В дореволюционные годы Горький с неутомимостью первопроходца и страстью искателя истины создает две книги автобиографической трилогии – "Детство" и "В людях" (1913 – 1914, 1916); эпос русской провинциальной жизни – повести "Городок Окуров" (1909 – 1910), "Лето" (1909) и роман "Жизнь Матвея Кожемякина" (1910 – 1911). Одновременно, как бы в минуты отдохновения, им пишутся поэтичнейшие, напоенные солнцем Неаполя "Сказки об Италии" (1911 – 1912).
Обращение писателя к темам русской жизни за последние полвека истории страны было продиктовано желанием постичь становые моменты ее развития. Именно это руководило Горьким, когда он старался выяснить кардинальные вопросы современного и будущего состояния России. "Изображение прошлого в целях освещения путей к будущему" – вот, по собственному признанию писателя, та сверхзадача, которую он сам определил в декабре 1911 г.
Писателя интересуют пути и особенности формирования русского национального характера, бесконечное многообразие типов людей из различных социальных прослоек и классов, пестрая смесь дурного и хорошего, злого и доброго, а сквозь "свинцовые мерзости" жизни, поверх густой накипи мещанства главное и стержневое – как безмерно талантлива, духовно щедра и потому оптимистически смотрит в грядущее народная Русь.
После Октябрьской революции творчество Горького развивается многогранно: писатель работает над прозой, драматургией, публицистикой, литературной критикой. Горький создает произведения, которые оказали существенное воздействие на развитие советской литературы 20-х, 30-х и последующих годов ХХ в.
Крупное произведение писателя в пооктябрьскую эпоху – роман "Дело Артамоновых" (1925), который сочетает признаки семейно-бытовой и социально-исторической хроники. Такой композиционный прием характерен для исторических романов В. Скотта, "Человеческой комедии" О. Бальзака, "Ругон-Маккаров" Э. Золя. Художественное своеобразие "Дела Артамоновых" не только в особо лапидарной, емкой и выразительной стилистике. Прослеживая судьбы трех поколений рода Артамоновых на протяжении более полувека, художник на малом пространстве воссоздает широкую картину жизни, используя с этой целью поэтику символа, метафорического тропа (например, об артамоновском деле: "...длинная, мясного цвета фабрика, похожая на гроб без крышки"; "Легко создавалась картина жизни вне всего этого, вдали от красного, жирного паука фабрики, все шире ткавшего свою паутину").
Композиция романа неповторима по сравнению с остальными произведениями большой эпической формы у Горького. В структуре романа определяющую роль играет прием троичности: три брата, три внука Артамоновых, три поколения семьи Морозовых. Применено кольцевое обрамление. В ткань повествования органично вошли народные песни, сатирические куплеты, частушки, помогающие выявлению дум, настроений простых людей, их мнений о происходящем.
В основу четырехтомной эпопеи "Жизнь Клима Самгина" (1925 – 1936) положен тот же принцип двойной хроники. Однако это не история одной семьи, но раскрытие многих судеб на широком социально-бытовом фоне России, начиная со второй половины XIX в. и вплоть до 1917 г. В центре внимания автора та часть русской интеллигенции, которая считала себя "жертвой истории"; главный же представитель ее – Клим Самгин, – по словам Горького, отнюдь "не герой".
Как мы помним, Гоголь утверждал, что герой эпопеи "всегда лицо значительное, которое было в связях, в отношениях и в соприкосновении со множеством людей, событий и явлений..." Содержание образа Клима Самгина отвечает второй половине высказывания и противоречит первой ("лицо значительное"). Клим бесхарактерен, малодеятелен, серая песчинка в историческом потоке. В нравственном отношении он куда менее значителен, нежели излюбленная русской классикой XIX столетия фигура "лишнего человека". Клим Самгин – "призрак", напустивший на себя загадочность и мнимую значительность. "А был-ли мальчик-то?" – вот лейтмотив всей книги, разоблачающей претензии на вождизм и вседозволенность интеллигентов всех мастей.
Создавая образ центрального героя, автор добивается особой его стереоскопичности. Самгин оказывается на перекрестке многих общественно-исторических координат, "пропущен" посредством использования приемов "зеркальности" и системы двойников сквозь сферу деятельности различных течений конца XIX – начала XX в.: неонародников и легальных марксистов, верховцев и декадентов.
Горький рассказывает о переломной эпохе в жизни России. Самые разные слои населения представлены в книге, ничто не ускользнуло от взора художника. Универсальность и всеобъемлемость, которыми отмечены творения истинного эпоса, характеризуют и крупнейшее создание горьковского гения.
Действительно, в романе Горького не только прослежены многочисленные исторические события от Ходынки до империалистической войны и Февральской революции, отражена борьба всех основных классов страны, но и раскрывается глубоко и многосторонне идеологическая жизнь России за полустолетие. На страницах "Жизни Клима Самгина" воссоздается синтез духовной истории России конца XIX – начала XX в., в границах книги органически сливаются философское и эпическое повествование.
Роман-эпопея "Жизнь Клима Самгина" – самое крупное, итоговое произведение Горького. В нем сконцентрировано многое из того, что волновало, постигалось и изображалось писателем в прежних его творениях. Окончательное формирование новаторской эстетической системы XX столетия тоже приходится на пору напряженной работы художника над этим эпическим полотном.
Столь же новаторский характер присущ горьковской драматургии пооктябрьской эпохи. Горький написал в ту пору сравнительно немного, однако среди драматических произведений выступления в жанре сатирической комедии ("Работяга Словотеков"), киносценарии ("Степан Разин", "Пропагандист") и такие бесспорные шедевры, как вторая редакция пьесы "Васса Железнова" и особенно драма "Егор Булычев и другие".
Особенность пьес Горького советских лет – их преимущественная одногеройность. Если раньше в заглавии пьес усиливался их собирательный смысл – "Мещане", "Дачники", "Враги", "Дети солнца", то теперь внимание художника сфокусировано на одной сравнительно крупной личности, – именно ее драма выявляет коренные закономерности исторического процесса. С особой силой это раскрывается на примере Егора Булычева – незаурядного человека, который с поистине шекспировской мощностью "выламывается" из купеческого сословия.
Горьковские пьесы, отмеченные остротой социально-философских коллизий, скульптурной лепкой характера, выразительностью и точностью языка, оказали большое влияние на становление и развитие драматургии 20 – 30-х гг. ХХ в.
Значительное место в наследии Горького занимает публицистика и литературная критика.
Поразительно идейное богатство и жанровое многообразие публицистики Горького. Это написанные в свободной манере критическое эссе, строгая научно-исследовательская статья, очерк, памфлет, развернутое обозрение, короткая заметка и др. Горький оригинально разработал такой своеобразный мемуарный жанр, как литературный портрет.
Философско-эстетические принципы горьковского творчества основывались на научном историзме, умении, как сам определял писатель, смотреть на настоящее из будущего, постигая подлинный ход общественного развития. Все это обусловило новизну в способах обобщения человеческих характеров, в области поэтики, стиля и языка. Дух новаторства и экспериментальных исканий – вот что составляло стержень его таланта.
(По Л.Ф. Ершову)
Горьковедение на рубеже эпох
Кризис методологии, затронувший гуманитарные науки в конце ХХ в., привел к пересмотру многих казавшихся неоспоримыми истин в горьковедении. "Буревестник революции", предвидевший и прославлявший ее, он долгие годы был живым символом нового мира, "первым пролетарским писателем", "основоположником социалистического реализма". В период перестройки именно это ему вменили в вину и постарались вычеркнуть Горького из русской истории, общественной мысли и литературы. Его стали называть предателем и приспособленцем.
Понадобились годы и публикации сотен новых архивных материалов, чтобы читатели вновь обратились к Горькому, пытаясь понять, что же это был за человек, писатель, мыслитель. Публикации новых архивных материалов, документов из архива Лубянки разрушили привычный стереотип образа Горького – ортодоксального марксиста, верного друга вождей революции.
Однако, уделяя преимущественное внимание темам "Горький и революция", "Горький и советская власть", исследователи почти не касались значения Горького-художника. Его перестали считать великим художником. Сказалась вполне понятное отталкивание от точки зрения, господствовавшей в советском литературоведении, согласно которой художественный мир писателя развивался от революционного романтизма ранних произведений до критического, а потом и социалистического романтизма. Сам писатель чаще говорил о социалистическом романтизме как умении видеть жизнь с высоты будущего. Эта черта была присуща его произведениям, написанным задолго до того, как партийные чиновники начали изобретать метод, единый для советских писателей. Художественный мир Горького не укладывается в придуманную ими схему хотя бы потому, что реализм и романтизм никогда не сменяли друг друга, а всегда сосуществовали в его творчестве.
В 1895 г. он почти одновременно напечатал в "Самарской газете" романтическую сказку "О маленькой фее и молодом чабане", знаменитую "Старуху Изергиль" и реалистический рассказ "На соли", посвященный описанию тяжкого труда босяков на соляных промыслах.
Беспощадно правдивое изображение российской жизни, разоблачение социального зла всегда соседствовало в творчестве Горького с восторженным гимном свободе и творческой личности, будь то Данко, девушка, побеждающая смерть, Сокол и Буревестник, абстрактный Человек или пролетарский революционер. Во всех его произведениях звучат раздумья о смысле жизни, мотив неприятия действительности, мечта о преображении мира и человека.
...Горький жил по зову "трагически прекрасной эпохи". Он был сыном своего трудного и жестокого времени, истинным сыном России, пережившей в первой трети ХХ в. три революции и Первую мировую войну. Он умирал, когда на страну надвинулась угроза фашизма.
Горький вошел в третье тысячелетие как живой и злободневный классик. Его голос звучит со сцен многих театров России, с экранов телевизоров, по радио и в Интернете, а произведения поражают глубиной мысли и свежестью восприятия мира. История ХХ в. немыслима без освоения горьковского наследия, ибо писатель откликался на все важнейшие события, будь то распространение народнических и марксистских идей, первая русская революция, события 1917 г., гражданская война, смерть Ленина, партийная борьба 1920-х гг., политические процессы 1930-х гг., коллективизация, культурное строительство в СССР и пр.
Будучи признанным главой литературного процесса в 1930-х гг., Горький тем не менее не стал единомышленником партийных чиновников. Едва ли не единственный, он осмеливался протестовать против подчинения литературы партийному диктату.
Оглядывая сегодня его трудный и извилистый жизненный путь, горьковеды пытаются показать подлинный облик Горького, не приукрашивая и не очерняя его.
(По Л.А. Спиридоновой)
"ДЕТСТВО" (отрывок)
После смерти отца Алеша с матерью переехали в Нижний Новгород в дом деда.
В этом доме, кроме деда и бабушки, жили братья матери Михаил и Яков со своими семьями, приемыш деда ВаняЦыганок и старый мастер Григорий Иванович, которого дед выгнал из дома, когда тот ослеп и не мог больше работать.
Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что все было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь "неуемного племени".
Но правда выше жалости, и, ведь, не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил – да и по сей день живет – простой русский человек.
Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней горячее участие. Впоследствии из рассказов бабушки я узнал, что мать приехала как раз в те дни, когда ее братья настойчиво требовали у отца раздел имущества. Неожиданное возвращение матери еще больше обострило и усилило их желание выделиться. Они боялись, что моя мать потребует приданого, назначенного ей, но удержанного дедом, потому что она вышла замуж "самокруткой", против его воли. Дядья считали, что это приданое должно быть поделено между ними. Они тоже давно и жестоко спорили друг с другом о том, кому открыть мастерскую в городе, кому – за Окой, в слободе Кунавине.
Уже вскоре после приезда, в кухне, во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и кричать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко – петухом – закричал:
– По миру пущу!
Болезненно искривив лицо, бабушка говорила:
– Отдай им все, отец, – спокойней тебе будет, отдай!
– Цыц, потатчица! – кричал дед, сверкая глазами, и было странно, что, маленький такой, он может кричать столь оглушительно.
Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к окну, повернулась ко всем спиною.
Вдруг дядя Михаил ударил брата наотмашь по лицу; тот взвыл, сцепился с ним, и оба покатились по полу, хрипя, охая, ругаясь.
Заплакали дети; отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая, рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки дяди полотенцем.
Вытянув шею, дядя терся редкой черной бородою по полу и хрипел страшно, а дедушка, бегая вокруг стола, жалобно вскрикивал:
– Братья, а! Родная кровь! Эх, вы-и...
...Я хорошо видел, что дед следит за мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню, мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз. Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.
– Эх, вы-и! – часто восклицал он; долгий звук "и-и" всегда вызывал у меня скучное, зябкое чувство.
В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, – в этот опасный час дед садился против меня, и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними. Весь он был складный, точеный, острый. Его атласный, шитый шелками глухой жилет был стар, вытерт, ситцевая рубаха измята, на коленях штанов красовались большие заплаты, а все-таки он казался одетым и чище, и красивей сыновей, носивших пиджаки, манишки и шелковые косынки на шеях.
...Однажды дед спросил:
– Ну, Олешка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А "Отче наш" заучил?
Тетка тихонько сказала:
– У него память плохая.
Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови.
– А коли так – высечь надо! И снова спросил меня:
– Тебя отец сек?
Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать сказала:
– Нет, Максим не бил его, да и мне запретил.
– Это почему же?
– Говорил, битьем не выучишь.
– Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! – сердито и четко проговорил дед.
Меня обидели его слова. Он заметил это.
– Ты что губы надул? Ишь ты...
И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:
– А я вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.
– Как это пороть? – спросил я. Все засмеялись, а дед сказал:
– Погоди, увидишь...
...До субботы я тоже успел провиниться.
Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут желтую, мочат ее в черной воде, и материя становится густо-синей – "кубовой"; полощут серое в рыжей воде и оно становится красноватым – "бордо". Просто, а – непонятно.
Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я рассказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику.
Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.
– Белое всего легче красится, уж я знаю! – сказал он очень серьезно.
Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил ее край в чан с "кубовой", на меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть, и, отжимая ее широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней за моею работой:
– Зови бабушку скорее!
И, зловеще качая черной, лохматой головою, сказал мне:
– Ну, и попадет же тебе за это!
...В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамейке сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерил их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала:
– Pa-ад... мучитель...
Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:
– Простите Христа ради...
Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.
– Высеку – прощу, – сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. – Ну-ка, снимай штаны-то!..
Невысоко махнув рукой, он хлопнул кнутом по голому телу. Саша взвизгнул.
– Врешь, – сказал дед, – это не больно! А вот этак больней! И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухнула красная полоса, а брат протяжно завыл.
– Не сладко? – спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку. – Не любишь? – Это за наперсток!
Когда он взмахивал рукой, в груди у меня все поднималось вместе с нею; падала рука – и я весь точно падал.
Саша визжал страшно, тонко, противно:
– Не буду-у... Ведь я же сказал про скатерть... Ведь я же сказал...
Спокойно, точно псалтирь читая, дед говорил:
– Донос – не оправданье! Доносчику первый кнут. Вот тебе за скатерть! Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки:
– Лексея не дам! Не дам, изверг!
Она стала бить ногою в дверь, призывая:
– Варя, Варвара!..
Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и, наконец, бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик:
– Привязывай! Убью!..
Помню белое лицо матери и ее огромные глаза. Она бегала вдоль лавки и хрипела:
– Папаша, не надо!.. Отдайте!..