Десант - Юрий Туманов 7 стр.


Перескочив, как кошка, через шоссе, уполз, растворился среди берез Нестеров. Вот и нечего больше делать. И некуда стрелять. И не видно врага до самого горизонта, по всей окружности громадной белой чаши, перечеркнутой серой лентой шоссе, на дне которой с одной стороны стоит одинокое орудие, а с другой горят немецкие машины.

Но коль выпала на войне минута полегче, это не на отдых - на подготовку к следующей, которая будет, обязательно будет тяжелей.

Летят за огневую стреляные гильзы: мешают двигаться на позиции. Двое Поповых подтаскивают ящики со снарядами, выкладывают их поближе. Железняков ломом поддевает станины орудия, но сошник так глубоко забило отдачей в снег, что одному не справиться. Весь расчет берется за ломы. А на что ему, лому, здесь опереться, тонет, на всю глубину уходит в снег. Вернувшийся от пехоты Нестеров надевает на лом гильзу и, положив на сошник станины, бьет по ней топором.

- Ты что! - вырывает у него топор сержант Попов. - Орудие калечить!

Как не вспомнить - месяца два назад сколько было шуму из-за царапины на пушке, а теперь боевое орудие вполне идет за наковальню.

Нестеров, оставшись без топора, хватается за лопату, звеня гильзами, окапывает станины, подсовывает под них снарядные ящики. И быстрее, чем сержант успевает его обругать, сует лом со сплющенной гильзой на конце под сошник.

- А ну, взяли! - кричит Нестеров.

Но даже вчетвером они еще долго возятся, высвобождая лафет. Зато теперь орудие может бить вкруговую. По всему кольцу огневой позиции втрамбованы солдатскими каблуками ящики, туго набитые гильзами. Теперь станины не тонут в рыхлом снегу.

Опыт. Бесценный опыт войны. Пригодится ли он кому-нибудь из орудийного расчета?

- Ротный командир Шуляк убит, - докладывает теперь Нестеров Железнякову. - Убиты оба взводные.

И раньше-то никакая это была не рота, а теперь три калеки да шестеро целых.

Расчищая огневую позицию, считая оставшиеся снаряды, подтаскивая оружие убитых: автоматы с рожками магазинов, немецкие гранаты с длинными ручками, все, что сгодится в рукопашной, озабоченно вслушиваются огневики в разговор лейтенанта с Нестеровым. Такое, значит, теперь у них пехотное прикрытие. А снарядов осталось немногим больше сотни. И день хоть далеко зашел за половину, но до вечера еще глаза вытаращишь.

Генерал-лейтенант Болдин, заложив руки за спину, медленно идет вдоль сдвинутых деревянных, добела выскобленных столов, на которых расстелена карта, угрюмо поглядывая на синие и красные стрелы, на цифры и знаки, то густо, то редко раскинувшиеся на блекло-голубом полотнище. Полчаса-час назад эти цифры выкрикивали далекие хриплые возбужденные голоса. Они пробивались по перебитым во многих местах осколками и снова скрепленным человеческими руками проводам. Где-то рядом с наспех скрученными медными проволочками лежат связисты, жизнь отдавшие за то, чтобы цифры эти вовремя легли на карту.

Даже освобожденные от эмоций, отлившиеся в привычные бесстрастные формулировки боевых донесений слова и фразы людей, перебегающих там, в снежных полях, склоняющихся на миг к полевым телефонам, возбуждали командарма. В них все еще звучал лихорадочно бившийся в наушниках пульс боя. А на столе лежала карта, где все это, словно вылитое из расплавленного металла, застывало теперь, охлаждалось, но все еще по-прежнему обжигало.

Яркий электрический свет, такой непривычный для деревенской утвари, сдвинутых со своих извечных мест широких лавок, кадушек, для почерневших от времени бревен, подчеркивал нездешность и праздничность генеральских и полковничьих мундиров. Только лица людей, одетых в эти мундиры, продубленные морозом и ветрами, были сродни вытертым до коричневого блеска, изрезанным глубокими шрамами лавкам, столам, всему, что было в деревенской избе.

- Итог дня неутешителен, - остановился наконец командарм. - Сделали больше, чем могли, больше, чем в силах человеческих, но меньше, чем рассчитывали.

Он помедлил, слушая взволнованные голоса своих помощников, и поморщился: все это он знал. И то, что по своим боевым возможностям состав армейских соединений не соответствовал поставленной задаче. И то, что начертание переднего края делало маловероятным успех предпринятого наступления. Все это было известно задолго до того, как приказ двинул войска вперед. Но с самого начала войны, целых восемь месяцев, проклятых этих месяцев, он наступал и отступал, никогда не имея под рукой средств, хотя бы равных тем, какими располагал противник. Ему доводилось прорываться из окружения, командуя соединением, по численности не превышающим полк, приходилось с ротой ходить в атаку. А рядом, заходясь в неистовом "ур-р-р-а!", бежали со штыками наперевес люди и с лейтенантскими "кубарями", и с генеральскими звездами в петлицах, и с полковничьими шпалами… Он-то вырвался, вывел сколько мог. А те, что навек остались зарытыми в белорусских лесах, да они бы счастливы были, если б имели столько сил, чтоб хоть деревню вырвать навсегда из рук врага. Вырвать и не отдать. Никогда. Счастье, безумное счастье, им не улыбнувшееся. Ему же надо освободить город. Маленький. Не на каждой карте найдешь. Но их пока всего-то два десятка родных городов, отбитых у противника.

Юрий Туманов - Десант

Командир стрелкового батальона 1154-го полка капитан Кабиров. Убит под Рославлем в сентябре 1943 г. Снимок 1943 г.

- Приступим… - садится командарм на подвернувшуюся табуретку. - Что у Глушкова?

- Глушков убит, - слышит он в ответ. - Дивизию принял начальник штаба майор Страхов.

Боль, полоснувшую разом, горло, сжатое спазмой, никто не должен видеть.

- Бомба? Снаряд? - поднял он тоскующие глаза на начальника штаба. - Где?

- Пулемет… - качнул тот головою. - Под деревней Проходы.

Кому расскажешь, что трое суток назад ты сам провел на карте Михаила Глушкова красную стрелу через деревню Проходы, сам обозначил место, где старому другу придется отдать жизнь. Командир дивизии, а пулей, пулей убит, словно взводный или ротный… Кровью пишутся по земле прочерченные на картах красные генеральские стрелы.

- Что с десантом тысяча сто пятьдесят четвертого полка на Варшавском шоссе? - стирает он рукою боль с лица. Горевать он будет потом, потом, сейчас он только командарм.

Десант все еще удерживает шоссе. Невероятно, невозможно, но немцы еще не сбили полк с Варшавки, как ее все тут называют.

- Конечно, если б не Константин Николаевич, - генерал Болдин благодарно взглянул на невысокого артиллерийского генерала, - если б он не закрыл огнем шоссе от Адамовки до двести сорок восьмого километра…

И обрывает себя:

- Какой расход снарядов?

А узнав, сокрушенно крутит головой, словно воротник кителя режет шею: на завтрашний день еще так-сяк, еще хватит, а послезавтра, а через три дня, а если противник перейдет в наступление?

- Не перейдет? - угрюмо смотрит он на сказавшего эти слова начальника разведывательного отдела. - Уверены? Нигде не обнаружили группировку немцев, изготовившуюся для удара?

Он знает все сам. Помнит каждый немецкий полк вдоль фронта четвертой полевой и на всю его глубину. Ему обо всем докладывают ежечасно. Но война есть война. Час назад не знали, не нашли, не разглядели, а пять минут назад могла прорваться радиоволна, принесли донесение, которое все перевернет.

Начальник штаба забирается карандашом в глубь немецкого расположения на карте. Кавалерийский корпус генерала Белова пробивает из немецкого тыла дорогу к Варшавке. Кавалеристы дерутся под Милятином, под Спас-Деменском. От Вязьмы до Зайцевой горы горит тыл немецкой четвертой полевой. Парашютисты четвертого воздушно-десантного корпуса, отдельные части тридцать третьей армии, оставшиеся у немцев в тылу, партизанские отряды - все отвлекают на себя целые дивизии фон Клюге. Никто не доносит о немецкой группировке для наступления. Еще бы людей, боеприпасов, техники - и вся четвертая полевая была бы окружена. От Вязьмы до Юхнова. От Юхнова до Зайцевой горы. Таким и был приказ командующего фронтом.

- Будем реалистами, - останавливается командарм.

Немцы под Юхновом, к утру двадцать четвертого ушли с командных высот, ушли из Чеберей, Сулихова, Чернева - из тридцати двух деревень, за которые плачено большой кровью. Сами ушли, прикрывшись слабыми заслонами. Движение по Варшавскому шоссе только на запад от Юхнова.

- Не нравится фрицу, - роняет кто-то, - не привыкли воевать в окружении.

Эх, если б окружение. На карте-то оно вроде бы и так. Вроде бы вот-вот сомкнется кольцо. Но командарм видит не карту. Перед его мысленным взором проходят за шоссе эскадроны на голодных, отощавших конях, парашютисты, утомленные многодневными боями. И всюду их втрое, вчетверо меньше, чем гитлеровцев.

- Есть уверенность, что Белов пробьется к Людково или Зайцевой горе? - спрашивает генерал, заранее зная, что нет такой уверенности, хотя немцы уже отходят из-под Юхнова.

- Что ж, если десант тысяча сто пятьдесят четвертого немцы не собьют двадцать четвертого, - задумывается командарм, - если…

Член военного совета армии прерывает поток тревожных раздумий и докладов. По политдонесениям комиссаров в наступающих войсках за одни сутки произошел перелом. И это после месяца неудачных попыток прорваться к Юхнову, после тяжелейших потерь. Всюду с волнением вслушиваются, как гремит и разрастается канонада в тылу у немцев, говорят, что надо торопиться на выручку…

- Понимают, почему так резко усиливается огонь? - кивая головой, будто бы соглашаясь, хмуро спрашивает командарм.

- Понимают, понимают, у наших в немецком тылу снарядов в обрез, ими не покидаешься. Это немцы, оказавшись в угрожающем положении, лупят шквальным огнем, сняв его из-под Юхнова. Бойцы умом и сердцем откликаются, верят, что теперь возьмут.

- Да, да, - постукивает командарм карандашом по Варшавке у деревни Людково, - если оседлавший шоссе полк продержится еще день, обстановка может для противника стать катастрофической.

Карандаш упирается в Зайцеву гору, ползет в сторону Вязьмы. Если… если… если… Стоп. Дальше уже полоса другой армии.

- Приказ подготовлен? - отрывается наконец командарм от карты.

Начальник штаба вынимает из папки несколько аккуратно отпечатанных листочков. И командарм берет их - чистенькие, белые, с ровными строчками, и долго смотрит, словно сквозь них. Там нет никаких "если". Там тысяча сто пятьдесят четвертый полк все еще полк, а не три или меньше сотни штыков, щетинящихся вдоль Варшавского шоссе. Там конница Белова прорывается к шоссе, четвертый воздушно-десантный корпус перехватывает узлы дорог, выбивает немецкие гарнизоны, партизанский отряд "дедушки" выходит из леса и бьет…

Резко вычеркнув десяток строк и вписав два десятка слов, он подписывает приказ и с силой бросает на стол карандаш.

Юхнов должен быть взят.

Солнце наконец-то ушло. Опустилось за Адамовку. В глаза не бьет. Тени расплылись, все вокруг потемнело, начало терять очертания. Ярче стали только вспышки разрывов. Недавно тусклые, желтоватые, едва видные в дыму при вечернем приглушенном солнечном свете, теперь они ослепительны среди не синеватого уже, а темно-серого вокруг снега.

Хорошее было в старину правило у артиллерии: не вижу - не стреляю. Стреляют немцы. Вслепую, но стреляют. По шоссе попадают изредка, но вокруг кладут снаряд за снарядом, больше попадают по трупам немецких солдат от Адамовки до мостика.

Не тот, конечно, гром, что был здесь днем или даже час-другой назад. И авиации больше в небе нет. И немецкая пехота отвязалась на время, не лезет на огневую, отпятилась за Адамовку. Но бой есть бой. Вслепую летят снаряды, наугад, а задевают и живых, рвут людей, красят кровью белые маскхалаты.

Попробовал Железняков подсчитать немецкие разрывы, получилось, что вблизи не реже чем каждые четверть часа. А справа, слева и с запада в быстро темнеющем небе все ярче трассы пулеметных очередей. Хорошо хоть теперь и не часто, и издалека бьют, и мимо, мимо. Такая вот она теперь здесь, как солдаты считают, тишина.

А за два километра отсюда, за спиною, хоть и глуше, но сплошь, слитно ревут пулеметы, грохают мины, расплескивая пламя позади бугров, скрывших полк, бьющийся за Людково. Там ворочается незаконченный бой.

Накатывающаяся вечерняя тьма кажется еще гуще от огней, вспыхивающих и затухающих среди сожженной за мостиком немецкой колонны. Ветер сносит меж тлеющих машин вниз, в лощину, то искры, то полосы огня. Сливаются они в ручьи, то замедленно, то быстро плывущие под уклон. И среди темной громады колонны все еще нет-нет да взрывается что-то, трещат ружейные патроны, до которых ползком добрался огонь, что-то шевелится, что-то заслоняет огни, кажется живым, но тревога быстро рассеивается: там в колонне ничего живого нет, все мертво, даже то, что шевелится при порывах ветра.

Часа не прошло, как отбился полковой арьергард от наползавших со всех сторон фашистов. Двое совсем вплотную подобрались, три их гранаты через огневую перелетели и там, позади, разорвались. Но всадил им лейтенант снаряд прямо в ноги, не пожалел на двоих снаряда, валяются теперь один головой к шоссе, другой к Адамовке.

Неспешно и спокойно переговариваются трое усталых артиллеристов, сидя на пушечной станине, уронив меж широко расставленных лог натруженные руки. Тлеют огоньки самокруток. Покуривают солдаты, сплевывают густую слюну, утирают шапками мокрые, мороза не чувствующие, распаренные лица. Скупо роняют слова, больше слушают, внимательно слушают скрытый темнотой и расстоянием бой.

Устали - сил нет. Силы оживить может только смерть. Если опять вынырнет рядом. А пока она далеко - километра за полтора-два отсюда, ни рукой ни ногой шевелить не охота: как-никак часов двенадцать непрерывно в ближнем бою, все время на грани рукопашной, набегаешься тут на позиции, руками намахаешься, гранаты кидая.

Не унимается только Нестеров. То одного подначивает, то другого. Тем огрызнуться лень, язык не ворочается, а у Нестерова он всегда наготове, всегда на полном боевом.

- Ты, Мишка, куда снаряды кидал? - вяжется он к орудийному командиру. - Ты, балда, целый ящик по одному поганому пулемету расстрелял. Лейтенант за наводчика встал, как даст, как даст: один снаряд - пулемет, танк подошел - тоже один снаряд. На нас бы на всех завтра похоронные писали б, если б не он…

Железняков, навалившись грудью на броневой щит орудия, свесил за него усталые руки, вглядывается во тьму, слушает в пол-уха солдатские байки. Очень хочется, чтобы канонада из-под Юхнова переместилась поближе, чтобы наступающие вплотную подошли оттуда к Людкову, зажали бы с десантом вместе их с двух сторон. Но никто в орудийном расчете не станет себя обманывать: опытные уже, обстрелянные люди. Пушки у Юхнова бьют на старых местах и наши, и немецкие. А вот справа, за шоссе, творится что-то непонятное. Километров за пятнадцать - двадцать отсюда, в глубоком немецком тылу возник и не смолкает тяжелый гуд. Днем думали - бомбежка. Радовались: ну, дают наши фрицу. Потом, когда затянулось надолго, поняли: не то. Но кто бы не стрелял, все равно хорошо: нет немцу и там покоя, не дает ему что-то вздохнуть посвободнее.

Откуда знать огневому взводу, откуда знать полку, что пальба эта с севера могла бы быть их судьбой, что там, а не только здесь и под Юхновом, должен решиться вопрос о жизни или смерти четвертой немецкой полевой армии. Там кавалерийский и воздушно-десантный корпуса должны были замкнуть вокруг нее кольцо от Варшавки до Вязьмы. Но сил не хватило даже на то, чтобы кавалеристы пробились хоть сюда, к тысяча сто пятьдесят четвертому на Варшавку. У них в полках гвардейских кавалерийских дивизий осталось уже в строю всего человек по двадцать.

Сил не хватило, и главным вместо огромной по замыслу операции теперь становился районный центр Юхнов - последний наш российский город, вырванный из цепких немецких рук в московском контрнаступлении.

Ветерок доносит от дотлевающей колонны запахи горелой резины, сукна и еще какой-то тяжелый смрад. Среди этих уже привычных, неистребимых запахов войны что-то тревожно знакомое и забытое задело вдруг обоняние. Железняков раз, и другой, и третий втянул в себя воздух. Нет, не понять. Повернул голову влево, откуда тянуло раздражающе тревожным запахом. Нет, ничего не прибавилось.

- Комбат, - тронул его за плечо старшина Епишин. - Нестеров зовет. Ужинать.

Вот это да! Железняков непонимающе уставился на командира орудия. Ужинать? Даже слово это начисто выветрилось из памяти. Полминуты, наверное, соображал, что оно должно значить. И скорее угадав, чем поняв, засмеялся: вот он что за тревоживший его запах - картошкой пахло, жареной! Не порохом, не кровью - картошкой.

И тут же озлился, пытаясь вспомнить: ели ли его артиллеристы с утра хоть что-нибудь. Хорош командир, хорош! Даже мысли не появилось о том, что надо накормить расчет. Самому, кажется, кто-то раза два-три совал в руку то колбасы кусок, то хлеба. Ел, не понимая, что делает, не отрываясь от пушки. Ром пил трофейный. Другие, вспомнил, тоже пили. Но ни опьянения, ни голода, ни сытости - ничего не было в ощущениях. Только бой. Только цели, по которым надо стрелять. Только близкий и далекий гул пальбы, по которой надо ориентироваться, в которой вся жизнь.

Шагах в двадцати от орудия, в расширенном начале смежной траншеи, зигзагом уходящей за кювет, Нестеров, приладив над небольшим костерком огромную сковороду, ворочает на ней немецким плоским штыком картошку. И нарезанное кусками сало. И колбасу. На раскаленной сковороде все даже подпрыгивает в кипящем жире. А рядом угнездились в огне солдатские котелки. Булькает что-то, пар мешается с дымом.

- Откуда сковорода? - удивляется Железняков, - Картошка откуда?

- А вы машину утром у фрица подбили, - загораживаясь рукавицей от брызгающего раскаленным салом жарева, повернул к нему снизу раскрасневшееся лицо Нестеров, - там у него целый кооператив был, ларек…

Есть, оказывается, хочется и в бою. И Железняков ест, поглядывая, как деловито, не торопясь, не толкаясь, скребут ложками по сковороде все собравшиеся к нестеровскому костерку.

"Одной сковороды хватает теперь на целую роту", - тревожно и независимо от самого Железнякова отмечается где-то в глубине сознания. И он, оставив еду, по-новому оглядывает солдат. Едят. Медленно, неторопливо, устало. А рядом, в двух шагах, в трех, в траншее и за бруствером такие же белые кули. Только неподвижные. Лежат, сидят, застыли, как бежали, как жили в последний миг - десантники, погибшие в этот день.

Ротный командир утрам командовал взводом. Сейчас с ним вместе у костра пятеро. А утром их было… Можно подсчитать, сколько их было утром - все здесь, никто никуда не ушел, лежат убитыми на поле боя.

А живые едят. Живым надо есть.

Они одни среди мертвых товарищей. Одни среди мертвых врагов. Одни среди огромного поля под сотнями, под тысячами вражьих взглядов.

Не идет в рот еда девятнадцатилетнему ротному. Ротный не ест. Бледный даже в красных бликах костра, глядит он в поле, где вперемежку с убитыми немцами лежат все те, с кем сегодня утром он так весело спрыгнул с танка на шоссе в тылу у противника и оседлал его. Все - и живые, и мертвые.

- Артиллерист! - вдруг горячечной скороговоркой зачастил он. - Что же с нами будет ночью-то, артиллерист? Нас же здесь как кур передушат.

Назад Дальше