Путем чая. Путевые заметки в строчку и в столбик - Александр Стесин 12 стр.


А Энрике и Валентина все корпели, печатали на допотопном компьютере… Увы, то был напрасный труд. Вершителей судеб из Национального научного фонда США не заинтересовали ни наша аденилатциклаза, ни физиология высокоурожайного картофеля "Гала". Нам не дали гранта. Но зато мы с Энрике побывали в Иркутске, оделили наших коллег неиссякаемым запасом моноклональных антител к никому не нужному белку, а заодно посетили знаменитую Листвянку и архитектурно-этнографический музей "Тальцы". Видели там эвенкийское стойбище, бурятский улус, башни Илимского острога и церкви, построенные без единого гвоздя. Видели старые сибирские дома с крашеными ставнями и сплошными заплотами из проморенных плах. Бродили по закоулкам спальных районов Иркутска, среди пятиэтажек и дворов, от которых пахло моим детством. Сидели на бордюре и, лузгая семечки, битый час смотрели, как повариха из нашей гостиницы кормит с руки голубей. Травили анекдоты с чудесным Анатолием Макаровичем, слушали его байки о летающих тарелках, о таинственной "энергетике" Восточно-Сибирской рифтовой зоны, об экстрасенсорных чудесах японской системы "рейки". Лазали по заваленным камнями тоннелям и галереям Старобайкальской железной дороги, а в конце маршрута, выползая из темноты тоннеля, увидели, как закатный свет стелется по таежной просеке. "Хватит на всю длину потемок".

И за все это время Энрике не выпил ни капли. Вот она, выправка потомственного собирателя ореха пекан. Но на пятый день, выписавшись из гостиницы, мы переехали на дачу к Валентине, где после ссоры с супругой квартировал Анатолий Макарович. Тут-то и началось настоящее перевоспитание. В восемь часов утра завлаб-искуситель уже стоял над постелью своей жертвы с наполненной рюмкой.

– Гуд монинг, Энрике, плиз… А литл бит рашен водка.

– No, Anatoly, no! – стонал Энрике, силясь продрать глаза. Но в ответ настырный Anatoly только скраивал заботливо-просительную мину, как будто собирался кормить капризного дитятю, приговаривая "ложку за маму, ложку за папу".

– Ну, плиз, Энрике, ю маст. Итс лайк микстура.

– OK, I give up, hand me the damn drink. – В отличие от нашего научного сотрудничества алкогольная кампания Анатолия увенчалась полным успехом.

– Вот это дело, Энрике, выпьем. Одну-то рюмашку можно. Главное – надо помнить: всему свое время. С утра, например, можно и водочки пригубить. Вечером – тоже можно, особенно после бани. А вот в обед надо обязательно пить монгольский чай. Тогда и голова болеть не будет. Это меня в свое время один бурят научил. Работает безотказно.

Позволю себе лирическое отступление: монгольский чай для меня не новинка. Этим плиточным чаем с маслом, солью и мускатным орехом меня угощал когда-то нью-йоркский приятель Чингиз. Он, надо сказать, много чем угощал. Когда мы только познакомились, он продекламировал перевод "Евгения Онегина" на калмыцкий язык – чуть ли не до третьей главы. И в тот же вечер, после обильных возлияний, он убеждал меня, что Гегель где-то в своих многотомных изысканиях выделяет три "первичных этноса", от которых якобы происходит вся мировая культура. Одним из них, понятное дело, оказываются калмыки. Мать Чингиза, известная актриса, в свое время была министром культуры Калмыкии, а сам Чингиз окончил журфак МГУ и впоследствии занимался всем на свете, кроме журналистики. Еще в студенческие годы он обнаружил в себе антрепренерскую жилку. Было самое начало девяностых, каждый промышлял чем мог. Вернувшись на каникулы домой в Элисту, Чингиз поехал в степь и стал собирать там рога сайгака с намерением продавать их китайцам, у которых панты считаются панацеей. Но, как выяснилось, этим товаром уже торговали другие, далекие от МГУ люди. Чингиз вляпался в какую-то историю и от греха подальше уехал в Штаты. Здесь он пробовал себя в качестве уолл-стритовского дельца, торговал недвижимостью, несколько раз открывал собственный бизнес – то строительную компанию, то страховую контору, то еще что-то. При этом вращался в основном в артистических кругах: привык к этой среде с детства. Особенно тянуло Чингиза ко всяким знаменитостям, и, странное дело, знаменитостей тоже тянуло к нему. Помню вечер Андрея Битова в редакции журнала "Слово/WORD" в 2002 году. После выступления классика обступили галдящие поклонники и поклонницы. Через эту толпу было не протолкнуться. Вдруг поверх какофонии восторженных междометий раздался спокойный голос моего приятеля: "Андрей Георгиевич, меня зовут Чингиз, и вот какая история со мной приключилась…" Неожиданно все замолчали, прислушиваясь к рассказу о том, как в далекой Калмыкии юный Чингиз сидел в сортире и среди подтирочной макулатуры обнаружил листок, вырванный из журнала "Юность". Там был напечатан рассказ Битова… и так далее. На протяжении повествования Битов регулярно прикладывался к фляжке и, казалось, ничего не слышал. Но час спустя, когда автор "Пушкинского дома" окончательно утратил связь с реальностью, его заплетающийся язык снова и снова выговаривал только одну фразу: "А где Чингиз? Где Чингиз?" В другой раз мы с Чингизом пошли выпить в "Русский самовар". В дверях нас встретил Роман Каплан со словами "у нас сегодня сам Жванецкий ужинает". И действительно, в противоположном конце зала сидел Жванецкий с антуражем. В этот момент я увидел кого-то из знакомых и, отвлекшись, потерял из виду уже довольно пьяного Чингиза. Но три минуты спустя, я отчетливо услышал негромкий голос, загадочным образом перекрывающий остальные голоса: "Михаил Михайлович, меня зовут Чингиз, и вот какая мысль пришла мне в голову на днях…" Какая именно мысль осенила Чингиза, я так и не услышал, но еще через несколько минут, бросив взгляд на ВИПовый стол в глубине зала, увидел картину, достойную пера живописца: во главе стола восседает Жванецкий, а рядом с ним – Чингиз. Жванецкий полюбовно обнимает своего нового знакомого и наливает ему из мерзавчика. Ай да Чингиз. В последнее время мы видимся редко, так как он теперь человек непьющий и семейный. Его жена – калмычка, живущая на Тайване. Три года назад у них родился сын, Амурсанчик. Не удивлюсь, если когда-нибудь Амурсан Чингизович станет президентом Калмыкии.

Итак, мы чередовали рашен водку с монгольским чаем, а на следующее утро собрали манатки и отправились в поселок Большие Коты, где нас должен был встретить сын Валентины Ваня – скалолаз-перворазрядник, отвечавший за таежно-походную часть программы. После дачного отдыха вид у нас был не бойскаутский. Глядя на наши опухшие физиономии, Ваня сыграл лицевой мускулатурой.

– Вам сейчас только в поход, конечно…

– Ванечка, – начал дрожащим голосом Анатолий, – а нет ли тут поблизости… магазина?

– Вечером будете поправляться, – строго ответствовал Ваня. – У меня с собой есть. Но сейчас нам надо поторапливаться: идти далеко. Таким темпом мы и к вечеру не доберемся.

Так вот в чем состояла истинная цель нашей поездки: учиться скалолазанию. Мы разбили палатки у подножия горы Скрипер. С вершины этого утеса открывается головокружительный вид на Байкал. И хотя Ваня заранее предупредил, что "лазать без снаряги – гиблое дело", никто из нас не погиб, благодаря его умелому инструктажу. "Вообще-то у каждого в группе должна быть своя роль. Один – забойщик, другой – верблюд, третий – вышибала. Но у нас все равно нет снаряги, так что вы просто лезьте как умеете, а я полезу последним, буду контролировать процесс. Тут внизу можно пехом, а вот там, повыше, надо будет распариваться… Осторожно, эй, там все живое!.. Траверсом, траверсом… Туда не надо, там уже четверочка, опасно…" Это был какой-то неведомый язык, альпинистская феня. И это было единственным, что я усвоил. Не технику скалолазания и не азы спортивного ориентирования, которые терпеливо втолковывал нам инструктор Ваня, а именно этот жаргон. На второй день похода я, полный чайник, уже вовсю сыпал Ваниными словечками, ощущая свою причастность к экстремальному виду спорта.

Мы собирали грибы, ловили омуля на "кораблик", купались в тринадцатиградусной воде Байкала, соорудили баню по-черному. Естественно, после всего этого следовало основательно поддать. На сей раз Энрике не стал отпираться. Анатолий Макарович наливал, произносил вдохновенный тост и наливал снова. "А теперь за…" – начал было завлаб-тамада, в очередной раз поднимая жестяную кружку, но тут его неожиданно перебил Энрике: "Нет, давайте скажу я. Мне столько всего хочется вам сказать, но я не знаю вашего языка, а через переводчика – не обижайся, Алекс, – все не то. К счастью, у нас есть международный язык музыки. Можно одолжить гитару?" Я перевел его речь, все зааплодировали, Ваня достал гитару, и Энрике выдал сногсшибательное арпеджио в духе Эла Ди Меолы. Анатолий пристукивал в такт. Я почувствовал, что опять перебрал; стараясь протрезветь, кое-как поднялся на ноги и поплелся в сторону озера. Вокруг ночь, "небо в алмазах". Звезды отражаются в воде, но самой воды не видно, то есть не видно границы между водой и небом. Просто стоишь на берегу, а в метре от тебя начинаются звезды. Они – над тобой и под тобой. Кажется, стоит сделать шаг, и выйдешь в открытый космос.

Потом мы горланили "Эй, баргузин, пошевеливай вал…", и Энрике с Анатолием выплясывали в обнимку, пока не снесли палатку. В этот вечер мы уговорили четыре поллитровки на троих: Ваня, как истинный спортсмен, устоял против натиска и пить не стал. Наутро, с трудом выбравшись на свет (почему такое яркое солнце? почему такой шумный Байкал?), я застал Энрике сидящим на камне рядом со сваленной палаткой (вчера после танцевального фиаско он кричал, что не позволит никому из нас ставить его палатку заново; он, техасский рейнджер Энрике Иглесиас, будет спать, завернувшись в нее, как в одеяло).

– Как самочувствие, Энрике?

– Да так… Послушай, Алекс, мне нужно с тобой поговорить. Понимаешь, ведь я никогда раньше не пил водку и не знаю, когда надо остановиться… Ночью мне было худо. Я проснулся оттого, что вот-вот стошнит, и побежал в гору. Бежал со всех ног, потом карабкался, как учил Ваня. Не знаю, как мне это удалось, но я, кажется, залез на самую вершину. И там, наверху, меня стало рвать. Мне очень стыдно, но хорошо хотя бы, что это произошло там, а не прямо в лагере…

Я посмотрел под ноги и, как и следовало ожидать, увидел рядом со своим ботинком результат его ночного катарсиса.

– Не хочу тебя расстраивать, Энрике, но, по-моему, ты все-таки не добрался до вершины горы.

Бедный Энрике! Чего только ему не пришлось пережить за эту поездку. В Сибири его заставляли пить водку, а в Москве штрафовали за распитие пива в Александровском саду. Во время купания в Байкале он потерял очки и все оставшееся время беспомощно щурился, как Пьер Безухов. В одном из кафе города Якутска он наконец познакомился с англоговорящей девушкой и немедленно влюбился, но через некоторое время выяснилось, что эту якутскую красавицу можно любить только за определенную плату. И в довершение ко всему где-то в сибирской тайге его укусил энцефалитный клещ, и по возвращении в Нью-Йорк он провел без малого три недели в инфекционной палате Корнеллского госпиталя. Слава богу, все обошлось без долгосрочных последствий.

5

На девятый день поезд вез нас по бесконечной железной дороге, перепоясавшей огромные пространства страны. Если слово "Сибирь" у западного человека вызывает самые мрачные ассоциации, то словосочетание "Транссибирская магистраль", напротив, ассоциируется с захватывающими приключениями, которые дано испытать немногим и о которых непременно нужно писать поэмы а-ля Блез Сандрар или романы-травелоги, претендующие на бестселлер. Один из таких травелогов некоторое время назад был опубликован в журнале "Нью-Йоркер". Этот бесконечный текст о путешествии по Транссибу был написан англоязычным автором для англоязычной аудитории, но, если бы его прочли сами жители Сибири, они бы тоже открыли для себя много нового. Например, что все Забайкалье поросло сорной травой morkovnik. Или что человека, которого американский автор взял в проводники, звали Vitya, а уменьшительное от Vitya – это Volodya.

И вот я тоже еду по Транссибирской магистрали, русский американец, сохранивший язык в память о детстве и вернувшийся через шестнадцать лет, чтобы заменить эту память чем-то еще. Впереди перелет в Якутск, сплав по притоку Лены, потом – обратно в Москву, где уже ничего не узнать, даже на родной улице Демьяна Бедного. А сейчас перед глазами сплошная тайга, и мой слух ласкают названия станций: "Большой луг", "Голубые ели", "Темная падь", "Чертова гора", "Земляничный". Пассажиры таращатся на техасского мексиканца Энрике, но он уже привык к их испытующим взглядам.

– Интересно, Алекс, куда это они все в такую рань?

– Ну, мало ли. Может, по грибы, – предполагаю я, – а может, за лекарственными растениями.

Во время похода с Ваней и Анатолием Макарычем мы тоже приобщились к сбору целебных трав и обнаружили следующее: никакого morkovnik’а здесь нет, зато есть курильский чай, саранка, грушанка, чабрец, бадан и саган-дайля. А что еще нужно?

Путем чая

Кабуки

По дороге в Токио наш попутчик Джош, молодой бармен из Лас-Вегаса, признался, что мечтает увидеть в столице "то, что можно увидеть только в Японии".

– Ну так пойдем с нами в театр кабуки, – предложила Алла.

Но Джош оставил это предложение без внимания.

– Не, вы не поняли. Меня интересуют такие чисто японские вещи. Традиционные. Говорят, тут есть такое кафе, где все официантки в лифчиках, а парни – в костюмах роботов. Или еще я читал, есть такое кафе, где всё про туалеты. Тема такая. Вместо стульев унитазы, миски и тарелки тоже в форме унитаза. Приносят тебе типа такой миниатюрный толчок, в нем говно плавает. Говорят: попробуй. Ты пробуешь, а это шоколадное мороженое. Классно, да? Всюду хочется успеть, все посмотреть…

Мне тоже хочется все посмотреть. За исключением разве что тех мест, куда тянет нашего попутчика. Ему налево, нам направо. "Всего посмотреть не получится, – осадила меня практичная Алла, – придется выбирать". Но у меня в арсенале – мудрость дзэн: "Выбор – это рабство. Выбирая, попадаешь в ловушку мира". Вот-вот. Хочу объять необъятное. Всюду успеть. Императорский дворец, парк Хибия, парк Уэно, витрины Гиндзы, рыбный рынок Цукидзи. Схема метро, издали похожая на изображение сакуры в традиционной японской живописи; на кольцевых и радиальных ветках распускаются бесчисленные бутоны станций на "с": Синагава, Симбаси, Сибуя, Синдзюку. Но сначала – кабуки.

Кабукидза, главный театр Японии, их эквивалент Большого. Если вас устраивают места на галерке, билеты можно купить в день спектакля. Для этого необходимо занять очередь за несколько часов до открытия кассы. День выдался жаркий, и мы были уверены, что нам уготован один из тех малонавещаемых буддийских адов, о которых писал еще Акутагава. Ад театрала. Зуд в пояснице, затекающие конечности, пот в три ручья. Многочасовое стояние на солнцепеке. Но – нет. Ведь мы в Японии, а не в Америке или России. Здесь все по-другому. Завзятым театралам, толкущимся у кассы чуть ли не с самого утра, отводится место в тени, под навесом. Для удобства ждущих выносят скамейки с бархатной обшивкой, включают переносной вентилятор. Кунжутное печенье предлагают на пробу. Не очередь за билетами, а дом отдыха какой-то. Даже обидно: превратили вековую традицию в сущий фарс. Интересно, другие буддийские ады ("ад разбухающих волдырей", "ад стучащих зубов", "ад великих воплей" и так далее) тоже со всеми удобствами?

Я очарован японским драматическим искусством с тех пор, как впервые услышал фальцетный звук бамбуковой флейты и совиное уханье хористов на сцене театра но. Каждые пару лет, когда знаменитая киотоская труппа "Касю-дзюку" привозит в Нью-Йорк очередную пьесу Дзэами Мотокиё или что-нибудь из "Повести о Гэндзи", я тяну свою долготерпеливую жену на спектакль. Алла слушает "японскую оперу", стиснув зубы, и по окончании берет с меня честное слово, что это был последний раз. Я обещаю, но в следующий раз как ни в чем не бывало покупаю билеты. "Как, опять театр но? Мы же договаривались!" Я отвожу глаза, бормочу что-то вроде "Но ты сама жаловалась, что мы редко ходим в театр".

– Знаешь, ты начинаешь напоминать мне мужа из анекдота про норковую шубу, – замечает Алла.

– Ладно, в театр но мы больше не пойдем, – уступаю я, – вместо этого пойдем на бунраку.

– Куда-куда?

– На бунраку. Кукольный спектакль.

– А там тоже все будут завывать, как привидения из ужастиков?

– Не знаю. Но, между прочим, великий Тикамацу Мондзаэмон, которого называют японским Шекспиром, изначально писал свои пьесы именно для кукол, – вворачиваю я для убедительности, хотя Тикамацу я не читал и, в любом случае, мои доводы на жену давно не действуют. Однако на сей раз она неожиданно соглашается.

После кукольного театра Алла, видимо, смирилась со своей участью и по пути из Осаки в Токио сама предложила сходить на кабуки – для полноты картины. Спору нет, кабуки доступнее, чем но, и зрелищнее, чем бунраку. На представлении в Кабукидза стоит побывать даже, если ты уже видел тот же спектакль в гастрольном варианте за пределами Японии. Ибо кабуки – это не только то, что происходит на сцене, но и участие аудитории. Дикие выкрики из зала, от которых у иностранца может сложиться впечатление, будто половина зрителей страдает синдромом Туретта. По счастью, я предварительно ознакомился с англоязычной брошюркой, где было специальное предупреждение для туристов: не обращайте внимания на вопли, это такая традиция.

Из-за непривычности изобразительных средств и актерского метода трагедия поначалу воспринимается как комедия, все кажется карикатурным. Но ко второму отделению даже мы, невежды, прониклисьдраматизмом. "Те шестнадцать лет, когда ты был здесь, промелькнули, как сон, как сон…" – произносит главный герой, оплакивая сына, которого сам же и обезглавил. Ни дать ни взять греческая трагедия. Но с японской проблематикой. "Путь воина – решительное принятие смерти". Самурайский кодекс чести, подминающий под себя все на свете, перемалывающий человеческие жизни не хуже, чем фатум. Кажется, это один из лейтмотивов японской классики от Ихары Сайкаку до Мори Огая. Так, в "Семействе Абэ" вассалы слезно выпрашивают у старого феодала разрешение совершить харакири после его смерти. Матери, жены и дети этих вассалов всецело поддерживают их стремление покончить с собой и сокрушаются, если даймё не дает разрешения (что свидетельствует о его неуважении к подданному). Такая традиция. Впрочем, поступки героев можно мотивировать чем угодно – честолюбием, долгом самурая или чистой случайностью ("вареной скумбрией" у того же Огая). Экзистенциальная подоплека от этого не меняется. Не меняется и эмоциональная окраска; она только усиливается, становится все более яркой, пока игра актера не дойдет до крайней точки напряжения. Это запал самурая перед сэппуку, смертника-камикадзе или члена якудза, который должен отрубить себе палец. Ослушание невозможно.

Назад Дальше