– Постой, постой! – вдруг сообразила Алька. – Да мы уж с накатом. Быстро же ты управилась! – Она подошла к швейной машинке, рядом со столом (Лидка как раз строчила на ней, когда она открыла двери), покрутила на пальце детскую распашонку.
– Я, наверно, в маму, Аля! – пролепетала Лидка, вся до корней волос, заливаясь краской. – Мама, говорит, с первой ночи понесла...
– Сказывай, сказывай! В маму... Мама, что ли, за тебя в голопузики с Митей играла...
Тут Лидка заплела уж совсем невесть что, слезы застлали ей голубенькие бесхитростные глаза, так что Алька не рада была, что и разговор завела. И вообще ей, Альке, надо бы помнить, с кем она имеет дело. Ведь Лидка и раньше не ахти как умна была. Ну кто, доучившись до шестого класса, не знает, отчего рождаются дети? А Лидка не знала. Прибежала как-то к ней, Альке, домой – вся трясется, белее снега.
– Ой, ой, что я наделала...
– Да что?
– С Валькой Тетериным целовалась...
– Ну и что?
– А ежели забеременею?..
Оказывается, мать ей с малых лет крепко-накрепко внушила, что нельзя с ребятами целоваться, можно пузо нагулять, и вот эта дуреха до шестого класса верила этому...
Лида немного пришла в себя. Когда они присели к столу и Алька стала выспрашивать ее про Сережу (никак с ума не шел!), но вскоре та опять огорошила ее – ни с того ни с сего заговорила про войну:
– Аля, ты в городе живешь... Как думаешь, будет еще война?
– Война? А зачем тебе война?
– Да мне-то не надо. Я этой войны больше всего на свете боюсь. Страсть как боюсь...
– А чего тебе бояться-то? – резонно заметила Алька. – У нас покамест пузатых баб на войну не берут.
И вот тут Лидка и брякнула:
– А ежели у меня не девочка, а мальчик будет...
В общем, разговор у них, как поняла Алька, так или иначе будет вращаться вокруг Лидкиного пуза или в лучшем случае вокруг коров и надоев молока – а что еще знает Лидка? Чего видела? И Алька начала поглядывать по сторонам.
– Да посиди ты, посиди, Аля! Сейчас Митя придет, чай будем пить...
Лида не просила ее – упрашивала. Глядела на нее с восхищением, с обожанием ("Ты еще красивше стала, Аля"), и Алька осталась. А потом, что ни говори, – забавно все-таки взглянуть и на своего бывшего поклонника.
Митя, когда она еще в пятый класс ходила, объявил ей: "Амосова, я решил любовь с тобой заиметь". Объявил, не поднимая глаз от земли, и тут же убежал прочь.
И вот сколько лет с тех пор прошло, а Митя каждый праздник присылал ей поздравления – цветные открытки с воркующими голубками и розами: Первого мая, в Октябрьскую, на Новый год. Восьмого марта... Один-единственный парень в деревне. И только с позапрошлой осени, с того самого времени, как она уехала в город, выбросил ее из головы.
Митины причуды – а без них у него не бывает – начались еще на подходе к дому: петухом прокричал. А когда влетел в комнату да увидел Лидку – и вовсе ошалел. Сгреб в охапку, поднял на руки, закружил.
В комнате сильно запахло свежим деревом, смолой, и Алька про себя съязвила: плотник женушку свою обнимает. Но на этом, пожалуй, ее злословие и кончилось. Потому что она вдруг поймала себя на том, что с удовольствием вдыхает в себя крепкий смолистый запах, который распространял вокруг Митя. Да и сам он теперь вовсе не казался ей смешным. А чего смешного? Сила лешья, ноги расставил – хоть на телеге езжай, и шея – столб. Красная, гладкая, в белом мягком волосе – как стружка древесная завивается. Лида звонко молотила Митю по широкой спине, не дури, мол, хватит. Но молотила одной рукой и со смехом, а другой-то грабасталась за эту шею, и видно было, что делает она это не без удовольствия.
Ее Митя заметил в ту самую минуту, когда ставил свою женушку на пол. Голову резко откинул назад, будто грудью на кол напоролся, и ни слова. Только глазами зверовато завзводил.
Да что с ним? Какая блоха его укусила? – подумала Алька. Она даже растерялась малость – так не вязалась с добряком Митей эта внезапная, ничем не прикрытая ненависть и злость.
Догадка озарила ее, когда Лида, как гусыня, переваливаясь в своих растоптанных валенках, пошла собирать на стол.
Да ведь он это женушки своей застыдился, подумала Алька. Разглядел, какая она краля, когда увидел других.
И тут на Альку нашло. Она нарочно, чтобы еще больше разозлить Митю, подобралась и своей игривой, ресторанной походкой прошлась по комнате: на, гляди! Кусай себе локти!
Разъяснилось все через две-три минуты, когда с другой половины пришел Василий Игнатьевич.
Василий Игнатьевич пришел по-домашнему, в подтяжках, – на чай к снохе.
Ее, не в пример своему полоумному сыну, заметил сразу.
– А, опять пути-дороги пересекаются!
Но больше и все. Никаких шуток. Сидел, попивал чаек из гладкого стакана с красным цветочком и все поглядывал на Лидку, а когда та, угощая его, называла папой, просто таял. Просто не узнать было старого похабника.
Митя очень важно, по-хозяйски, надувшись, завел разговор насчет Лидкиной работы.
– Я считаю, папаша, – сказал Митя как на собрании, – пора подвести черту...
– Пожалуй, – согласился Василий Игнатьевич. – Доярок сейчас хватает. Зачем рисковать?
– Это может отразиться... – опять как-то по-ученому выразился Митя, на этот раз обращаясь уже к жене.
У Альки не хватило больше терпения – она так и прыснула со смеху. А чего на самом-то деле? Сидят да разоряются насчет Лидкиного пуза, когда и пузо-то еще в микроскоп рассматривать надо.
– Не слушай их, Лидка... Работай знай до последнего. Потом легче распечатываться будет...
И вот тут-то все скобки и раскрылись. Василий Игнатьевич с испугом взглянул на сноху, как если бы на ту зверь накинулся, а Митя... Митя, тот с яростью засверкал своими светлыми глазами.
В общем, она поняла: Лидку тут оберегают. С Лидкой носятся тут как с писаной торбой. Чтобы ни одна пылинка на нее не упала, чтобы ни одно худое слово не коснулось ее уха.
Гордость вздыбилась у Альки, так что в глазах потемнело.
Ах вы, паразиты несчастные!
Лидка паинька, вокруг Лидки забор вознесем, а с ней, с Алькой, все можно, она, Алька, огни и медные трубы прошла... Нет, постойте! Она еще своего слова не сказала. А может, может сполна всем выдать. И тому, Первобытному, – ишь корчит из себя строителя-новатора с книжечкой, и самому Василию Игнатьевичу – давно ли к ней свои старые лапы протягивал да на службу к себе заманивал? Ну, а Лидке, своей подруженьке, она тоже лекцию прочитает. Довольно из себя детсадовку разыгрывать...
Ничего из Алькиной затеи не вышло. Под окошками зафурчала, загудела машина с доярками, и все – и Митя, и Василий Игнатьевич кинулись собирать Лидку...
16
Дома, у тетки на верхотуре, все то же: старухи, пересуды... Внове для нее была разве Маня-маленькая – темная гора посреди избы.
– Пришла на горожаху поглядеть, – сказала она, как всегда, напрямик. – Говорят, в штанах красных ходишь.
– А чего ей не ходить-то? – угодливо ответила за Альку Маня-большая.
Тетка стала ее потчевать морошкой, – целая тарелка была выставлена на стол, сочной, желтой, как мед. Нашла-таки! И по этому случаю лицо Анисьи сияло.
Алька сбросила с ног туфли у порога, подсела к столу, но не успела рукой дотянуться до тарелки – Маня-большая подлетела, ткнулась на стул рядышком, нога на ногу, да еще и лапу ей на плечо – чем не кавалер!
– Не греби! Все равно больше других не получишь.
– Чего ты, Алевтинка?
– А то! Не притворяйся! Думаешь, не знаю, из-за чего из кожи вон лезешь?
– По части веселья хочу...
– Веселье от тебя! Не знаю я, что у тебя на уме.
Все сразу примолкли – не одной Мане в глаз попало. На той платок материн, на другой кофта, на третьей сарафан – кто в прошлом году на помин дал?
Анисья, добрая душа, чтобы как-то загладить выходку племянницы, перевела разговор на ее ухажеров.
– Не видела молодцов-то на улице? – сказала она. – Посмотри-ка, сколько их. Всяких – и наших, и городских.
Да, за окошком, куда указывала тетка, маячил Вася-беленький с товарищем, а дальше, у полевых ворот, мотался еще один кавалер – Пека Каменный. Вымылся, в белой рубашке пришел – давай "дрыгаться".
– Каждый день вот так у нас, – сказала тетка. – Как на дежурство являются. Сказала с гордостью. На похвал: вот, мол, какая у меня племянница! А на кой дьявол племяннице эти кавалеры? И вообще, ей кричать, выть хотелось, крушить все на свете...
Всю дорогу от дома Василия Игнатьевича до дома тетки ломала она голову над тем, что произошло у Лидки, и до сей поры не могла понять. Да и произошло ли что? Ну, сидели, ну, пили чай, н у, Василий Игнатьевич глаз со сношеньки не сводил, каждое слово ей сахарил. Ну и что? Сахари! Ей-то какое дело? И в конце концов плевать ей и на тот переполох, который в доме поднялся, когда машина с доярками подъехала. Ах, какое событие! Скотница на свидание с рогатками собирается. Один кинулся в сени за сапогами, другой – Василий Игнатьевич – полез на печь за онучами... Пущай! Дьявол с вами! Бегайте как угорелые, ползайте по горячим кирпичам, раз вам нравится...
Но вот чего никогда нельзя забыть – это того, что было после. После Лидкиного отъезда.
Василий Игнатьевич – это уж на улице, когда машина с доярками за поворотом дороги скрылась, – вынул из кармана трояк, подал Мите: "Бежи-ка к Дуньке за причастием, засушили гостью..." И куда девалось недавнее благообразие! Глаза заиграли, засверкали, прежний гуляка! Можно! Теперь все можно, раз Лидки рядом нету. Это ведь при Лидке надо тень на плетень наводить, а при Альке – чего же? Она – Алька, не в счет... Крепко, до боли закусив нижнюю губу, – она всегда в ресторане так делает, когда капризный клиент попадается, – Алька решительно мотнула своей рыжей непокорной гривой: хватит про Лидку да про ейного плотника думать, больно много чести для них! И потребовала от тетки бутылку – пущай старухи горло смочат.
Маня-большая – золотой все-таки характер у человека! – скокнула, топнула и бесом-бесом по избе, а потом как почала мести-скрести длинным язычищем – со всех закоулков сплетни собрала.
К примеру, Петр Иванович. Алька все хотела спросить тетку: где теперь эта старая лиса? Почему не видать? А он, оказывается, на дальний лесопункт со своей Тонечкой подался. Вроде как в гости к своему шурину, а на самом-то деле – нельзя ли как-нибудь ученые косточки пристроить – Маня так и назвала Тонечку, потому как в своей деревне охотников до них нету.
– А ухажера-то своего видала? – вдруг спросила Маня.
– Какого? – спросила Алька и рассмеялась. Поди попробуй не рассмеяться, когда она на тебя свой угарный глаз навела.
– Какого-какого... Первобытного!
Аграфена – длинные зубы: ха-ха-ха! С конца деревни слышно – заржала. А Маня-маленькая, как всегда, – переспрашивать: про кого? Как в лесу живет – никогда ничего не знает.
– Про Митю Ермолина, – громко прокричала ей на ухо Маня-большая. – В школе, вишь, все руками, как немко, учителям отвечал, а не словами. Вот и прозвали Первобытным. В первобытности, говорят, так люди меж собой разговаривали. Верно, Алевтинка?
Тут тетка, как всегда, горячо вступилась за Митю, ее поддержала Маня-маленькая, Афанасьевна, и началась перебранка.
– Нет, нет, – говорила Анисья, – не хули Митю, Архиповна. На-ко, весь колхоз человек обстроил, все дворы скотные, постройки все – все он... И не пьет, не курит...
– А все равно малахольный! – стояла на своем Маня.
– Да пошто ты самого-то нужного человека топчешь?
– А потом. В девятом классе на радиво колхозное летом поставили, отцу уваженье дали, а он что сделал? Бабусю на колхозные провода посадил?
Алька захохотала. Был такой случай, был. Митя крутил-крутил приемник – все надо знать, да и заснул, а по избам колхозников и запричитала лондонская бабуся. Самому Мите, конечно, за возрастом ничего не было, а Василию Игнатьевичу всыпали.
– Да ведь это когда было-то? Что старое вспоминать? – сказала тетка.
– А можно и новенькое, – не унималась Маня. – Весной Лидка на сестрины похороны в район ездила – не вру? Два дня каких дома не была, а он ведь, Митя-то, ошалел. Бегом, прямо от коровника прилетел к почте да еще с топором. Всех людей перепугал. А Лидку-то встретил – не то чтобы обнять да поцеловать, а за голову схватил да давай вертеть. Едва без головы девку не оставил...
Алька улыбнулась. Похоже, очень похоже все это на Митю! Но чего тут смешного? Чего глупого?
А Маня-большая, приняв ее улыбку за одобрение, разошлась еще пуще: Митю в грязь, матерь Митину в грязь (только не Василия Игнатьевича, того не посмела), а потом и Лидку в ту же кучу: дескать, не бисер лопатой загребает – навоз.
Алька не перебивала старуху, не спешила накинуть на нее узду. Пущай! Пущай порезвится. Какую оплеуху закатил ей недавно Василий Игнатьевич, а Лидку – не тронь? Лидка принцесса?
Только уж потом, когда Маня добралась до Лидкиного брюха (кажется, все остальное ископытила), она сделала слабую попытку остановить старуху.
– Хватит, может. Ребенок-то еще не родился.
– И не родится! – запальчиво воскликнула Маня.
– Да не плети чего не надо-то! – Тетка тоже вспылила. – Понимаешь, чего мелешь?
– Огруха, – воззвала к свидетелям Маня, – при тебе Лидку в район отправляли? В больницу?
– Ну да что?
– Как что? Кабы здорова была, не возили каждый месяц на ростяжку.
– Хватит! Хватит, говорю! – Алька сама почувствовала, как вся кровь отхлынула от ее лица – до того ей вдруг стало стыдно за себя. Потом она увидела растерянное, угодливое старушечье лицо ("Чего ты, Алевтинка? Разве не для тебя старалась?"), и уже не стыд, а чувство гадливости и отвращения к себе потрясали все ее существо. И она исступленно, обеими руками заколотила по столу:
– Уходите! Уходите! Все уходите от меня...
17
Алька плакала, плакала навзрыд, на весь голос, но Анисья и не подумала утешать ее. Закаменело сердце. Не бывало еще такого, чтобы из ее дома выгоняли гостей! Только уж потом, когда Алька начала биться головой о стол, подала голос:
– Чего опять натворила? Я не знаю, ты со своими капризами когда и образумишься...
– Ох, тетка, тетка, – простонала Алька, – не спрашивай...
– Да пошто не спрашивай-то?
Кто будет тебя спрашивать, ежели не тетка? Кто у тебя еще есть, кроме тетки-то?
В ответ на это Алька подняла от стола свое лицо, мокрое, распухшее, некрасивое (никогда в жизни Анисья не видала такого лица у племянницы), и опять уронила голову на стол. Со стуком, как мертвую.
И тогда разом пали все запоры в Анисьином сердце. Потому что кто корчится, терзается на ее глазах? Кого треплет, рвет в клочья буря? Разве не живую ветку с амосовского дерева?
Она подсела к Альке, крепко, всхлипывая сама, обняла племянницу.
– Ну, ну, не сходи с ума-то... Выскажись, облегчи душу...
– Тетка, тетка, – еще пуще прежнего зарыдала Алька, – пошто меня никто не любит?
– Тебя? Да господь с тобой, как и язык-то повернется. Тебя, кажись, когда еще в зыбке лежала, ребята караулили...
– Нет, нет, тетка, я не про то... Я про другое...
И Анисья вдруг замолкла, перестала возражать. И это ее молчание стопудовым камнем придавило Альку.
Всю жизнь она думала: раз за тобой ребята гоняются, глазами тебя едят, обнимают, тискают, – значит, это и есть любовь. А оказывается, нет. Оказывается, это еще не любовь.
А любовь у Лидки и Мити, у этих двух дурачков блаженных...
И самое ужасное было то, что она, Алька, верила, завидовала этой любви. Да, да, да! Она даже знала теперь, какой запах у настоящей любви. Запах свежей сосновой щепы и стружки...
– Может, чаю попьешь – лучше будет? – спросила Анисья. Алька махнула рукой: помолчи, коли нечего сказать. Потом встала, хотела было умыться и не дошла до рукомойника – пала на кровать.
Анисья быстрехонько разобрала постель, раздела ее, уложила в кровать. Как ребенка, и, купаясь вместе с нею в мокрой, зареванной подушке, стала утешать ее похвальным словом – Алька с малых лет была падка на лесть:
– Ты посмотри-ко на себя-то. Тебе ль реветь-печалиться с такой красой. Девок скольких бог обидел, чтобы тебя такую сделать...
Алька мотала раскосмаченной головой: нет, нет, нет! Так и она раньше думала – раз красивая, значит, и счастливая. Лидку взять – какая красавица? Но, господи, чего бы она не дала сейчас, чтобы хоть один день у нее было то же самое, что она видела сегодня у Лидки.
Да, да, да! Лидка растрепа, Лидка дура, у Лидки с детства куриные мозги – все так.
И однако ж не от кого-нибудь, а от Лидки узнала она про другую жизнь. И не просто узнала, а еще и увидела, как эту другую жизнь оберегает Василий Игнатьевич. Стеной, как самый драгоценный клад. И от кого оберегает? А от нее, от Альки.
И Алька билась, выворачивалась из рук тетки, грызла зубами подушку и, кажется, первый раз в своей жизни задавала себе вопрос: да кто же, кто же она такая? Она, Алька Амосова! И какой такой свет излучает эта дурочка Лидка, что все ее в пример ставят?
18
– Алька, Алька, вставай...
Голос был не теткин, а какой-то тихий и невнятный, похожий на шелест березовой листвы на ветру, да тетка и не могла ее будить: она лежала на полу, на старом ватном одеяле, раскинутом возле кровати (чтобы в любую минуту наготове быть, ежели она, Алька, позовет), и тихо посапывала.
"Да ведь это мама, мама зовет! – вдруг озарило Альку. – Как же я сразу-то не догадалась?"
Она тихонько, чтобы не разбудить тетку, встала, накинула на себя платье-халат, по старой скрипучей лестнице спустилась на крыльцо.
Утро еще только-только начиналось. Их дом на задворках, с белой шиферной крышей, сиял как розовый шатер, и много-много юрких ласточек резвилось вокруг него.
Ласточки для нее были внове – раньше они держались только вокруг теткиной верхотуры. Да и вообще Алька недолюбливала свой дом на задворках: невесело, в стороне от дороги, и хотя они с теткой сразу же, в первый день ее приезда, содрали с окошек доски, но жить-то она стала у тетки.
По узенькой, затравеневшей тропинке – никто теперь не ходит по ней, кроме тетки, – Алька выбежала на задворье, уткнулась в ворота – большие, широкие, с железным певучим кольцом, которое как собака заливается, когда брякнешь.
Ворота эти были гордостью матери – ни у кого во всей округе таких ворот не было, а не только в ихней деревне. А поставила она их, по ее же собственным словам, в видах Алькиной свадьбы – чтобы к самому крыльцу могли подъехать на машинах гости.
Лужок перед домом на усадьбе, который так любила мать, тетка недавно выкосила (всегда по два укоса за лето снимали), но красные и белые головки клевера уже снова рассыпались по нему, и Алька едва сделала шаг от калитки, как жгучей росой опалило ее босые ноги.