У мостков за лыву – грязную осотистую озерину, в которой, отфыркиваясь, по колено бродила пегая кобыла с жеребенком, – Пелагея остановилась передохнуть. Тут всегда она отдыхает – и летом и зимой, с сорок седьмого. С той самой поры, как работает на пекарне. Потому что деревенская гора немалая – без отдыха не осилишь.
На всякий случай ведро с помоями она прикрыла белым ситцевым платком, который сняла с головы, поправила волосы – жиденькую бесцветную кудельку, собранную сзади в короткий хвостик (нельзя ей показываться растрепой на люди – девья матерь), – затем по привычке подняла глаза к черемуховому кусту на горе – там, возле старой прокоптелой бани, каждый вечер поджидает ее Павел.
Было время, и недавно еще, – не на горе, у реки встречал ее муж. А осенью, в самую темень, выходил с фонарем. Ставь, жена, ногу смело. Не упадешь. А уж по дому своему – надо правду говорить – она не знала забот. И утром печь истопит, и корову обрядит, и воды наносит, а ежели минутка свободная выпадет, и на пекарню прибежит: на неделю – на две дров наготовит. А теперь Павел болен, с весны за сердце рукой хватается, и все – и дом и пекарня, – на ней одной.
Глаза у Пелагеи были острые – кажется, это единственное, что не выгорело у печи, – и она сразу увидела: пусто возле куста, нету Павла.
Она охнула. Что с Павлом? Где Алька? Не беда ли какая стряслась дома? И, позабыв про отдых, про усталость, она схватила с земли ведро с помоями, схватила сумку с хлебом и звонко-звонко затопала по воде шатучими жердинами, перекинутыми за лыву.
2
Павел, в белых полотняных подштанниках, в мягких валяных опорках, в стеганой безрукавке с ее плеча, – она терпеть не могла этого стариковского вида! – сидел на кровати и, по всему видать, только что проснулся: лицо потное, бледное, мокрые волосы на голове скатались в косицы...
– На, господи, не вылежался! – выпалила она прямо с порога. – Мало ночи да дня – уже и вечера прихватываешь.
– Нездоровится мне ноне, – виновато потупился Павел.
– Да уж как ни нездоровится, а до угора-то, думаю, мог бы дойти. И сено, – Пелагея кивнула в сторону окошка за передком никелированной кровати, – срам людей – с утра валяется. Для того я вставала ни свет ни заря? Сам не можешь – дочи есть, а то бы и сестрицу дорогую кликнул. Невелика барыня!
– День андела у Онисьи сегодня.
– Большой праздник! Отпали бы руки, ежели бы брату родному пособила.
Хлопая пыльными, все еще не остывшими сапогами, которые плотнее обычного сидели на затекшей ноге, Пелагея оглянула комнату – просторную, чистую, со светлым крашеным полом, с белыми тюлевыми занавесками во все окно, с жирным фикусом, царственно возвышающимся в переднем углу. Взглядом задержалась на ярко-красном платье с белым ремешком, небрежно брошенном на стул возле комода, на котором сверкали новехонькие, еще ни разу не гретые самовары.
– А та где, кобыла?
– Ушла. Девка – известно.
– Вот как, вот как у нас! Сам весь день на вылежке, дочи дома не оследится, а мати хоть убейся. Одной мне надо...
Пелагея наконец скинула сапоги и повалилась на пол. Без всякой подстилки. Прямо на голый крашеный пол.
Минут пять, а то и больше лежала она недвижно, с закрытыми глазами, тяжело, с присвистом дыша. Потом дыхание у нее постепенно выровнялось – крашеный пол хорошо вытягивает жар из тела, – и она, повернувшись лицом к мужу, стала спрашивать его о домашних делах.
Самая главная и самая тяжелая работа по дому была сделана – Алька и корову подоила, и травы на утро принесла. Еще ей радость доставил самоварчик, который, поджидая ее согрел Павел, – не все, оказывается, давил койку человек, справил свое дело и сегодня.
Она встала, выпила подряд пять чашек крепкого чаю без сахара – пустым-то чаем скорее зальешь жар внутри, потом приподняла занавеску на окне и опять посмотрела в огород. Лежит сено, целый день лежит, а ей уж не прибрать сегодня – отпали руки и ноги...
– Нет, не могу, – сказала она и снова повалилась на пол, на этот раз на ватник, услужливо разостланный мужем. – За вином-то сходил – нет? – спросила она немного погодя.
– Сходил. Взял две бутылки.
– Ну, то ладно, ладно, мужик, – уже другим голосом заговорила Пелагея. – Надо вино-то. Может, кто зайдет сегодня. Много ноне вина-то закупают?
– Закупают. Не все еще уехали к дальним сенам. Петр Иванович много брал. И белого и красного.
– Как уж не много, – вздохнула Пелагея. – Большие гости будут. Антонида, говорят, приехала, ученье кончила. Не видал?
– Нет.
– Приехала – поминал даве начальник орса. Из района, говорит, на катере вместе с военным ехала, с офицером, – вроде как на природу поинтересоваться захотела. А какая природа? Жениха ловит, взамуж выскочить поскорее хочет. – Пелагея помолчала. – А тебе уж ничего не говорил? Не звал на чашку чая?
Павел пожал плечами.
– Вишь вот, вишь вот, как время-то бежит. Бывало, какое угощенье у Петра Ивановича обходилось без нас? А теперь Павел да Пелагея не в силе – не нужны.
– Ладно, – сказал Павел, – у нас у сестры праздник. Была даве – звала.
– Нет уж, не гостья я ноне, – строго поджала губы Пелагея. – Рук-ног не чую – какие мне гости?
– Да ведь обида ей будет. День андела у человека... – несмело напомнил Павел.
– А уж как знает. Не подыхать же мне из-за ейного андела. Как раз в эту минуту на крыльце зашаркали шаги, и – легка же на помине! – в избу вошла Анисья.
3
Анисья была на пять лет старше своего брата, но здоровьем крепкая, чернобровая, зубы белые, как репа, и все целехоньки – не скажешь, что ей за пятьдесят.
Брата своего Анисья не то что любила – обожала: и за то, что он был у нее единственный, да к тому же хворый, и за то, что по доброте да по тихости своей никогда, ни разу не попрекнул ее за беспутную жизнь. Ну, а перед невесткой, женой Павла, – тут прямо надо говорить – просто робела. Робела и терялась, так как во всем признавала ее превосходство. Домовита – у самой Анисьи никогда не держалась копейка в руках, – жизнь загадывает вперед и в женском деле – камень.
Провожая мужа на войну – а было ей тогда девятнадцать лет, – Пелагея сказала: "На меня надейся. Никому не расчесывать моих волос, кроме тебя". И как сказала, так и сделала; за всю войну ни разу не переступила порог клуба.
И, сознавая превосходство невестки, Анисья всякий раз, когда разговаривала с нею, напускала на себя развязность, чтобы хоть на словах стать вровень. Так и сейчас.
– Чего лежишь? – сказала Анисья. – Вставай! Вино прокиснет.
– Все ты со своим вином. Не напилась.
– Да ведь как. В такой день насухо! – Анисья кивнула брату. – Давай, давай – подымай жену. И сам одевайся.
Павел потупился, Анисья по-свойски взялась за его брюки, висевшие на спинке кровати.
– Не тронь ты его, бога ради! – раздраженно закричала Пелагея. – Человек не в здоровье – не видишь?
– Ну тогда хоть ты пойдем.
– И я не пойду. Лежу как убитая. Еле ноги из заречья приволокла. Меня хоть золотом осыпь – не подняться. Нет, нет, спасибо, Онисья Захаровна. Спасибо на почести. Не до гостей нам сегодня.
Анисья растерялась. По круглому румяному лицу ее пошли белые пятна.
– Да что вы, господи! Самая близкая родня... Что мне люди-то скажут...
– А пущай что хошь, то и говорят, – ответила Пелагея. – Умный человек не осудит, а на глупого я век не рассчитываю. – Затем она вдруг посмотрела на Анисью своими сухими строгими глазами, приподнялась на руке. – Ты когда встала-то нынче? А я встала, печь затопила, траву в огородце выкосила, корову подоила, а пошла за реку – ты еще кверху задницей, дым из трубы не лезет. Вот у тебя на щеках и зарево.
– Да разве я виновата?
– А я на пекарню-то пришла, – продолжала выговаривать Пелагея, – да другую печь затопила – одно полено в сажень длины, – да воды тридцать ведер подняла, да черного хлеба сто буханок налила, да еще семьдесят белого. А уж как я у печи-то стояла да жарилась, про то я не говорю. А ты на луг-то спустилась, грабелками поиграла – слышала я, как вы робили, за рекой от ваших песен стекла дрожали – да не успела пот согнать – машинка: фыр-фыр. Домой поехали... – Пелагея перевела дух, снова откинулась на фуфайку, закрыла глаза.
Павел, избегая глядеть на сестру, примирительно сказал:
– Тяжело. Известно дело – пекарня. Бывал. Знаю.
– Дак уж не придете? – дрогнувшим голосом спросила Анисья. – Может, я не так приглашаю? – И вдруг она старинным, поясным поклоном поклонилась брату: – Брателко Павел Захарович, сделай одолжение... Пелагея Прокопьевна...
Пелагея замахала руками:
– Нет, нет, Онисья Захаровна! Премного благодарны. И сами никого не звали, и к другим не пойдем. Не можем. Лежачие.
Больше Анисья не просила. Тихо, с опущенной головой вышла из избы.
– Про людей вспомнила! – хмыкнула Пелагея, когда под окошком затихли шаги. – "Что люди скажут?" А то, что она за каждые штаны имается, про то не скажут?
– Что уж, известно, – сказал Павел. – Не везет ей. А надо бы маленько-то уважить. Сестра...
– Не защищай! Сама виновата. По заслугам и почет... Павел на это ничего не ответил. Лег на кровать и мокрыми глазами уставился в потолок.
4
В этот праздничный вечер Альку так и кидало из избы на улицу, с улицы в избу. Хотелось везде ухватить кусок радости – и у тетки, и на улице, где уже начали появляться первые пьяные.
– Ты ведь уже не маленькая сломя-то голову летать, – заметила ей Анисья, когда та – в который уже раз за вечер! – вбежала в избу.
– А, ладно! – Алька вприпрыжку, козой перемахнула избу, вонзилась в раскрытое настежь окошко.
Самое любимое это у нее занятие – оседлать подоконник да глазеть по сторонам. Вдруг Алька резко подалась вперед, вся вытянулась.
– Тетка, тетка, эвон-то!
– Чего еще высмотрела?
– Да иди ты, иди скорей!
Алька захохотала, заерзала по табуретке.
Анисья, наставлявшая самовар у печи, за занавеской, подошла к ней сзади, вытянула шею.
– А, вон там кто, – сказала она. – Подружки.
Подружками в деревне называли Маню-большую и Маню-маленькую. Две старухи бобылки.
– Тетка, – сказала немного погодя Алька, – я позову их?
– Да зачем? Мало они сюда бродят?
– Да ведь забавно! Со смеху помрешь, когда они начнут высказываться. Анисья не сразу дала согласие. Не для них, не для этих гостей готовилась она сегодня – в душе она все еще надеялась, что невестка одумается – придет, а с другой стороны, как отказать и Альке? Пристала, обвила руками шею – лед крещенский растопит.
Анисья, не дожидаясь самовара, вынесла закуску – звено докрасна зажаренной трески, поставила на стол четвертинку – поскорее бы только выпроводить такую гостью.
– Пейте, кушайте, гости дорогие.
– Тетка сегодня именинница, – сказала Алька.
– Разве? – У Мани-большой от удивления оттянулась нижняя губа. – А чего это брата с невесткой нету?
– Не могут, – ответила Анисья. – Прокопьевна на пекарне ухлопалась – ни ногой, ни рукой пошевелить не может. А сам известно какой – к кровати прирос. Маня-большая ухмыльнулась.
– Матреха, – закричала она на ухо своей глуховатой подружке, мы кого сичас видели?
– Где?
– У Прошичей на задворках.
– О-о! Нуто те – Павел Захарович с женой. В гости направились. У Павла сапоги сверкают – при мне о третьем годе покупал. И сама на каблучках, по-городскому... Богатые...
Больше полугода готовилась Анисья к этому празднику. Все, какие деньги заводились за эти время, складывала под замок. Сама, можно сказать, на одном чаю сидела. А стол справила – пальцев не хватит на руках все перемены сосчитать. Три рыбы: щука свежая, речная, хариусы – по фунту каждый, семга; три каши; три киселя; да мясо жирное, да мясо постное – нельзя Павлу жирного есть; да консервы тройные.
И вот сердце загорелось – все выставила. Нате, жрите! Пускай самые распоследние гости стравят, раз свои побрезговали. Правда, звено красной – три дня мытарила за него на огороде у Игнашки-денежки – она сперва не вынесла. А потом, когда опоясала с горя второй стакан, и семгу бросила на потраву...
Не стесняясь чужих людей, она безутешно плакала, как малый ребенок, потом вскакивала, начинала лихо отплясывать под разбойное прихлопыванье старушечьих рук, потом опять хваталась за вино и еще пуще рыдала...
5
Место им досталось неважное – с краю, у комода, и не на стульях с мягкой спиночкой, а на доске – скрипучей полатнице, положенной на две табуретки.
Но Пелагея и этим местом была довольна. Это раньше, лет десять-двенадцать назад, она бы сказала: нет, нет, Петр Иванович! Не задвигай меня на задворки. На задворках-то я и дома у себя насижусь. А хочу к оконышку поближе, к свету, чтобы ручьем в оба уха умные речи текли. Да лет десять-двенадцать назад и напоминать бы не пришлось хозяину – сам стал бы упрашивать. А она бы еще так и покуражилась маленько.
Но ведь то десять-двенадцать лет назад! Павел тогда бригадир, самой ей в рот каждый смотрит – не перепадет ли буханка лишняя. А теперь незачем смотреть, теперь в магазинах хлеб не выводится. А ведь какова цена хлебу – такова и пекарихе. На что же тут обижаться? Спасибо и на том, что вспомнил их Петр Иванович.
Когда от Петра Ивановича прибежал мальчик с записочкой, они с Павлом уже ложились спать. Но записочка ("Ждем дорогих гостей") сразу все изменила.
Петр Иванович худых гостей не позовет, не такой он человек, чтобы всякого вином поить. Перво-наперво будут головки: председатель сельсовета да председатель колхоза, потом будет председатель сельпо с бухгалтером, потом начальник лесопункта – этот на особицу, сын Ивановича у него служит. Потом пойдет народ помельче: пилорама, машина грузовая, Антоха-конюх, но и без них, без шаромыг, шагу не ступишь. Надо, скажем, дом перекрыть – походишь, покланяешься Аркашке-пилорамщику. А конюха взять. Кажись, теперь, в машинное время, и человека бесполезнее его нету. А нет, шофер шофером, а конюх конюхом. Придет зима да прижмет с дровами, с сеном – не Антохой, Антоном Павловичем назовешь.
Петр Иванович всю жизнь был для Пелагеи загадкой. Грамоты большой не имеет, три зимы в школу ходил, должности тоже не выпало – всю жизнь на ревизиях: то колхоз учитывает, то сельпо проверяет, то орс, а ежели разобраться, так первый человек на деревне. Не обойдешь! И руки мягкие, век топора не держали, а зажмут – не вырвешься.
В сорок седьмом году, когда Пелагея первый год на пекарне работала, задал ей науку Петр Иванович. Пять тысяч без мала насчитал. Пять тысяч! Не пятьсот рублей. И Павел тогда считал-считал, до дыр бумаги вертел – с грамотой мужик, – и бухгалтерша считала-пересчитывала, а Петр Иванович как начнет на счетах откладывать – не хватает пяти тысяч, и все. Наконец Пелагея, не будь дурой, бух ему в ноги: выручи, Петр Иванович! Не виновата. И сама буду век бога за тебя молить, и детям накажу. "Ладно, говорит, Пелагея, выручу. Не виновата ты – точно. Да я, говорит, не для тебя это и сделал. Я, говорит, той бухгалтерше урок преподал. Чтобы хвост по молодости не подымала". И как сказал – так и сделал. Нашлись пять тысяч. Вот какой человек Петр Иванович!
Самым важным, гвоздевым гостем сегодня у Петра Ивановича был Григорий Васильевич, директор школы. Его пуще всех ласкал-потчевал хозяин. И тут голову ломать не приходилось – из-за Антониды, Антонида в школе работать будет – чтобы у нее ни камня, ни палки под ногами не валялось.
А вот зачем Петр Иванович Афоньку-ветеринара отличает, Пелагее было непонятно. Афонька теперь невелика шишка, не партейный секретарь, еще весной сняли, шумно сняли, с прописью в районной газетке, и когда теперь вновь подымется?
А в общем, Пелагея недолго ломала голову над Афонькой. До Афоньки ли ей, когда кругом столько нужных людей! Это ведь у Сарки-брюшины, жены Антохи-конюха (вот с кем теперь приходится сидеть рядом!), никаких забот, а у нее, у Пелагеи, муж больной – обо всем надо самой подумать. И вот когда председатель сельсовета вылез из-за стола да пошел проветриться – и она вслед за ним. Встала в конец огородца – дьявол с ним, что он, лешак, рядом в нужнике ворочается, зато выйдет – никто не переймет. А перенять-то хотели. Кто-то вроде Антохи-конюха – его, кажись, рубаха белая мелькнула – выбегал на крыльцо. Да, верно, увидел, что его опередили, – убрался.
Ну и удозорила – и о сене напомнила, и об Альке словцо закинула. С сеном – вот уж не думала – оказалось просто. "Подведем Павла под инвалидность, как на колхозной работе пострадавши. Дадим участок". А насчет Альки, как и весной, о Первом мае, начал крутить:
– Не обещаю, не обещаю, Пелагея. Пущай поробит годик-другой на скотном дворе. Труд – основа...
– Да ведь одна она у меня, Василий Игнатьевич, – взмолилась Пелагея. – Хочется выучить. Отец малограмотный, я, Василий Игнатьевич, как тетера темная... – Ну, ты-то не тетера.
– Тетера, тетера, Вася (тут можно и не Василий Игнатьевич), голова-то смалу мохом проросла (наговаривай на себя больше: себя роняешь – его подымаешь).
Председатель – кобелина известный – потянул ее к себе. Пелагея легонько, так, чтобы не обидеть, оттолкнула его (не дай бог, кто увидит), шлепнула по жирной спине.
– Не тронь мое костье. Упаду – не собрать.
– Эх, Полька, Полька... – вздохнул председатель. – Какие у тебя волосы раньше были! Помнишь, как-то на вечерянке я протащил тебя от окошка до лавки? Все хотелось попробовать – выдержат ли? Золото – не косу ты носила.
– Давай не плети, лешак, – нахмурилась Пелагея. – Кого-нибудь другого таскал. Так бы и позволила тебе Полька...
– Тебя! – заупрямился председатель.
– Ну ладно, ладно. Меня, – согласилась Пелагея. Чего пьяному поперек вставать.
И вдруг почувствовала, как слегка отпотели глаза – слез давно нет, слезы у печи выгорели. Были, были у нее волосы. Бывало, из бани выйдешь – не знаешь, как и расчесать: зубья летят у гребня. А в школе учитель все электричество на ее волосах показывал. Нарвет кучу мелких бумажек и давай их гребенкой собирать...
Пелагея, однако, ходу воспоминаниям не дала – не за тем дожидалась этого борова, чтобы вспоминать с ним, какие у нее волосы были. И она снова повернула разговор к делу. Легко с пьяным-то начальством говорить: сердце напоказ.
– Ладно, подумаем, – проворчал сквозь зубы председатель (головой-то, наверно, все еще был на вечерянке).
А потом – как в прошлый раз: "Отдай за моего парня Альку. Без справки возьмем". Да так пристал, что она не рада была, что и разговор завела. Она ему так и эдак: ноне не старое время, Васенька, не нам молодое дело решать. Да и Алька какая еще невеста – за партой сидит...
– Хо, она, может, еще три года будет сидеть.
Альке неважно давалось ученье: в двух классах по два года болталась.
Потом в психи ударился, в бутылку полез:
– А-а, тебе мой парень не гленется?
– Гленется, гленется, Василий Игнатьевич.