Если для одних пехотинцев период подготовки служил своего рода ритуалом возмужания, для других он был просто ошеломляющим даже без суровой подготовки и мелких издевательств. "У меня есть к тебе одна просьба, - писал своим родителям в 1944 году шестнадцатилетний юнец, брошенный войной в водоворот событий. - У меня украли перочинный нож. Может быть, вам удастся где-нибудь достать новый. Подтяжки повреждены пулей. Пока что постараюсь обойтись тем, что осталось, но не знаю, как у меня это получится. Возможно, у дядюшки П. еще остались запасные? Еще, пожалуйста, пришлите мне писчей бумаги. У меня оставалось еще несколько листов в ранце, но я его потерял. Может быть, еще удастся его найти, но это вряд ли… P.S. Часы я тоже потерял". На этом уровне война была не ироничной, а реальной, полной страданий, неразберихи, горестей и ужасов. И, как было известно всем новобранцам, настоящие боевые действия еще были впереди. Некоторые утверждали, что ринутся в бой. "Мне было бы стыдно, - утверждал один из пехотинцев, находясь в относительно безопасной казарме в Эрфурте, - если бы пришлось вернуться домой и просто слушать чужие рассказы о войне". Но для большинства настоящие боевые действия означали огромный шаг в неизведанный мир. Вот как вспоминал Ги Сайер: "Я не знал, что и думать. Что на самом деле происходило на поле боя? Меня терзали любопытство и страх". Довольно скоро ему и миллионам других довелось слишком близко познакомиться с этой реальностью.
ЖИЗНЬ ВЗАЙМЫ
"Сегодня, когда я поднимался по голому склону и попал под огонь русского крупнокалиберного пулемета, - писал своей жене Гарри Милерт в апреле 1943 года, - я невольно задумался о твоих словах, что на войне каждый выстрел делается для того, чтобы убить человека… И тогда я подумал: человек на той стороне… жаждал моей крови и, несомненно, был бы очень рад, если бы ему удалось меня срезать". Это поразительное наблюдение пехотинца, находившегося на фронте почти два года, может служить иллюстрацией того, что боевые действия - это цель, на достижение которой направлена вся деятельность армии, но фактически бои происходят намного реже, чем кажется, а количество людей на передовой может составлять лишь относительно малую долю от численности солдат в армии. Каким бы невероятным это ни казалось, солдат может иногда забывать о той цели, ради которой его учили.
Для пехотинца боевые действия состояли из тысячи мелких боев, ежедневной борьбы за существование в условиях ужасной неразберихи, страха и страданий. Боевые действия означали бои малыми группами, в зловещем мраке или холоде, в полупустых дзотах, в битком набитых домах, где приходится сражаться за каждую комнату, в голой степи против стальных чудовищ, и каждая часть и каждый человек - растерянные люди, которые нуждаются друг в друге, - сражаются за свою жизнь, стремясь обмануть судьбу, оставляя за собой след из истерзанной, искалеченной, мертвой плоти. На фронте пехотинец жил в сложном мире, который неустойчив в физическом плане и хаотичен в эмоциональном. Он мог долгое время находиться на фронте, практически оставаясь лишь встревоженным наблюдателем, а затем вдруг оказаться втянутым в яростный водоворот событий. Его кругозор по необходимости был ограничен небольшим участком непосредственно перед собой, и он не часто знал о более масштабных событиях войны. Его повседневная жизнь состояла из чередующихся приступов скуки, паники, злобы, страха, ликования, недоумения, печали и, может быть, даже отваги. Страшась одиночества, он отчаянно стремился к единению с другими солдатами. В первую очередь он считал себя не винтиком в гигантской военной машине, а личностью, которая очень хотела выжить. Поэтому у пехотинца складывалось личное, если не сказать - ироничное, отношение к войне. Он хотел избежать смерти, однако если его не бросали в бой, это больно било по его самолюбию. Жизнь, казалось, проносилась мимо, а судьба, неуловимое и переменчивое создание, дразнила солдата, жонглируя перед ним событиями, на которые он не мог повлиять.
"Похоже, время пришло… Мы лежим перед палатками, пишем письма и немного тревожимся", - записал в своем дневнике Фридрих Трупе за несколько дней до нападения Германии на Советский Союз.
"Последняя тихая ночь, ночь 21 июня. Шум моторов стих… Батальон широким прямоугольником выстроился перед командиром…Потом он зачитывает обращение фюрера… "Немецкие солдаты! Вы вступаете теперь в жестокую борьбу, и на вас лежит тяжелая ответственность…" Солдаты стоят молча, их лица серьезны. Завтра многим из них предстоит пройти боевое крещение, некоторым - отправиться в последний путь… Никто не хочет разговаривать.
Наступает ночь… Мы окопались и лежим в окопе. Уже почти 2 часа утра. Меньше чем через час разверзнется ад.
3 часа утра. Каски надеты, гранаты повешены на ремни, винтовки заряжены. Все всматриваются вперед и явно нервничают. Потом позади нас раздается грохот первого залпа артподготовки!
Теперь земля содрогается, впереди видны отсветы пожаров… Настало время пехоты. Мы устремляемся вперед".
Хотя в рассказе Групе, несмотря на попытки сохранить некоторую сухость повествования, заметно сдержанное напряжение, другие пехотинцы накануне сражения испытывали совсем иные чувства, указывая на то, что их вдохновение перед большим испытанием постепенно уступало место мрачным предчувствиям. Зигфрид Кнаппе перед вторжением во Францию отметил, что его товарищи "были в приподнятом настроении… хотя и устали от ожидания и жаждали начала наступления. Если перспектива боев их и пугала, то я этого не заметил. Они постоянно шутили и валяли дурака". Тем не менее Кнаппе признавал: "Мы разговаривали с некоторыми офицерами-резервистами, получившими опыт окопной войны во время Первой мировой, и надвигавшиеся события очень их беспокоили". Вильгельм Прюллер также отмечал в своем дневнике перед нападением на Польшу: "Мы сидим в грузовиках и травим скабрезные анекдоты". Но по мере приближения начала боев тон его дневника меняется. "Только бы закончилось ожидание, - отмечал он всего за пятнадцать минут до начала наступления. - Только бы что-нибудь произошло… Мысли ворочаются по кругу, словно огромные жернова. Все в нетерпении". Для Вольфганга Деринга последние сутки перед первой атакой "были самыми незабываемыми, беспокойными и прекрасными" в его жизни. Хельмут Пабст, напротив, писал, что его товарищи перед первой атакой "были бледны… [и] дрожали". Канун боевого крещения - и в самом деле тяжелое время. "Воздух вдруг стал удушливо густым, - вспоминал Альфред Опитц незадолго до вторжения в Россию. - Пахло грандиозными событиями".
Бой приближался, и многие пехотинцы стали осознавать, что на волю вырывается невероятная сила - "чудовище, сокрушающее весь мир", как охарактеризовал ее один из них. Полные предчувствий, тревоги, беспокойства, безмолвно и отстранено ожидали они крещения огнем. Неопределенность будущего и вызванный ею страх усиливали напряжение. Вступив в бой, солдаты испытывали разнообразные ощущения от удивления до шока, вызванного ощущением происходящих перемен. Первая встреча со смертью и разрушением на поле боя нашла отражение в письме Гарри Милерта к жене: "Мы живем такой странной жизнью, безвременной… беззаконной, ограниченной лишь самым необходимым, не имея ничего, кроме собственной жизни, что никто не способен даже подробно ее описать". Эрнст Клейст также лучше всего помнит сумятицу своего первого боя, называя его "ужасным", но при этом указывая, что "воссоздать истинную картину происходившего практически невозможно. Понимаешь только, что все несется вперед с невиданной скоростью… С чем это можно сравнить?.. Эта война - безумный ад… трагедия разрушения". "Теперь война вступила в свои права, - решил Клейст пару недель спустя. - Можно только действовать. Думать уже невозможно". Курту Ройберу война представлялась "хаосом, в котором действует все, кроме привычных законов", а Майнхарт фон Гуттенберг мрачно отмечал: "Война - это кровоизлияние". Также и Рудольф Хальбей видел в сражении лишь "хаос и крики… свист пуль… приказы, выстрелы… ручные гранаты". Даже у тех, кому удалось избежать этой безумной суматохи, набор впечатлений был нередко ограничен. "Уже на второй день я получил боевое крещение, - писал неизвестный солдат. - Должен сказать, впрочем, что я ничем себя не проявил. [Я] в основном просто бродил туда-сюда в пыли и оказался по уши в этом дерьме". Странная отчужденность охватила и Ганса-Фридриха Штэкера: он признался, что во время боя ощущал головокружение, "а кровь горячей волной струилась в сердце, заставляя рваться вперед". У многих события боя в воспоминаниях окутаны покровом ирреальности и происходят словно в полусне.
Другие, напротив, согласились бы с Харальдом Хенри в том, что война оказалась слишком реальной. Первая встреча с войной произвела на него "оглушительное впечатление… невероятных разрушений". Для Хенри война означала не радостное возбуждение, а лишь "слезы беспомощной ярости… отчаяния и боли". Если в душе Хенри боевое крещение породило только общее чувство опустошенности, то другие нередко более подробно вспоминали отвратительный лик войны. "С пылью, запахом сгоревшего пороха и бензина мы познакомились еще на учениях", - отмечал Зигфрид Кнаппе.
"Но теперь мы познакомились и с запахом смерти… Я узнал, что запах гниющей плоти, пыли, пороховой гари, дыма и бензина - это и есть запах боя…
Вид первого убитого солдата неожиданно поверг меня в шок… Слово "убитый" звучит бесстрастно до тех пор, пока перед тобой не окажется окровавленный, изувеченный, воняющий труп, некогда бывший полным жизни человеком.
Первые убитые, которых я увидел… лежали там, где их настигла смерть, неестественно вывернув конечности. Их рты и глаза были открыты… Для меня стало потрясением осознание того, что именно этого нам и следовало теперь ожидать каждый день".
Вид ужасных мертвецов, в открытых глазах которых застыла мольба, потрясал и других солдат. "Больше всего меня ошеломили первые убитые! - рассказывает о первых днях на фронте один из солдат. - Они лежат неподвижно и безмолвно в придорожной могиле, словно груда коровьих туш… Мы знали, что теперь мы испытываем внутреннее перерождение, что из новобранцев мы превращаемся в настоящих мужчин". Но какой ценой? "Что делает с людьми война?! - задавался мучительным вопросом тот же солдат в письме к родителям несколько дней спустя. - Мне пришлось полностью внутренне перестроиться… и, скажу я вам, это преображение далось мне очень нелегко. Я все еще с ужасом и смятением вспоминаю, как напугали меня первые погибшие и как я стоял, потрясенный, у первых могил павших товарищей. Сегодня, после пяти недель боев… я могу смотреть на самые страшные раны или увечья, даже глазом не моргнув… Несомненная истина состоит в том, что война убивает всякие чувства". Другой солдат после первой встречи со смертью признавался: "Мы все были так оглушены, что были полностью безразличны ко всему. Человек живет своими привычками и привыкает ко всему", - утверждал он. Как ни грубо это звучит, но, пожалуй, это отношение разделяли и другие солдаты. "Страшно изуродованные тела русских солдат лежали рядом с их разбитыми танками, - писал в своем дневнике Фридрих Трупе. - Сначала эта картина вывела меня из равновесия и заставила отвернуться, но постепенно глаза и чувства привыкли к этому ужасу". С ним соглашается и Ги Сайер: "Я отчетливо помню первые смерти, с которыми пришлось столкнуться на войне. Тысячи и тысячи убитых позднее видятся мне расплывчатыми безликими фигурами - огромный и все нарастающий кошмар".
И в самом деле кошмар, но нередко его странным образом сглаживало онемение, следовавшее за шоком первого сражения. После лихорадочных боевых действий Зигфрид Кнаппе чувствовал себя "словно в оцепенении от усталости, от возбуждения и от внезапной тишины, сменившей оглушительный грохот боя". Поскольку каждый бой состоит из запутанных и бессвязных событий, солдатам нередко приходилось сталкиваться с множеством образов и ощущений, многие из которых казались совершенно или почти бессмысленными. "Лично я не запомнил ничего, - признавал после боя Сайер, - кроме хаотичных вспышек света и оглушительного шума, накладывавшихся на ощущение полной дезориентации до такой степени, что я уже не мог сообразить, где восток, а где запад, где верх, а где низ". В результате этой неразберихи солдаты на передовой нередко стремились отключиться от внешнего мира, сосредоточиваясь лишь на том, что необходимо для выживания. Как утверждает Сайер, часто оказывалось непросто "даже попытаться вспомнить моменты, в которых нет места расчету, предусмотрительности или пониманию, когда под стальной каской не оказывается ничего, кроме удивительно пустой головы и пары глаз, в которых мысли не больше, чем в глазах животного, столкнувшегося со смертельной опасностью". Далее он заключает: "Удивительно, насколько каска мешает думать".
Также и Гарри Милерт считал одной из худших особенностей передовой "жестокое безразличие, в пучину которого нас так легко втягивает непосредственное столкновение с войной". Милерт утверждал, что он чувствовал "полную отстраненность от всех личных проблем. Заботы были обезличены: обустройство позиций, боеприпасы, снаряжение, боевая техника, оружие, общие технические вопросы войны… То, что время от времени кто-то из товарищей падал раненым или убитым, стало такой же повседневностью, какой когда-то были многие вещи дома". Ни хорошая и ни плохая, смерть стала всего лишь одной из превратностей фронтовой жизни. "Во время войны приходится пройти через многое, но ты закаляешься и становишься невосприимчив ко всему, - признавался Вильгельм Прюллер. - Но фронт есть фронт… Это не место для проявления слабости". Ужасное, невообразимое входило в повседневную жизнь, к которой простому солдату приходилось приспосабливаться, как к домашней жизни.
Несмотря на изображаемые в кино и литературе огромные массы людей, противостоящих друг другу, на самом деле поле боя нередко оказывается на удивление безжизненным, пустым и безлюдным. "Мое поле зрения охватывает всего метров сто, - отмечал один из солдат. - И в нем всего человек сто". С ним соглашался ефрейтор Ф. Б.: "Мы, простые солдаты, видим лишь небольшой участок фронта и не знаем общего замысла". Столь ограниченный кругозор лишь усиливал чувство недоумения и покинутости, охватывавшее многих солдат. "Здесь во мне снова растет старое чувство, знакомое каждому солдату, - пишет Гарри Милерт. - Полное одиночество человека, оказавшегося на переднем крае". Вспоминая об ожесточенных боях в Сталинграде в феврале 1943 года, Милерт говорит: "Они отбиваются саперными лопатками и прикладами винтовок. Когда солдат остается без патронов - он одинок. Патроны… придают ему уверенности и ощущение безопасности. Они же сверхъестественным образом успокаивают его сердце. Это похоже на схватку между дикими зверями". После тяжелого боя Ги Сайер также чувствовал себя одиноким: "Мне было тошно от всего этого. В животе все бурлило. Было холодно. Я искал Хальса или еще кого-нибудь из друзей, но не видел ни одного знакомого лица… Их отсутствие подавляло меня. Я был одинок… и пытался найти хоть какой-нибудь повод для надежды и радости".
Когда его часть была потрепана серией страшных ночных атак русских, опасаясь близкой смерти, Леопольд фон Тадден-Триглафф написал печальное письмо, последнее, в котором говорил о "чувстве утраты, одиночества и потерянности". Эта печаль оказалась пророческой: на следующий день он погиб. Похожим образом в апреле 1943 года размышлял и Фридрих-Андреас фон Кох, которому было суждено погибнуть через несколько месяцев: "Бои и сражения не представляют для меня ничего особенного. Они грубы и обезличены". Майнхарт фон Гуттенберг также говорил о предчувствии беды, отмечая после боя: "Не могу собраться с мыслями. Вокруг все так пустынно, и мне кажется, что и сам я становлюсь все более одиноким и внутренне опустошенным". Такое одиночество не было чем-то из ряда вон выходящим, и Эрнсту Кляйсту казалось, что он знает почему. "Меня часто охватывает беспокойство, - размышляет он. - Это не страх перед боем или смертью. Но события обретают такой гигантский масштаб, что мне кажется, будто я ничтожнее самого ничтожного". С выводом Кляйста соглашается Гарри Милерт: "Ничего личного больше не происходит".
Подавленный грандиозностью войны, терзаемый страхом оказаться незначительным, перед лицом смерти в полном одиночестве - все эти ощущения усиливают чувство экзистенциального одиночества солдата. Жизнь на фронте означала жизнь на грани невообразимого ужаса и страданий. "Я прошел через ад", - заметил Гаральд Хенри, рассказывая о событиях октября 1941 года, которые он сам назвал "невероятными". В другом письме он отзывался о бое как о "бесконечной агонии". "В аду кипят все котлы", - так через несколько дней он начал письмо, где говорил о себе как об одном из "Измученных человеческих существ", которые более не в силах переносить страдания. "Однако последний ад, - заключил он, цитируя Бертольта Брехта, - никогда не бывает самым последним".
Учитывая ужасный характер военных действий, некоторые солдаты, что неудивительно, оказались неспособны описать свои страшные переживания. Гельмут фон Харнак попытался в письме к отцу описать окружающий его мир, но не нашел подходящих слов. "Картину можно будет считать завершенной, - писал он, - лишь тогда, когда простые фронтовики этой войны приедут в отпуск и смогут вновь обрести дар речи". Другой солдат признавался, что хотел бы облегчить себе душу, рассказать обо всем, что он испытал, но "не имел ни возможности, ни права написать обо всем". Рембранд Элерт попытался описать дикость немецкого отступления из России зимой 1944 года, но остановился и заключил: "Тому, кто в этом сам не участвовал, никогда не понять, на что это было похоже". Вильгельм Прюллер доверил своему дневнику схожие мысли: "Те, кто не сражался на фронте, не знают, что такое война". Неизвестно, что было тому причиной: неумение выразить свои мысли, страх перед цензурой или просто отчаяние от осознания того, что домашние этого не поймут, но многие солдаты считали невозможным передать реальность своего мира, даже несмотря на то что, как признал Вальтер Вебер во время отпуска после ранения в марте 1942 года, два месяца зимней войны в России дали ему жизненный опыт, жестокость которого была навсегда запечатлена в его памяти.
Тем не менее, несмотря на ужасы, через которые им пришлось пройти, и ограниченность мира фронтовика, многие солдаты показывают удивительно яркую и реальную картину боевых действий войны. Для некоторых война была почти живым существом, а поле боя стало пугающе личным местом, в котором властвовали опасность и смерть, постоянно искавшие новые жертвы. Гарри Милерт отметил однажды: "Такое впечатление, будто нам угрожает дикий зверь". Это же ощущение вдвойне разделял Курт Ройбер, попавший в ловушку под Сталинградом. "Представь себе загнанное до смерти животное, - писал он жене в конце декабря 1942 года, - которое бежало сломя голову, мечась в поисках спасения, а потом вдруг оказалось в центре борьбы между жизнью и смертью". Это была неравная борьба, поскольку, как сказал об одном особенно опасном месте Фридрих Групе, "смерть таилась повсюду".
Несомненно, зловещая судьба грозила каждому фронтовику. Описывая в письме к жене ожесточенные бои под Гомелем в октябре 1943 года, Милерт признавался: