По России - Дмитрий Губин 2 стр.


Это разгромное выступление, вызвало, разумеется, противоположный эффект: весь идеологический актив кинулся раздобывать "Аврору", ставшую вмиг сверхдефицитной, и стихи Евтушенко переписывались, заучивались наизусть, перепечатывались на машинке, ксерокопировались, ротапринтировались, перефотографировались… Пусть будущий ивановский историк отметит это время как начало ивановского самиздата, когда к 169000 центрального тиража "Авроры" прибавилось несколько тысяч тиража местного.

И это был не единственный вид творчества масс, который пробудила литературоведческая речь первого секретаря.

Спустя некоторый срок одним из ответных творений стало выступление в "Плачущем гегемоне" его редактора Владимира Кулагина, занявшее половину полосы 95-го номера газеты и потеснившее даже традиционное обсуждение бестселлера тех лет "Целина" – подобно тому как Глазунов вытеснил в художественном музее мумию. Если Владимир Клюев давал стихотворению общую оценку, то Владимир Кулагин шел дальше. Евтушенко был дан бой по всем пунктам: объявлялось, например, что в своей давней поэме "Ивановские ситцы" "святое для всей России слово "Иваново" он рифмует со словами "пьяново", "рваново", "надуваново", по существу ставит между ними знак равенства"; что картина быта и нравов поезда № 662 "нетипична"; что "область и страна хорошо знают и любят других камвольщиц"; что бабушка с баночкой кофе "карикатурна"; что командированный вез никакой не "мусор", а "планы обновления наших полей в свете постановлений партии и правительства", – отлуп, как говаривал дед Щукарь, был полнейший.

Единственным неоспоренным тезисом Евтушенко остался, кажется, лишь тезис о грудастости ивановских камвольщиц: подозреваю, что Владимир Кулагин, конечно, видел за этим неприличный, сексуально-прозападнический намек, но все же не решился выставить антитезу об антигрудастости – как не соответствующую народному типу телосложения. Спорить с Евтушенко в этом вопросе было щекотливо, а все редакторы щекотки боятся.

Другим откликом было стихотворение анонимного автора, начавшее бурное хождение по рукам горожан и известное под названием "Ответ Евгению Евтушенко", уже своим заголовком как бы намекающее на возможность в наше суровое время продолжения стихотворно-эпистолярного жанра (ивановский стихотворец – московскому мэтру) или даже провоцирующее Евтушенко на очередной полемический выпад. Заранее прошу прощения за обильное цитирование, но оно совершенно необходимо: достать ныне "Ответ" гораздо сложнее, чем подшивку "Авроры" или "Плачущего гегемона".

Композиционно "Ответ Евтушенко" делился на две части, констатирующую и полемизирующую, причем основная, констатирующая, была написана слегка хромающим пятистопным ямбом, который нередко использовал (хотя и без хромоты) Александр Пушкин для создания шедевров лирики – например, "Я вас любил, любовь еще, быть может…" Вначале неизвестный литератор констатировал расклад сил:

Смотрю на строки, что с таким гореньем

Евгений Евтушенко написал,

которые с не меньшим вдохновеньем

на партактиве Клюев изругал.

За что ругал – мне не совсем понятно:

что здесь пасквильного и кто из них неправ?

Пасквильного, по мысли автора "Ответа", и впрямь не было, ибо когда голодает страна – это трагедия, а не пасквиль, в доказательство чего в следующих четырех строках давал развернутое описание ивановской жизни, нищей и сирой, но завершал его на контрапункте, оптимистично и в мажоре:

Вот в Ярославле, говорят, соседнем,

за молоком – так в пять утра встают,

а мясо – может, врут, но только в среднем

по килограмму в год всего дают.

А Кострома совсем оголодала…

Да что и говорить, неплохо мы живем… -

и за этим "мы" стояли непереводящиеся в Иванове утки и пельмени, а также укор к мастеру: уж если ивановцы способны в своей жизни видеть светлые стороны, то не Евгению Александровичу жаловаться за них. И аноним переходил от скрытой иронии к иронии менее скрытой:

Зачем же патриотом притворяться,

шуметь, кричать, в грудь кулаком стучать,

змеей шипеть и по углам шептаться?

Достал – и съел. И много не болтать, -

после чего пятистопный неспешный ямб заменялся четырехстопным, употреблявшимся Пушкиным для послания "Во глубине сибирских руд", и неизвестный стихотворец указывал на беды, которые могут последовать от разговоров во весь голос:

Ты, Женя, говоришь: "достойно",

когда крушится все кругом,

а сколько было их, достойных,

в тридцать седьмом? тридцать восьмом?

Так как "достойно"? Где решенье?

Давно народ в набат не бил?

"Храните гордое терпенье?"

Об этом Пушкин говорил…

А завершался "Ответ" опять-таки ироническим советом Евгению Евтушенко подобных стихов не писать, поскольку столичная безопасность не чета ивановской реальности:

Поэтому не трогай душу,

ведь ты поэт, и не понять,

что я почти совсем не трушу -

свободу жалко потерять, -

чуть забегая вперед, скажу, что как в воду глядел безымянный автор!..

Но пока все было спокойно, и только листки с "Ответом" носились туда-сюда по Иванову, размножаясь со скоростью мушки дрозофилы. Эти чуждые генетические штучки должны были непременно аукнуться, но тогда все только перекрикивались, и я сам в один прекрасный день раздобыл разом три списка "Ответа": один – в комитете комсомола своей школы, второй – в редакции "Плачущего гегемона" (там его распечатывало в пять закладок все машбюро), а третий принес из института мой отец, заметивший, что есть во всех этих самодельных ответах что-то непрофессиональное, но пушкинское… лермонтовское… что-то от зари отечественной бесцензурной литературы.

Два листка я пустил в множительный оборот, а третий зачитывал кому ни попадя, одноклассникам и старшим приятелям, давал, кажется, кому-то из учителей, и чувствовал себя – скажем так – "частицей общего дела", какого именно – ей-богу, тогда бы я не ответил.

Все прекратилось в один день (забавно, что неофициальная информация доходит до всех единовременно, будто копится-копится за плотиной, а потом прорывает: в один день стал популярен в Иванове Глазунов, в один день стал он скандален, в один день все узнали про Клюева, про "Аврору", и так далее…) – точнее, в один вечер, я запомнил его особенно хорошо. Отец пришел с работы позже обычного и вошел ко мне в комнату странной для него, какой-то военной походкой.

– Где Евтушенко и этот… – он попытался щелкнуть пальцами, но не получилось, так что отец поморщился, – ответ?

Я пожал плечами, и тогда отец развернул меня лицом к себе и, крепко взяв за плечи, очень медленно произнес глаза в глаза каким-то подчеркнуто безразличным голосом:

– Ты кому-нибудь… давал это читать?

Подобное обращение было совершенно не принято в нашей семье, так вели себя только герои "мужских" сцен очень плохих фильмов, ежедневно показываемых по второй программе телевидения, и от этой неестественности я почувствовал холодок и так же неестественно-безразлично соврал:

– Не-е-ет… Ты что?

А дальше в моей памяти следует десятиминутный провал, и всплывают лишь отдельные фразы:

– Ты никому… потому что может быть самое худшее… и на работе… Чернявская… арестовали… машинистку… в "серый дом"… расширенное парткома… я прошу тебя…

И я, чувствуя, что в дом приходит что-то беспощадное, постороннее, трясущимися руками отдал несчастный список стихотворений, которые к тому времени заучил наизусть, и отец взял листки и вышел из комнаты, закрыв за собой дверь, а через десять минут вошел и нормальным голосом сказал, что я уже большой и должен понимать некоторые вещи, что в институте только что окончился закрытый партком, на котором человек из горкома объявил "Ответ Евтушенко" диверсией с душкой, не без усилий диссидентуры, что виновные в распространении понесут ответственность, что заведующей кафедрой иностранных языков Ирине Ивановне Чернявской, где-то прочитавшей ответ и кому-то давшей почитать, уже занесли "строгача", и что какая-то машинистка, размножавшая диссидентское произведение, арестована и доставлена в "серый дом", как, впрочем, и ряд других лиц, и что времена могут быть всякими, и нужно быть готовым. Ты же читал про это у Эренбурга… Достойно, главное, достойно…

И, кажется, чувствовался запах жженой бумаги.

Я думаю, это и есть кульминация истории ивановского самиздата: не повсеместные экстренные закрытые партсобрания, не упорные разговоры о заведенных делах по статье "антисоветская агитация и пропаганда", а разговор в комнате двухкомнатной кооперативной квартиры с невыплаченным паем, когда мой отец, кандидат наук и доцент, только что вернувшийся из-за границы, где заведовал кафедрой крупного института, написавший и издавший на французском языке несколько учебников, поклонник Матисса и Модильяни, идет в кухню сжигать стихи в тигельной фаянсовой чашечке… Или я нафантазировал про сжигание? А отец просто порвал их и выкинул в мусорное ведро?

Теперь неважно. Зимой 1979 года я видел отца в особую минуту, и больше таким не увижу никогда. С первым теплом все Иваново опять как-то вдруг заговорило о том, что весть об ивановских карательных акциях докатилась до Москвы, "первого" вызывали на ковер и дали нагоняй за "перегибы", все прощены и дела замяты.

Трудно сказать точно, как там было на самом деле.

Эпилог

Осталось рассказать только о дальнейших судьбах людей, так или иначе оказавшихся причастными к истории ивановского самиздата.

С Ильей Сергеевичем Глазуновым я познакомился позднее, в Москве, когда, учась на журфаке, брал одно из первых в своей жизни интервью. Визируя интервью, Глазунов вдруг пригласил меня позировать для его картины под названием "Похороны", которая огромными своими размерами занимала половину его немаленькой мастерской, не вмещаясь в нее, как не вмещалось "Утро стрелецкой казни" в мастерскую Сурикова. На прописанном заднем плане низкое небо давило серые серийные дома, сжатые еще и черной лентой московской кольцевой автодороги, а на переднем лежала в гробу возле вырытой могилы на старом, с мраморными ангелами, кладбище старушка. Ее осенял крестом священник, а рядом скорбели родственники и просто люди – рабочие, интеллигенты, военные, дети, служащие… Поскольку с меня предполагалось писать фигуру наглухо заджинсованного фотографа, запечатлевающего этот апокалипсис, я спросил, что символизирует старушка. Аристократическим голосом, в который вкрадывалась мешающая, дребезжащая нотка, как будто это был не голос, а чашечка гарднеровского фарфора, давшая трещинку от небрежного хранения, Глазунов ответил:

– Кого-хоронят, кого-хоронят… Россию, бабушку, советскую власть хоронят, – и, поскольку стояли времена позднего застоя, я, подумав, позировать согласился, хотя мой вид на картине – в три четверти со спины.

С художником Глазуновым я с тех пор не встречался, хотя по сообщениям газет знаю, что он по-прежнему пишет, как, впрочем, и поэт Евтушенко, только один – картины, а другой – стихи.

Редактор "Рабочего края" Владимир Кулагин, призывавший в свое время кары на головы как Евтушенко, так и руководства "Авроры", вынужден был уйти на пенсию где-то при Андропове.

Впрочем, кара журнал "Аврора" все-таки постигла: ровно через три года после истории со стихами Евтушенко вышел декабрьский номер журнала за 1981 год, вторую страницу которого украшала картина уже известного читателю придворного живописца Налбандяна, называвшаяся "Выступление Л.И.Брежнева на конференции в Хельсинки. К семидесятипятилетию Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума…" Но кара, конечно, постигла не за тиражирование более чем посредственной картины, а за публикацию в том же номере рассказа ленинградского писателя Виктора Голявкина. Сам по себе рассказ был безобиден, он высмеивал абстрактного литературного начштаба, но, во-первых, назывался "Юбилейная речь", а, во-вторых, занимал ровно семьдесят пятую страницу журнала. Рассказ начинался так: "Трудно представить себе, что этот чудесный писатель жив. Не верится…" – и заканчивался опровержением слуха о смерти писателя: "Радость была преждевременна. Но я думаю, что долго нам не придется ждать. Он нас не разочарует. Мы все верим в него. Мы пожелаем ему закончить труды, которые он еще не закончил, и поскорее обрадовать нас. (Аплодисменты.)"

Увы, одним из нравственных последствий правления Брежнева было превращение его смерти в фарс еще при жизни. Ведь он "умирал" не единожды, и помню, что, когда 11 ноября 1981 года я пришел на лекции и услышал, что "Леня гигнулся", то машинально спросил: "Как, опять?" Ясно, что половина страны не могла устоять перед соблазном сохранить для себя 75-ю страницу и вновь ксерокопировала, переснимала… Это была вторая, уже всесоюзная волна журнального самиздата, которая, прокатив по стране, оставила как минимум три последствия:

1) заведующая редакцией научилась отвечать иностранным корреспондентам, требующим "мистера Горышина", что "мистер Горышин рест он дача";

2) ответственный секретарь "Авроры" Магда Алексеева была уволена "за антиредакционную деятельность";

3) сам Глеб Горышин ушел с редакторского поста по собственному желанию.

Разгромленная "Аврора" почти потонула, уменьшив тираж до минимального в 105.800 экземпляров, но потом выровнялась и стала идти нюх в нюх со "Знаменем": полмиллиона. Была история с рассказом Голявкина умышленной или случайной – точно не знает в "Авроре" никто, за что я ручаюсь по той причине, что сам работаю в этом издании, давно покинув Иваново.

После смерти Брежнева (некролог в "Авроре" был поставлен ровно через год после "Юбилейной речи", опять-таки в декабрьский номер – есть все-таки у моего журнала определенная любовь к декабрю…) и вышедшего наружу дела министра внутренних дел Щелокова в Ивановском управлении внутренних дел сочли, что содержать круглосуточно общество охраны памятников накладно, и людей с портупеями убрали от Станционного Смотрителя вместе с будочкой. Одновременно пришлось заняться и перестройкой: портрет генсека заменили гербом СССР, а бронзовую цитату – бронзовым куплетом гимна. Ивановцы могут гордиться, что в их городе установлен единственный памятник государственной атрибутике в стране, как, впрочем, могут гордиться и завершением двадцатилетней реконструкции гигантского театра: театр этот перестал уходить под воду и, пережив всего-навсего один пожар, принимает зрителей.

По превращению Станционного Смотрителя в Памятник Атрибутике Владимир Григорьевич Клюев оставил пост 1 секретаря ивановского обкома и стал министром легкой промышленности страны. Мне приходилось слышать, что это именно он способствовал изданию на русском языке журнала "Бурда", и если это действительно так, то это мирит с ним не только ивановских женщин, но и меня.

Ирина Ивановна Чернявская по-прежнему работает в Ивановском химико-технологическом институте, выговор снят с нее за сроком давности, она пользуется уважением и любовью, хотя и вспоминать об истории со стихами не любит, как не любят вспоминать некоторые ивановцы, знакомые мне.

Остальные косвенные участники самиздата, к которым я отношу Александра Дворжеца и Сергея Михалкова, чувствуют себя тоже хорошо, за исключением отца.

В августе 1980 года он вышел на прогулку перед сном и был убит на центральной улице города Иваново 16-летним мальчишкой, позарившимся на его американские джинсы, выпуск которых никак не могла освоить наша легкая промышленность. Впрочем, по некоторым сведениям, это был не один мальчишка, а несколько, – ивановская милиция, занятая своими более важными задачами, так и не смогла раскрыть всех обстоятельств дела, и мама писала жалобу министру внутренних дел Щелокову, но о Щелокове я уже написал выше…

Ничего мне неизвестно и о судьбе той женщины-машинистки (или, опять-таки, нескольких женщин), что решились перепечатать понравившийся им "Ответ Евтушенко". Порой мне кажется, что все разговоры о приводах и допросах – плод общественного воображения, но некоторый опыт времени да рассказы лиц, наотрез отказавшихся от появления в печати их фамилий, убеждают, что это не так. И тогда я думаю – что должна была чувствовать эта машинистка, доставленная в комитет государственной безопасности, что говорить и от чего отрекаться, – как думаю и о том, что должен был чувствовать мой отец, когда велел немедленно уничтожить мой самиздатовский список. Право, мой тогдашний детский страх не идет в сравнение со страхом этих людей, и от этого мне становится еще печальнее.

Хотя совсем в миноре завершать бы не хотелось. Многие отрадные моменты можно отыскать в жизни того же Иванова сегодня. Например, масло по карточкам получают уже все без исключения несовершеннолетние граждане города. А пельмени до сих пор продаются без карточек, и их завались в любом продовольственном магазине. Если купить пельмени и завернуть их в десяток целлофановых пакетов, то они великолепно перенесут ночь в поезде до Москвы, где пельмени пока в недостатке – и, право, мне очень странно, почему приезжающие в командировку москвичи так не делают.

1988 Комментарий

"Ивановский самиздат" был опубликован в коротичевском "Огоньке" – и я тут же стал лауреатом премии этого журнала (а было мне 24). В одном списке вместе с Петрушевской, Алексиевич, Адамовичем, Сергеем Хрущевым и полузабытыми ныне следователями-правдоискателями Ивановым и Гдляном. Денег лауреатам не платили. Но работавший в "Огоньке" Валя Юмашев (еще не ведавший, что станет главой президентской администрации и женится на дочке Ельцина) позвонил и сказал: "Старик, мы хотим, чтобы ты был в Ленинграде нашим собкором. Ты сделаешь величайшую глупость, если откажешься". Я согласился.

Второй раз он повторит фразу о "величайшей глупости" отказа в 1990-м, предложив обработать мемуары "одного очень важного человека". Я тогда только женился и собирался проводить медовый месяц на Черном море. А под "важным человеком", как впоследствии выяснилось, подразумевался Ельцин, – но я до сих пор полагаю, что поступил правильно, потому что знаю, как переломались судьбы тех, кто решил поиграть во власть или с властью.

В Иваново я редко, но бываю. Там многое изменилось: например, текстильные фабрики превратились в шопинг-моллы. Но там по-прежнему живет моя мама – в 2012 году ей исполняется 72 года. Поезд из Москвы до Иванова ходит все с той же регулярностью и все с той же скоростью.

2012

#CCCР #Иваново #Россия #Петербург #Нидерланды #Амстердам Жизнь за царя

Теги: Настоящие ивановские пацаны . – Фальшивые голландские гопники . – Всеобщий эквивалент цены жизни.

Я – русский человек.

То есть, будучи настроен критически по отношению к своей нации (которая, после шести веков деспотии, рабства и, по формуле ознакомившегося с деяниями советской власти Эйнштейна, "трагедии человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми" – дает для критики поистине русский простор), я обладаю теми чертами, какие сам и ругаю.

Ну, например, я с легкостью переношу во внешний мир, полагая универсальным и повсеместно распространенным, тот склад жизни, который только и сложился, что в моей банке с пауками (где я – один из пауков).

Назад Дальше