Старший политрук Чичибабин, сцепив за спиною руки, молча считает проходящих мимо него красноармейцев. Шестьсот сорок пять человек сумел он протолкнуть за ночь до деревни Козловка. Через час рассветет. И больше ни одного человека не жди. Днем дороги нет. Ни конному, ни пешему: самолеты с желтыми крыльями живыми не пропустят. Почти никому за эту зиму не удалось засветло проскочить хотя бы пять-шесть километров от одной деревни до другой. Бьют бомбами режут с неба пулеметами, лупят снарядами. Смелость, дерзость и лихость всюду кончаются одинаково: черный снег, испятнавший дорогу, трупы, торжествующий рев уходящих ввысь самолетов. Чистое голубое небо, ясные солнечные дни, тихие белые дали - все это обман. Попробуй двинуться, поддавшись иллюзии спокойствия не пройдет и получаса, как обрушится на тебя небо, в котором нет нашей авиации, а земле нечем ответить, нечем ударить вверх по ревущим и сверкающим огнем самолетам.
Эх, если бы был с ним его курсантский батальон из училища связи, передергивает плечами Чичибабин, парни, которым ничего не надо говорить. Бывало, только слышишь, как они перекликаются: "Серега, пулеметы вперед!". И пулеметы уже там. "Колька, смени головную заставу". И бегом проносится вперед смена уставшим, протаптывавшим впереди дорогу в снегу. Да он бы с песней прошел через сумасшедшие калужские снега. Да он бы, Иван Чичибабин, уже давно ворвался бы с ними на окраины Юхнова. Он с одним батальоном взял бы город.
А здесь… Ну к чему, спрашивается, вся твоя энергия, которой и ты, и начальники твои всегда гордились, непреклонная воля, сила? Тебе, комиссару полка, не удалось справиться с пустяковой задачей. Шестьсот сорок пять человек. Всего шестьсот сорок пять привел ты к Козловке вместо двух батальонов. Остальные растянулись, застряли. И - он реалист - двое суток, не меньше надо, чтобы их собрать и подтянуть сюда. А завтра, уже завтра, по приказу комдива полковника Глушкова тысяча сто пятьдесят четвертый полк, весь, целиком, должен сосредоточиться в деревне Красная Гора. Послезавтра в Красную Гору войдет вторая гвардейская танковая бригада. Полк должен тут же погрузиться на броню и десантом на танках прорваться в тыл к немцам и оседлать там Варшавку.
Бригада придет, а полка в назначенное время не будет. И значит, невозможно станет выполнить боевую задачу. Чичибабин даже зажмурился, представив, что произойдет, когда они станут докладывать, как не обеспечили… Добро бы еще страшные бомбежки, десятки немецких самолетов, ну, на худой конец бешеное огневое сопротивление противника. Ничуть не бывало. Снег. Просто снег. Ничего, кроме снега. И дороги стали непроходимыми.
Для немцев они тоже непроходимы, но какое ему сегодня до немцев дело! Ему, комиссару Чичибабину, который всегда мог запустить на полный ход любое самое трудное дело. Как бы презирал, как смеялся бы он над недотепами, которые не смогли бы организовать марш, обыкновенный марш. С ним такое никогда бы не могло приключиться. Два дня назад он еще думал так, был уверен и удачлив.
В тридцати километрах от Козловки в безлюдной черноте ночи стоят завязшие в растоптанном снегу две небольшие пушки. Те самые, что дольше всех тянулись за пехотой. Взвод лейтенанта Железнякова.
Четыре дня назад, уходя из-под страшной деревни Чебери, эти двадцать человек думали, что уже никогда им не придется так трудно. Сейчас им кажется, что под Чеберями был отдых.
Сидят прямо в снегу, привалившись к орудиям, командиры и бойцы, и похоже, что снег, тихо шипя, расползается под каждым, как под раскаленным утюгом: от всех валит пар, хоть и мороз стоит за тридцать градусов. Вечером, когда выступали на марш, у всех, на кого ни погляди, белым мохнатым инеем облепило подшлемники.
- А что, лейтенант, в Африке наверняка такой жары нет, как думаете? - первым отдышавшись, начинает балагурить разведчик Нестеров.
Но лейтенанту не до шуток. Пехота ушла вперед, а дорог в поле протоптано не то шесть, не то восемь. На запад и на восток, на север и на юг, они пересекаются, путаются, вьются. Взвод, правда, еще ни разу не сбился с дороги: успевали выставлять маяками на перекрестках иногда даже по десять человек. Но то было в первые дни. Сегодня нельзя оторвать от орудий даже одного: иначе не вытащить из снега то и дело вязнущие орудия. Первый раз за время марша пехота ушла, растворилась в ночи, а Железняков не послал с нею никого из артиллеристов.
Сквозь тревожное раздумье пробивается голос Нестерова.
- Я вон в Буркацкого горсть снега кинул, так он даже не долетел, расплавился. Слышали, как он верещал: "Что водой плескаешься?" Не понял, что сам он, как огонь, снег растопляет. Где ж так нагреешься, как не в Африке.
Ни на ком теперь не увидишь подшлемника. Ушанки давно развязаны, сдвинуты у кого набок, у кого на затылок. Но сидеть им в снегу давать нельзя. Простынут. Подниматься будет трудно. Заговорили уже, значит почти отдышались. И, главное, минут через десять пехоту будет не догнать.
- Нестеров! - зовет лейтенант, не отзываясь на шутку. - Возьмите моего коня, догоните пехоту и до перекрестка идите со стрелкачами.
Разведчик вскакивает. Но и тут не упускает случая побалагурить:
- Да что это все я, да я, вон Шкидского послали бы…
Шкидский самый неповоротливый и невезучий из бойцов взвода.
Нестеров уже в седле, не давая лейтенанту вспыхнуть и отчитать его, шпорит лошадь. Все вокруг хохочут. А Шкидский несмотря на неповоротливость успевает залепить ему в спину здоровенным снежком. Так и исчезает Нестеров в темноте с огромным, как мишень, белым пятном на спине.
От второго орудия подбегают двое: "Что вы тут?" Узнав в чем дело, посмеиваясь, поворачивают обратно. "Ну, Нестеров, всюду встрянет, звонок окаянный".
Взводный командир на невидимых весах независимо, кажется, от себя отмеряет каждый миг и состояние своего небольшого отряда. Пять минут назад его одолевала тревога: скрылась пехота, выбились из сил бойцы… Теперь в другую сторону качнулись весы - ребята смеются подначивают друг друга, не шагом, бегом подскочили бойцы из второго расчета. Раз так, марш продолжается.
- Командиры орудий, ко мне!
Но опять вздрагивают чаши весов. Еле слышный шелест и скрип доносятся справа, оттуда, где ничего нет и не может быть, с бездорожья, с пустой снежной целины. В той стороне не так уж и далеко линия фронта, передовая. Туда тоже ответвлялись дороги. Но в эту ночь таких поворотов не встречалось.
Шелест все явственней сзади и справа, с северо-востока. Немцы? Едва ли, откуда им взяться. Наши? Тоже откуда им взяться.
- Батарея к бою!
Запыхавшийся командир второго орудия сержант Поляков, не добежав до командира вывода, вихрем умчался обратно. Сержант Попов уже разворачивает первое.
"Надо же, как понесся Поляков!" - отмечает командир и радуется: есть еще силы у людей, есть.
Он до конца не верит тому, что там, справа, может быть противник. Но все же. Вот и вместо взвода скомандовал: "батарея". Чтобы враг, если услышит, думал, что их тут больше. Конечно, для этого у противника кто-то должен знать русский язык. Едва ли так может быть. И вообще, все это хитрости из книжек о гражданской войне.
Железняков кричит во тьму, в неизвестность, в накатывающийся скрип шагов многих людей:
- Стой! Кто идет?!
Вчера еще начальник штаба артиллерии дивизии майор Савченко, обходивший его посты во время дневного привала, поставив Железнякова по стойке "смирно", четверть часа долбал его за такой же самый окрик часового.
- Учтем, товарищ майор! - лихо отозвался Железняков.
А Савченко опять грозно вытаращил глаза.
- Это кого "учтем"? Меня? Вы? Учитывать? Это на "гражданке", в профсоюзе где-нибудь скажете: "Учтем", Иван Иваныч, ваши заслуги и выберем куда-нибудь там… - Запнувшись, он минуту подбирал, куда бы это выбрать несчастного Иван Иваныча, куда бы это его засунуть, гражданского недотепу, но так и не придумав, лишь тоном выражая величайшее презрение, закончил: - Куда-нибудь там в президиум. А в армии никаких "учтем". "Есть", "разрешите выполнять"… И через левое плечо кругом. И бегом!
Поостыв, начальник штаба коротко и четко объяснил взводному, что когда часовой чуть ли не за километр орет "стой, кто идет!", то это хоть и по уставу, но дурь несусветная. Конечно, когда в мирное время к тебе идет разводящий или караульный начальник, то можно разыгрывать эти спектакли. Ты ему - "кто идет?". Он тебе - "разводящий". Ты - "один ко мне, остальные на месте". Он - оставляет на месте зевающих спросонок бойцов, кому вышло время становиться на пост, и подходит. Ты наверняка знаешь, что к тебе топает, грохоча каблуками, смена, а не ползет диверсант. Он наверняка знает, что ты орешь во всю глотку лишь для того, чтобы показать, что не спишь, что службу несешь исправно. Театр. На войне же противник будет появляться чаще, чем разводящий, чаще, чаще. И часовой не за километр должен орать свое "стой!", тем самым обнаруживая себя и позволяя врагу издали залечь и огнем уничтожить пост. Часовой должен крикнуть "стой", когда для того, кому он крикнет, выхода нет - или стой, или пуля, смерть. "Стой" должно останавливать, а не предупреждать. "Стой" должно быть внезапным, словно удар из-за угла. Часовой должен быть уверен, что задержанный его криком, будь он хоть с пулеметом, хоть с гранатой, будет стоять и не успеет выстрелить, будет убит раньше, чем поднимет оружие. Тогда только и можно начинать выяснять "кто идет".
Капитан Георгий Осипович Кузнецов, в 1943-1944 гг. командир 1154-го стрелкового полка. Убит на Немане в 1944 г.
Конечно, Савченко прав. Во вчерашней ситуации. А сейчас? Сколько их там движется во тьме? Двое, взвод, рота… Сколько? Если подойдут вплотную, то не остановишь, задавят. Промедлишь - окружат, зайдут в тыл, ударят со всех сторон.
- Кто идет? - во всю силу кричит Железняков в снежную тьму. И своим: - Батарея… картечью!..
В поле все стихло. Слышно стало даже, как шуршит снег по насту, перегоняемый ветерком. А на дороге, ставшей вдруг огневой позицией, наоборот, гулкий и глухой топот. Почему-то все до одного бегают вокруг пушек, скачут, прыгают. "В салочки, что ли, играют, в догонялки?" - злится взводный, но тут же понимает: расчеты вытаптывают в снегу круг для разворота орудий.
- Картечи нет, не найдем никак… - виновато шепчет ему вынырнувший, из мельтешащей на огневой суматохе сержант Попов.
- Зарядить осколочными! Живо! - шипит в ответ командир, чтобы не услышали те, кто сейчас для него противник.
Хоть бы у Полякова нашли картечь. Приказывал ведь держать в орудийном передке всегда один лоток картечи. Картечь, в ней сейчас спасение. Выстрел, и чуть ли не от самого ствола врагу в лицо сноп из сотен свинцовых шариков. Удар похлеще кинжального огня счетверенного пулемета.
- Кто идет? Считаю до трех. По счету "три" открываю огонь. Ррраз!..
- Витька, ты, что ли? - доносится с поля знакомый голос. - Железняков, ты?
- Гришка, - обмякает Железняков, - Иванец.
И вот уже артиллеристы утонули, растворились в заполонившей дорогу пехоте. На ней уже не два одиноких черных пятна орудийных расчетов. Широченная темная лента надвое разрезала круг синеватого снега, накрытого черным куполом неба. Сто человек, целая сотня пехотинцев обнимается с пушкарями, хрустит сухарями, топает, шумит.
Три дня назад выбившиеся из сил солдаты взвода, который вел лейтенант Байдала, отстали от полковой колонны. Всего на час остановил он взвод. Один только час дал полежать на снегу своим уже едва переставлявшим ноги солдатам. И то не всем. Самым сильным пришлось возвращаться, подымать упавших на марше, подтаскивать их груз. Сам Байдала, проклиная себя и чертов снег, беспрерывно шагал взад и вперед над лежащими бойцами, уговаривал, заставлял шевелиться замерзающих и слабых. Через час двинулся за ножевой колонной. Но ее уже нигде не было. Растворилась, исчезла в непроглядной ночной мгле. Не известно кем промятые тропы и дороги хороводили солдат Байдалы по ночным полям то в одну сторону, то в другую. Вчера они наткнулись на взвод лейтенанта Иванца, тоже разыскивающего полк. Вместе в первые дни войны они были досрочно выпущены лейтенантами из Хабаровского пехотного училища. Вместе попали в тысяча сто пятьдесят четвертый полк. И вот после первых боев оба потерялись, да не одни, а вместе со своими взводами.
Как им повезло, радуются пехотинцы, наткнувшиеся на артиллеристов, знающих, где полковая колонна.
А артиллеристы, покровительственно похлопывая их, знают, что повезло-то им: теперь в случае чего есть кому везти пушки.
За рекою вдоль холма длинный ряд крытых соломою, заваленных снегом по макушку, похожих теперь на стога изб. Черным-черны они, как и сараи рядом с ними, и другие деревенские постройки. Черным-черны потому, что позади их горят, не гаснут в небе, заливают землю лунным светом немецкие осветительные ракеты. Длинные черные тени протянулись от каждой постройки до спуска к реке, медленно, как часовые стрелки, ползут по зеленоватому снегу. Врезана в черное небо близкая линия горизонта, извивается по вершинам холмов прямо за деревней, тоже вытянувшейся одной улицей. До противника километра два, не больше.
Молча стоят над противоположным обрывистым берегом Перекши орудийные расчеты железняковского взвода. Молча глядят за реку. Дошли. Добрались. Доволокли свои пушки до края земли. Дальше дороги нет. За деревней только окопы, нейтральная полоса, а за ней фрицем опоганенная и теперь будто бы и чужая земля, хоть и своя она от века. Раскинулась перед артиллеристами за рекою деревня Красная Гора. Три ночи ломился сюда сквозь непроходимые снега огневой взвод. Завтра из этой деревни, зацепившись за танки, уйдет он в неизвестность, окунется в огонь, должен пройти через него, сквозь немецкий передний край, чтобы далеко за ним зажечь на Варшавском шоссе, у немцев в тылу, новое пламя, еще горячее, где и немцу не пройти, да и самим вряд ли выбраться. Вот и молчат солдаты, остывая на ветру от дороги, думая о предстоящем.
О предстоящем ли? Невозможно воевать, если все время помнить о крови, о смерти, о том, что живым можно из боя и не выйти. Странно и прекрасно устроен человек - о самом главном и страшном, что может случиться с ним завтра, едва ли думает даже один из десяти. Остальные заняты тем, что судьба и дело вынесли к ним сегодня, сейчас, сию минуту. Железняков, сто раз видавший танки на парадах и в кино, клянет себя за то, что не обратил внимания на главное. А главное сегодня в танке для взводного командира не пушка, не броня, не мотор, главное - крюк. К нему надо будет цеплять орудия, но никто из огневиков его не видал, да и вообще не знает, есть ли он у танка.
Сержанты Попов с Поляковым и старшина Епишин вполголоса переговариваются, прикидывают, где в деревне можно отыскать веревки, чем крепить орудия к танкам. Наводчик Михалевич, как выяснилось в походах, самый хозяйственный человек во взводе, подталкивает то одного, то другого бойца - сам он уже все продумал. Этому надо будет сразу наколоть дров и затопить печь, другому - найти где-нибудь фанеру, чтоб окна забить: наверняка в деревенских домах не осталось ни одного целого окна, наверняка все стекла побиты. Третьему поручается еще что-то. На привале хорошо будет спать - в тепле и не на голодный желудок - только тот, кто шевелил мозгами заранее.
- Разрешите четверым налегке в деревню сбегать, - просит Михалевич взводного.
Тот, с трудом оторвавшись от размышлений о танковом крюке, сначала не понимает, потом машет рукой:
- Давай, давай! И сам, Михалевич, с ними двигай, пока пехота все не расхватала.
Какие уж тут размышления о смерти, когда нужно успеть расположить взвод на последний привал в безопасном месте и тепле.
- Вот где красота-то, лейтенант, - тронул его за рукав шинели старшина Епишин, показывая, как немецкие трассирующие пули фейерверком рассыпаются над деревенскими крышами.
- Да, карнавал что надо, - мельком глянув на разноцветные искры, хмуро усмехнулся в темноте лейтенант.
- Да я не про то, - хмыкнул Епишин. - Видите, фрицу через бугор до каких домов не достать?
И Железняков, мигом оценив догадку старшины, отправляет его вслед за группой Михалевича. Чтобы эти дома на левой окраине деревни достались артиллеристам, только эти, не другие. Что проверено немецким огнем, то проверено.
- На колеса! - командует Железняков остальным.
И вцепившись в лямки, в станины, налегая на щиты, двинулись артиллеристы, среди расступающейся пехоты, под крутой уклон к реке, сдерживая, сдерживая, сдерживая и упирающихся коней, и орудия, чтобы не сорвались, не покатились вниз, не засели навечно в сугробы. А потом, пройдя по льду, они с новой силой тянут лямки. Только теперь еще труднее - в гору, в гору, в гору. Еле ползет пушка. Не зря зовется деревня Красной Горой.
- А ну, пехота, к орудию! - рыкнул, оскользаясь, сержант Поляков. - К орудию! Кому сказано!
И смотри-ка, бегут. И не один-два, десятки солдат кинулись на помощь.
- Ох, братки, - утирается рукавом Поляков на вершине холма и жмет руки пехотинцам. - С меня пол-литра, как рассветет - заглядывайте.
"Заглянем, зайдем, на Варшавке жди…" - гомонят стрелки. И тут же исчезают, как ветром сдутые. Разом пустеет край деревни. Не ветер - мины гонят всех в укрытие. Пулеметы и здесь не достают, а мины - вот они, плещут пламенем, рвутся меж домов и на улице.
- В галоп! В галоп! - хлещет плетью по орудийным упряжкам Железняков, вырываясь на Матросе в голову колонны. - За мной! Вперед!
Артиллеристам от орудий не уйти. Уйти из-под огня можно только вместе с орудиями. И вот уже мины рвутся далеко позади, а навстречу взводу выскакивают квартирьеры во главе с Епишиным и Михалевичем.
- Орудия в укрытие!
Есть укрытия, есть! Молодцы квартирьеры, все размечено. И кони мигом заведены в кирпичный сарай, и пушки за каменной стеной, и люди в избах.
Но подобрались и сюда минные разрывы. И сжимаются бойцы: неуютно за ненадежными бревенчатыми стенами. Хотя почему ж ненадежными? И не каждая мина в дом. И не в один удар разнесет. Всё они видели уже, солдаты тысяча сто пятьдесят четвертого полка.
- Ой! Ой! Ох… руку… руку одирвало! - перекрывает железный скрежет мин человеческий голос с улицы.
И встает в проеме двери, в свете разгорающегося в печи огня человек в залитом алой кровью белом маскхалате, качающий на весу обрубленную руку, гнущийся от боли.
- Руку, братцы… руку одирвало! - оглядывает он всех. А в глазах и боль, и надежда.
К нему бросаются сразу трое. Ррраз - и располосовали рукав. Два - перетянули руку жгутом, замотали бинтами. Не первый день в боях, умеют, все уже умеют артиллеристы. Не истечет парень кровью, будет жить. А боль, что боль? Терпи солдат, терпи, когда-то это кончится. Тебе повезло! Еще неизвестно, что будет завтра с теми, кто тебя сейчас перевязывал, кто сочувствовал. Считай, что выиграл ты жизнь. Только под шальную не попади, когда будешь топать в санроту.