотного обеда. Разваливается и говорит: "Весна. Надоело все. Наш старик ушел к такой-то матери. И я пойду". И тут Бобышев выглядывает из-за мольберта и говорит: "Идите, идите, молодой человек!".
* * *
– Как вы попали в мастерскую Иогансона?
– Рассказываю. Меня назначили к Непринцеву. К нему шло самое, самое г…
(Справка: Непринцев, Юрий Михайлович, ученик Исаака Бродского, закончил Академию художеств, академик, живописец и график, автор известной картины "Отдых после боя", за которую получил при жизни Сталина премию его имени, что произошло за год до описываемых событий в жизни студента Глазунова.)
– Мне говорят – Непринцев. Я прошу – Иогансон. Тут я обидел…
Последовала долгая пауза, которую я заполнил своим предположением:
– Непринцева?
И ошибся.
– Нет, Мыльникова!
– Как же так?
– Мыльникову сейчас на выставке в Манеже подписал каталог со словами: "С любовью и уважением. Дорогому учителю от неудачного ученика". Первый раз пришел на мою выставку за все годы. Ему сейчас семьдесят пять.
– Но почему Мыльников обиделся, разве он хотел, чтобы вы у него учились?
– Хотел. За что меня терпели в институте? Был примером работоспособности, это вам ребята говорили. Я очень многим обязан Мыльникову Андрею Андреевичу. Учился у него, ходил к нему домой, еще когда занимался в школе.
– Домой?
– Да, домой, он меня допускал. Я заикался тогда очень. "Я п-п-п-пришел…" Почему я не пошел к нему на третьем курсе? Потому что приехал после практики летней, с Волги, показываю Мыльникову работы. Он уже тогда трижды бог, лауреат. Гигант. Посмотрел все и вдруг спрашивает: "Ты читал доклад Маленкова? Вот на кого надо равняться! На партию!". Я рот открыл от удивления. На Тициана равняться, на Веронезе, Леонардо равняться – это я понимал. Но на Маленкова?! Спрашиваю, как на него нужно равняться? "Ну, вот ты был на стройке, а правду жизни не увидел. Ведь типичное совсем не то, что мы видим, ты пойми правильно. Что говорит нам партия – если большинство керосиновых ламп в Сибири, но есть только две электрические лампочки, так надо их заметить и запечатлеть, потому что это будет! Это и есть правильный отбор, партийный подход!" После таких слов я подумал, что нет, я к тебе не пойду такие лекции выслушивать. Или ему накрутили хвост из-за меня, или ему попало самому за что-то. И решил идти в мастерскую Иогансона.
– Кто он по национальности?
– Я даже не знаю, может, еврей. Герасимов точно не был евреем. Манизер – еврей, очень хороший скульптор, интеллигентный… Пошел к Иогансону. Он спросил: почему ты хочешь ко мне? Что ответить ему? Знаю, хороший, мощный живописец, ученик Коровина, о нем много рассказывал, хороший человек был, "Допрос коммунистов" Иогансона – отличная картина, хоть про коммунистов. "Ну ладно, – отвечает Иогансон, – пиши Сысоеву письмо", – был такой секретарь в академии лет сто, все его знали. И с этим письмом поехал я в Москву на верхней полке без билета, чтобы решить вопрос. Поехал с моим корешем, ныне не жителем Израиля, прошу не делать стойку, а жителем Нью-Йорка. Марк Лионский. Чудный человек. О! Его дочка недавно приезжала, пианистка Лионская. Потрясающе играла. Мой друг был. Умел делать дела, картиночку продавал. Учился вместе с Женькой Мальцевым. Ехали мы на верхней полке без билета, где багаж. Я так часто ездил. И на смерть Сталина так ездил… Короче, приехал в Москву с Марком Лионским. От него тогда впервые услышал очень хорошую вещь: "Курочка по зернышку клюет". Был у меня еще кореш в Москве Эрик Неизвестный.
– Это какой Эрик?
– Тот самый. Эрнст Неизвестный. Первый друг. Вот с ним-то я проводил дни и ночи в Москве, не в том смысле, что ходили по бабам, разным шалавам. У него жена была Диночка. Эрик Сидорову, секретарю Союза художников, меня недавно взахлеб хвалил. Я с ним вырос, подружился в Москве. Мой друг навеки.
– В Москве?
– Да, в Москве. Слышали про искусствоведа Ариадну Жукову? У моего друга Бори Вахтина с ней тогда роман был. Она нам как-то сказала, что есть у нее знакомый Олег Буткевич. И его, как Ариадну, все знают, он главный редактор журнала. Тогда и Олег, и Эрик жили в Москве. Мы все встречались. Вот только после моей выставки они от меня отшатнулись. Приезжал в Москву, останавливался у Олега, а он у меня в Ленинграде останавливался, я ложился на пол, на газету. Он на моей кровати спал. Олег познакомил меня с Эриком… Это было еще в художественной школе. Я Эрику очень многим обязан, он умный, талантливый, мы с ним говорили часами, в метро по городу ездили, пельмени какие-то ели в забегаловках, ходили везде, в метро грелись. Могу сказать, когда мы с ним познакомились. Дело врачей когда было? В 1952 году. А мы познакомились года за два до этого процесса. Когда врачей арестовали, Неизвестный ходил мрачный. Однажды на меня посмотрел и спросил вдруг: "Еврей может быть русским художником?". Спросил – и так испытующе посмотрел. Сейчас-то я понимаю, почему так посмотрел, а раньше кого это волновало. Думаю, что за вопрос. Какое это имеет значение: русский, еврей – у нас таких мыслей не было. "Конечно, может! – отвечаю. – Левитан же был!" Он тяжело вздохнул и сказал мне: "Спасибо, Илюшенька". Очень хороший Эрик. И Лиля Яхонтова к нему хорошо отнеслась. Он тогда нищенствовал. Для этих… не буду их называть, они и сейчас живут, за них делал скульптуры, этим жил. Ему платили гроши.
* * *
– Иогансон научил чему-то?
– Приезжал раз в два месяца. Руководил мастерской Зайцев. По рисунку – некто Худяков. Про капустники говорили ребята? Я был бодренький такой, всех прикладывал, и Иогансона в том числе. Худяков начал преследовать меня за то, что я Врубеля люблю. Ставил тройки, двойки за рисунок. Врубель был запрещенный, как импрессионисты, я их тогда любил, а сейчас нет. Я тогда Худякова представил по радио, из-за кулис. В зале слышен был его голос.
И хрюкающим голосом Илья Сергеевич прочел монолог:
"Хм… Я-то вообще преподаватель молодой, можно сказать, начинающий. Но изобрел свою систему оценок. Хорошим ученикам, чтобы не зазнавались, надо ставить двойки-тройки. А плохим для поощрения пятерки!"
Зал ревел, думали, что это он сам говорит, а он сидел в первом ряду.
Иогансона представлял:
"Здравствуйте! Как живете, а я в Мадриде сейчас!"
Такие читал приветствия от всех. Горба, Владимира Александровича, тоже поддел.
"Я, понимаете, видел вчера Худякова, тот, понимаете, мне говорит: "Как, Владимир Александрович, тебя Глазунов-то приложил". Я, понимаете, ему говорю, а тебя еще лучше, чем меня…"
– Иогансон не раз в классе говорил обо мне, растет большой художник, меня только по имени называл, всех фамилий даже не знал. А потом – бац, статья в "Советской культуре"…
Если бы Глазунов не стал художником, быть бы ему артистом, не видел я ни одного человека, готового с места в карьер представлять всех подряд, о ком бы ни заходила речь, – бывших сокурсников, преподавателей, художников, писателей, артистах, вождей, позировавших ему. Всех мне показывал.
Поэтому у коллекционеров хранятся пластинки с записью "Дороги к тебе", прочитанной перед микрофоном автором.
Лицедейство привело в съемочный павильон на кинопробу вместе с мало кому тогда известным актером Владимиром Высоцким и другими претендентами на роль в новом полнометражном фильме. В том заочном соревновании победил непрофессионал, но сниматься в последний момент не стал под напором Сергея Михалкова. Роль предлагалась отрицательная, поэтому знающий толк в киноискусстве поэт, отец двух кинорежиссеров, отсоветовал браться за воплощение на экране роли злодея.
– Тебя и так художники терпеть не могут, откажись!
Любовь к театру проявилась с блеском, когда главный режиссер Большого театра Борис Покровский предложил создать эскизы декораций к опере "Сказание о граде Китеже".
Еще две оперы – "Князь Игорь" и "Пиковая дама" – с эскизами художника прошли до этого в Берлине, а балет "Маскарад" – в Одессе.
Никто нигде никогда не писал, что в Москве в маленьком Театре на Таганке шли с большим успехом спектакли с декорациями и костюмами Глазунова и его жены, о чем я расскажу…
Но самое важное – врожденная театральность оказала воздействие на формирование стиля художника, проявилась во многих картинах и пейзажах, где на переднем плане выступают, как живые, образы героев, а на заднем плане за ними возникают условные декорации, как в театре. И в композиции больших картин художник ведет себя как режиссер современного театра, смело разрушая правила, выведенные два века назад французом Буало, предписавшим единство времени, действия и места. И это свойство таланта. В нем выражается наш XX век, нарушивший многие каноны прошлых эпох не только в искусстве, но и в жизни, быту…
* * *
– Какая картина продана первой?
– Мой друг Выржик достал заказ, надо было написать портрет маршала Ворошилова. Казалось бы, что проще, а у меня душа не лежит, не могу, стараюсь – ничего не получается. Бедный Выржик написал сам, но, поскольку я старался, мне половину гонорара отдал. Это первый заказ. Второй заработок. У дяди Миши был друг. Праправнук русского адмирала. Знал, что я единственный, кто копировал в фондах Русского музея рисунки Васильева, Кипренского, Репина. Этот потомок адмирала обратился к моему дяде, академику Глазунову, с просьбой: "Не мог бы твой племянник скопировать акварель…" Что я и сделал. Из одних рисунков в фондах Русского музея сто музеев можно сделать, там коридоры заставлены шкафами с папками рисунков, мне их давали копировать. По плану мы должны были копировать в Эрмитаже и Русском музее немного, я копировал без счета. Дают прочитать одну книжку, ну, там "Евгений Онегин", а вместо этого читают некоторые полное собрание сочинений Пушкина. Так и я делал.