Упрямый Галилей - Игорь Дмитриев


В монографии на основании широкого круга первоисточников предлагается новая трактовка одного из самых драматичных эпизодов истории европейской науки начала Нового времени – инквизиционного процесса над Галилео Галилеем 1633 года. Сам процесс и предшествующие ему события рассмотрены сквозь призму разнообразных контекстов эпохи: теологического, политического, социокультурного, личностно-психологического, научного, патронатного, риторического, логического, философского. Выполненное автором исследование показывает, что традиционная трактовка указанного события (дело Галилея как пример травли великого ученого церковными мракобесами и как иллюстрация противостояния передовой науки и церковной догматики) не вполне соответствует действительности, опровергается также и широко распространенное мнение, будто Галилей был предан суду инквизиции за защиту теории Коперника. Процесс над Галилеем – событие сложное, многогранное и противоречивое, о чем и свидетельствует красноречиво книга И. Дмитриева.

Содержание:

  • ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОСЛЕСЛОВИЮ - (Заметки из философского уморасположения) 1

  • ОТ АВТОРА 3

  • Пролог - УВЕЩАНИЕ ГАЛИЛЕЯ 3

  • Часть I - IMPRIMATUR 60

  • Часть II - АНТИПОД, ИЛИ ИСТИНА, "ВЫБРАННАЯ ПО ЖЕЛАНИЮ" 153

  • Эпилог - "ЗОЛОТОЕ КЛЕЙМО НЕУДАЧИ" 176

  • ПРИЛОЖЕНИЯ 182

  • БИБЛИОГРАФИЯ 188

Игорь Сергеевич Дмитриев
Упрямый Галилей

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОСЛЕСЛОВИЮ
(Заметки из философского уморасположения)

Magnus ab integro saeculorum nascitur ordo . ( Virg .)

( Великий порядок времен рождается заново)

1. С почтением и страхом принял я предложение Игоря Сергеевича написать несколько слов на полях его замечательного труда. Пусть читатель не примет мои досужие размышления за предисловие к самой книге. Это всего лишь первые заметки такого же любознательного читателя, если и предисловие, то к возможному собственному послесловию, когда труд будет тщательно изучен. Давным-давно мною было что-то написано о Галилее, но я не располагал тогда и сотой долей тех исторических знаний, которыми свободно владеет Игорь Сергеевич. Теперь же забыл и то, что знал.

Предмет моих нынешних занятий – философия. Я осмеливаюсь сказать здесь несколько слов потому, что историческое событие, которое автор воспроизводит с такой внимательностью и ответственностью, словно дело Галилея еще не закончено, – событие это прямо затрагивает любознательность особого рода, ту, которая некогда была названа греками философией. Эта история касается философии. Именно точка касания исторического и метафизического (то есть и метаисторического) кажется мне сегодня философски особо значимой и насущной.

С XIX века европейская философия открыла в существе своего дела, дела первой философии (онтологии), историческое измерение, но труд историка, погруженного в факты, кажется, крайне далек от конструкций спекулятивного ума. Тут нужен какой-то двумерный жанр исследования, внимательного одновременно и к историческому складу событий, и к их "метафизической" подоплеке. Ближайшей моделью такого, по необходимости двумерного – историо-логического – исследования могут служить исследования историко-научные. Есть логика научной мысли, но есть и люди, институты, обстоятельства, в которых эта мысль совершается, живет, распространяется. Впрочем, где здесь внутреннее, где внешнее, разделить не так-то легко: само "нутро", именно логическое "нутро" мысли может оказаться гораздо интимнее связанным с "внешними" обстоятельствами, чем кажется теоретику. Речь вовсе не о внешних "влияниях" на дело мысли, от них логик может отвлечься, а о глубинной архитектонике и жизненной драме самой мысли. Дисциплинарные границы могут по-разному разделять внутренне связную работу ума, разные пласты понимания могут занимать разное место в историческом мире, располагаться в разных институтах. Например, позитивистское толкование научной логики прямо связано с прагматизацией и технизацией науки в XX веке, но сама возможность технизации знания входит в изначальную логику новоевропейской науки (Ф. Бэкон: " Scientia et potentia humana in idem coincidunt " – "Знание и могущество человека совпадают", или – "Знание само по себе есть сила"). Напротив, в начале XX века традиция гимназического образования, постоянное общение математиков, физиков, философов и теоретиков искусства позволили физикам-теоретикам понять смысл открытых ими "монстров", как бы припомнив философскую проблемность первичных, априорных понятий ("сила", "причинность", "пространство-время, "элементарность", "наблюдение"…). В средоточии фундаментальных проблем математической физики открыли философию, живущую под спудом позитивных теорий и, казалось, давно оставленную, давно числящуюся среди гуманитарных факультетов .

Теоретическая мысль устроена сложно. Труд И.С. Дмитриева отнюдь не просто кропотливая работа историка, это редкий пример скрупулезного исследования полифонии мысли, открывающего весь ее диапазон – от математических конструкций до богословия. Да и само событие взято такое, в котором на историческое мгновение приоткрывается эта связь, эта нервная ткань мысли, ее тайные закоулки, небесные и подземные лаборатории, опасные связи, давние тяжбы и встречи с тем, что вовсе оставалось за горизонтом мыслимого. В нормальные эпохи эта тайная жизнь мысли исчезает в каком-нибудь естественном (или сверхъестественном) свете, остается за пределами "ясных и отчетливых" формул, скрывается под спудом фактов и обстоятельств, будто бы внешних, благополучно разводится на разные дисциплины: математика, физика, логика, философия, богословие… Тут же все оказываются соучастниками одного дела – дела Галилея. Не смещение Земли с естественного места настораживало богословов, а ощущение толчков нешуточного тектонического сдвига в метафизических основах мира.

2. На первом плане перед нами историческая драма. Сокровенный сюжет этой драмы, однако, – не столько действия и события, сколько спор, тяжба, суд, на котором роль судьи отводится читателю: суди сам. Историк не столько знакомит нас с прошлым, сколько вовлекает в настоящее дело Галилея, далеко не законченное. Суд идет. Ведь и сам Галилей, согласившись в феврале 1616 года отказаться от пропаганды коперниканства, тут же принялся за "Диалог", а публично отрекшись от своего учения в июне 1633 года, продолжал вести – и даже усиливать – этот спор в парадоксальных мысленных экспериментах "Бесед" (1638). Более того, исследование-расследование – inquisitio – продолжается по сей день. Когда окончательно (казалось) воссиял свет нового "естественного разума", его инквизиция, в свой черед, вынесла окончательный (казалось) приговор "церковному обскурантизму", но… дело осталось нерешенным. Его не заканчивает даже послушное отречение римско-католической церкви от своего оплошного вердикта .

Вместе с И.С. Дмитриевым мы возобновляем суд, продолжаем рассмотрение дела.

Два акта драмы названы "Увещание Галилея" и "Упрямый Галилей". Затем в дело вступает единомышленник-антипод Рене Декарт со своим собственным судом. За сценой слышны голоса Спинозы, Лейбница, Мальбранша… "Галилей и Ньютон, – замечает автор, – окажись они в ситуации прямого диалога (то есть беседы) с Декартом, могли бы возразить…". В контекст суровых допросов включается контекст вопросов обитателей незримой "республики ученых", по-своему не менее суровых. Именно пристальное внимание к сути спора превращает историко-научное исследование И.С. Дмитриева в захватывающее следствие по делу, буквально в исторический и философский детектив (чтобы не поминать лишний раз инквизицию). Автор воспроизводит сложную интригу, в которую вовлечено множество лиц и обстоятельств, но решающий спор не теряется в обстоятельствах интриги. Напротив, аргументы ad rem и ad hominem , математические доказательства и свидетельские показания, астрономические наблюдения и улики, прямые и косвенные, риторические фигуры и софизмы, догматические формулы и богословские разнотолки, оговорки, умалчивания и т.д. – все вовлекается в разбор дела, чтобы вполне раскрыть глубинную суть спора. Ведь и беседуя о сопротивлении материалов, мы, возможно, затрагиваем сотериологические и даже эсхатологические темы.

Первый урок, который дает эта работа философии, таков: метафизические, а может быть, и глубже расположенные корни новоевропейской физики обнаруживаются не столько в системах, сколько в деталях, в сугубо исторических подробностях дела. Заглядывая в частную переписку, ломая голову над схоластическими определениями и астрономическими расчетами, вчитываясь в доносы, в протоколы и вердикты заседаний Конгрегации святой инквизиции, испытываешь интеллектуальное наслаждение, потому что за спорами, склоками и интригами удается уловить внутреннюю жизнь мысли, а не только людей. Поневоле вспоминаешь характеристику, которую дал Борис Пастернак марбургской школе неокантианцев: "…школа обращалась к первоисточникам, т.е. к подлинным распискам мысли, оставленным ею в истории науки. <…> Марбургскую школу интересовало, как думает наука в ее двадцатипятивековом непрекращающемся авторстве, у горячих начал и исходов мировых открытий. <…> Школа не говорила о стадиях мирового духа, а, предположим, о почтовой переписке семьи Бернулли, но при этом она знала, что всякая мысль, сколь угодно отдаленного времени, застигнутая на месте и за делом, должна полностью допускать нашу логическую комментацию".

Много смеялись над фразой Гегеля "все действительное разумно…", но ведь если историку удается всмотреться в фактическую плоть событий так, что ее архивные фрагменты складываются в связную действительность и плоть оживает, становится внутренне осмысленным событием, разве не проступает в чертах этой действительной жизни разум? Зачем же называть разумом умственную близорукость, сколь бы логичной и рациональной она ни казалась? Не стоит называть и действительностью тот скарб, который педантично собирает бессмысленное крохоборство.

Бог, способный внушить amor intellectualis, не математик, не механик, он знает мир не "в общем", а поштучно, он – "Всесильный Бог любви, Ягайлов и Ядвиг, Всесильный Бог деталей".

3. В книге спор развертывается между церковью и… нельзя сказать, наукой, потому что, с одной стороны, есть рационально продуманная Наука, принятая Церковью, а с другой – еще нет той науки, которой принадлежит Галилей. Итак, спор между Наукой Церкви и ученым, чьими руками и умом не просто строится новая теория, но открывается новая – неведомая – метафизическая территория, некоторым образом новый мир. Именно это почувствовали теологи. Дело, конечно, вовсе не в гелиоцентризме. Мир, в котором мыслил Галилей, в самом деле как бы отменял прежний, но был слишком мысленным, слишком гипотетичным, допустимым, но не убедительным. Галилей занимается астрономией и механикой, но всем умом, а главное, всей душой уже обитает в мире, в котором его теоремы только и могут быть истинны. Трудность его положения в том, что он изобретает априорности нового мира: бесконечное пространство-время, однородный закон движения всех тел (материальных точек) в пустоте, – но ни бесконечности, ни закона, ни нужного понятия бесконечно малой еще нет. Даже инерциальности прямолинейного движения в "Диалогах" еще нет.

С другой же стороны, налицо прочная, основательно и детально продуманная Наука томистского аристотелизма, хорошо согласованная как со словом Писания, так и с опытом Природы. Основное возражение кардинала Беллармино Галилею состоит в том, что его гипотезам не хватает доказательности. Из мысленных экспериментов с математическими объектами надо войти in rerum naturae, в настоящую натурфилософию, в мир физической причинности, только тогда можно претендовать на истину.

Между тем дело шло именно о радикальном – метафизическом – переустройстве аристотелевски-томистского мира в другой. Основной эксперимент "Диалога" – это эксперимент по переселению человека одного мира в другой, еще не существующий. Галилей (Сальвиати) занят переустройством головы (умного зрения, умения ориентироваться не только умом, но всем умным чувствилищем) обитателя аристотелевского мира в другую голову, для которой оказывается возможным обитать в другом, коперниканском мире без головокружения. В мире, всего лишь допустимом: ну, вращаемся мы тремя движениями сразу, ничего, как видите, страшного, все остается на своих местах… Дело не в том, что этот мир истинен, а тот нет или наоборот: мы научаемся видеть мир в разных умозрительных перспективах.

Заседание святой инквизиции для дискуссий неудобно. Место, где выяснение отношений двух миров (двух умов) возможно в форме разговора, а не увещаний, осуждений, разоблачений ересей или, наоборот, борьбы с вековыми предрассудками, – такое место есть. Это место находится между "мирами" и "институтами". Как во времена гуманистов, это некое досужее место, otium, где все negotia оставляются за дверью: кардиналы, государи, книжники, схоласты, математики, медики оставляют в прихожей свои дресскоды и сходятся не как профессиональные мудрецы, а как друзья мудрости, как sapientiae amici, то есть как фило-софы. В XV веке Лоренцо Валла однажды описал пять условий гуманистической беседы: досуг, вилла, книги, друзья и animi vacuitas – пустота души. Не опустошенность (vastitas), а освобожденность, пустота, впускающая, допускающая, где всякое "так есть" звучит как "допустим, будет…". Надо выйти из церковных стен, но также и из лабораторий. Надо оставить за порогом догматы, но также и самоочевидности.

Таково, повторю, уморасположение не мудрецов, а только друзей мудрости, фило-софов. Философия и есть уморасположение возможного разговора, причем разговора о первом и последнем.

В споре с кардиналом Беллармино и с папой Урбаном VIII Галилей понял, что, его истина "отнюдь не всемогуща, скорее приходится говорить о слабости истины", более того: едва ли она доказуема вообще. Мир его мысленных экспериментов надо было еще довести до физической явности, метафизической основательности и, кто знает, может быть, и до богословской осмысленности, чтобы его реальность обрела силу истины. Он только апологет, а не учитель нового мироздания.

Со своей стороны, Беллармино, как и Галилей, допускал и даже считал неизбежным "разрушение аристотелевского Космоса". Да и богословие отнюдь не монолитно, далеко не сводится к томизму, различные интеллектуальные традиции сталкивались в самой курии. Если войти в эту полифонию церковной традиции, нетрудно будет понять, что спор идет не о доказанности или недоказуемости, а о том, что значит доказать, не о силе или слабости истины, а о том, что это такое – истина и в чем заключается ее сила, не о математических химерах и реальности, а о том, что это такое – реальность. Словом, речь о философских вопросах. Ведь в согласии как с Аристотелем, так и с Декартом в философии речь идет о первых началах, от которых зависят все доказательства, но которые поэтому недоказуемы. Недоказуемы, но более истинны, чем все доказанное на этих основаниях. В этих основаниях заключены ответы на вопросы: "что значит быть" ("реальность")? "что значит мысль" ("идеальность")? как они могут совпадать в знании (истина)? как бытие, будучи бытием-а-не-мыслью, не совпадает с человеческими домыслами о бытии?

4. Вот, к примеру, очень интересный и важный сюжет. Говоря о гипотезах математической астрономии, кардинал Беллармино был прав, когда требовал от Галилея доказательств в мире физических причин Аристотеля и методами его логического органона, имея в виду насквозь доказанный мир Фомы Аквинского. Но когда Галилей в "Диалоге" занялся механикой и решительно вторгся в мир "аристотелевских" причин, разрушая различие естественных и насильственных движений, когда этот выдуманный – и остающийся мысленным ("идеализированным", говоря вернее) – мир вдруг стал претендовать на раскрытие самой "природы вещей", папа Урбан VIII увидел в этой "излишней доказательности" посягательство на всемогущество Бога. И правда, почему Бог должен был творить мир по законам механики? Но ведь тот же вопрос обращен и к томизму: почему это всемогущий Творец должен был творить мир по учебнику Аристотеля, к тому же руководствуясь его силлогистикой?

А ведь этот вопрос уже был однажды задан. Более того, был и ответ: нет-де, не с Аристотелем согласовывался Творец, когда творил мир, а с самим собой, именно со своим всемогуществом, а всемогуществу Творца соответствует только всевозможность, бесконечность – экстенсивная и интенсивная – творения. Правда, говоривший это "нераскаявшийся, упорный и непреклонный" еретик был сожжен 17 февраля 1600 года в Риме, на Campo dei Fiori (теперь там ему памятник). Но был еще и кардинал римской церкви Николай из Кузы, который за 150 лет до того в своих спекуляциях, вдохновленных апофатическим богословием, сочинил едва ли не все нужное Галилею, чтобы его гипотезы обрели силу истины. Этот кардинал заранее предположил и то расположение человеческого ума к бесконечному божественному творению, которое станет исходным для новой науки: мир – в себе бесконечный – нам неизвестен, он превосходит меру человеческого воображения и понятия; человек – подобие творца – строит свои познавательные "рациоцинации", не списывая понятия с вещей, а отыскивая единый метод конструирования (как бы творения) искусственного (мысленного) мира, его принципиальная гипотетичность заранее предумотрена; теоретическая модель (идеализация) всегда остается под вопросом, теоретическая картина мира готова к изменению целиком; познание бесконечно…

Дальше