Окопная правда Вермахта - Джерри Краут 7 стр.


Жестокая бойня стала синонимом войны и для пришедшего в ужас Ги Сайера. О немецком наступлении под Белгородом весной 1943 года он вспоминает: "Мы должны были участвовать в полномасштабном наступлении. Всех охватили тяжелые предчувствия, и на лицах отражалось понимание, что вскоре кого-то из нас не будет в живых… У каждого в голове роилось столько мыслей, что разговаривать между собой было невозможно… Спать тоже было невозможно из-за тревожного ожидания". Наступлению предшествовали страх и чувство неопределенности, но этим людям уже доводилось принимать участие в бою. Но, как было прекрасно известно Сайеру, невозможно привыкнуть к хождению по тонкой грани между жизнью и смертью. Более того, когда холодная сталь крушит черепа, словно яичную скорлупу, солдата охватывает всепоглощающее желание зарыться поглубже в землю… Но все же они отправились в ночь. "В голове было пусто, точно под действием наркоза, - пишет он. - Все просто взяли оружие и плотным строем пошли по траншее к передовой позиции… Мы выступили в полной готовности, как нас и учили… Один за другим мы покидали передовые немецкие окопы и выползали на теплую землю нейтральной полосы… В такие моменты даже люди, от природы склонные к размышлениям, внезапно ощущают пустоту в голове и полное безразличие ко всему".

Обучение, возможность спокойно выполнять заученные действия, позволили Сайеру и его товарищам побороть страх и выйти на нейтральную полосу. Однако никакое обучение не может подготовить молодого человека к столкновению с ужасами войны, со страшным одиночеством предстоящей встречи лицом к лицу с замаскированным противником. "Совсем рядом с нами земля содрогнулась от мощных взрывов, - вспоминает Сайер. - На мгновение нам показалось, что солдат, ползком пробиравшихся вперед, разорвало в клочья. Повсюду ребята вскакивали на-ноги и пытались бегом преодолеть переплетения колючей проволоки… Я с большим трудом мог разглядеть, что происходит вокруг… Сквозь дым мы могли наблюдать ужасные результаты попадания наших снарядов в красноармейцев, растерянно сгрудившихся в окопах перед нами".

Несмотря на хаос и замешательство, Сайер получил яркое впечатление о том, насколько хрупки тела даже самых выносливых людей, о том, как они в одно мгновение могут быть разорваны на куски.

"Огромный танк катился по земле, усыпанной телами русских солдат. За ним второй, третий танк устремились в кровавое месиво и двинулись вперед, наматывая на гусеницы изуродованные останки людей. При виде этого наш унтер невольно вскрикнул от ужаса…

Трудно даже попытаться вспомнить моменты… когда под стальной каской не оказывается ничего, кроме удивительно пустой головы и пары глаз, в которых мысли не больше, чем в глазах животного, столкнувшегося со смертельной опасностью. Нет ничего, кроме ритма взрывов… и воплей безумцев… И еще крики раненых, умирающих в мучениях, визжащих при виде того, как части их тела превратились в месиво… Трагические, невероятные видения: кишки, разбросанные по обломкам и опутывающие тела убитых, клепаная броня пылающих и стонущих машин, разорванных, словно вспоротый живот коровы, деревья, расколотые на мелкие щепки… И крики офицеров и унтеров, пытающихся докричаться сквозь грохот катастрофы до солдат, чтобы перегруппировать свои отделения и роты.

Бой еще не закончился, и напряжение становилось почти невыносимым… Двигаясь вперед, мы миновали место страшной бойни… С каждым шагом нам попадались все новые ужасные картины того, во что может превратиться наша бренная плоть…Мы набрели на санчасть, из которой доносились громкие крики и стоны, словно там шпарили свиней. Увиденное потрясло нас. Мне казалось, что я вот-вот упаду в обморок… Мы прошли мимо, подняв взгляды к небу, видя словно во сне, как молодые парни, воя от боли, с раздробленными руками, с зияющими ранами на животах, непонимающе рассматривали собственные внутренности".

Как и на многих других солдат (Хайнц Кюхлер утверждал: "Предстающие перед глазами картины граничат с бредом и кошмаром"), ужасные сцены производили на Сайера впечатление нереальности, и этому кошмару не было конца.

"Русские начали невиданную по ожесточенности артподготовку. Все вокруг заволокло дымом. Солнце скрылось из виду… Крики ужаса застряли в наших сдавленных глотках…

Вдруг в наш окоп скатился человек… и крикнул: "Моя рота полностью уничтожена!.." Он осторожно высунул голову над бруствером окопа, и в этот миг несколько взрывов разорвали воздух позади нас. Его каска вместе с куском черепа отлетела, а сам он с ужасным криком повалился навзничь. Его расколотая голова упала прямо в руки Хальсу, и мы все были забрызганы кровью и ошметками мяса.

Хальс оттолкнул отвратительный труп подальше и зарылся лицом в землю. Тем, кто прошел через такое, не остается ничего, кроме ощущения неконтролируемой паники и острой, омерзительной боли… Мы чувствовали себя заблудшими душами, забывшими, что люди сотворены для чего-то другого".

Сайер и его товарищи побывали во владениях смерти, ощутили ее дыхание и на собственном опыте убедились в том, что смерть в бою случайна, неразборчива и безымянна, и этот опыт наложил отпечаток на всю их жизнь. Другие также рассказывают о необычайных ужасах того, что Вильгельм Прюллер назвал "омерзительно прекрасной" сущностью войны. После решительной схватки с русскими танками Вильгельм Прюллер отмечал: "Наконец-то мы получили возможность взглянуть на танк, который удалось остановить, только перебив ему гусеницу. Неужели первые гранаты не нанесли ему повреждений? Оказалось, нанесли. Солдаты заглянули внутрь, и их едва не вырвало, поэтому они не полезли дальше, а в замешательстве отошли. Обезглавленный труп, окровавленные куски мяса, кишки, облепившие стенки… Заглядывать в танк не стоило… Сразу же представляешь, что это именно ты, обезглавленный, тысячей кусочков налип на стенки". Смотреть на такое или слишком много думать об этом было страшно, однако мучительная реальность войны постоянно давала о себе знать. "Рядом с нами раздавались отрывистые звуки выстрелов другой противотанковой пушки, - вспоминает Фридрих Групе в своем дневнике об омерзительных ужасах, творившихся вокруг. - Колонна разделилась. Русские солдаты выпрыгивали из грузовиков и попадали под пулеметные очереди. Многие остались висеть в кузове; горящие тела выпадали из машин". И после второй стычки: "В придорожных могилах лежат горы трупов… Мы обнаружили совершенно обгорелые тела". Следующий бой ошеломил Групе, видевшего позы убитых, брошенных, словно тысячи окровавленных куч тряпья. "Остальных русских мы увидели, когда рассвело, - писал он, полный недобрых предчувствий. - Наши пулеметы выкосили их прямо на дороге длинными рядами. Целую роту… Человек за человеком они лежали безмолвно и неподвижно. При виде этой ужасной картины ком подкатился к горлу". Вокруг цвела весна, но, заключал Групе, "здесь торжествовала смерть".

Гарри Милерт в письме к жене в марте 1943 года вспоминал о "странном случае", незначительном происшествии, которое, однако, хорошо передавало пагубную атмосферу, отвращение многих перед безумным лицом войны:

"Во время последней большой, массированной атаки на наши позиции… деревня перед нашими окопами была полностью уничтожена, а все погреба, в которых упорно оборонялись русские, были взорваны… Наше боевое охранение теперь находилось в этой деревне… Под тающим снегом открылся лаз в погреб, и солдат, забравшись внутрь, обнаружил четырех убитых русских. Когда он попытался перевернуть тела, двое мертвецов очнулись… Они застонали и с трудом подняли руки. Их вытащили наружу, и там они рассказали: после атаки они вчетвером залезли в погреб. Немецкие солдаты бросили внутрь несколько гранат… Двое были убиты, а эти двое - ранены. Они питались картошкой, которая хранилась в погребе. Таким образом они продержались четыре недели рядом с двумя трупами и собственными экскрементами. Несмотря на обмороженные ноги, они не хотели выходить наверх".

Безликий ужас по крайней мере на мгновение обрел собственное лицо, однако Милерт напрасно пытался проникнуть в суть этого отвратительного явления. "Мы безуспешно пытались разузнать у них, что они чувствовали, - писал он. - Они отвечали только одно: холод и усталость". Как обыденно, грубо и по-человечески. Милерт разочарованно заключает: "Из этого примера видно, что способен выдержать человек". Глубинное зло войны ускользнуло от внимания даже такого здравомыслящего солдата, как Милерт. Здесь страдания казались лишь банальными и убогими, но никак не оригинальными или героическими. Пожалуй, из всего этого можно было извлечь только один настоящий урок: даже среди жестокостей войны жизнь продолжается.

Во время зимних боев 1941–1942 гг. и снова во время отступления по выжженной земле из России солдаты упорно цеплялись за жизнь среди разрушений, масштаб которых трудно себе представить. "Невозможно передать впечатления этих призрачных недель, - писал Гюнтер фон Шевен во время ожесточенных боев февраля 1942 года. - Ужасы, через которые довелось пройти, преследуют меня во сне". Вернер Потт вторил ему меньше чем через две недели после советского контрнаступления под Москвой: "Несколько недель мы вели бои без перерыва или отдыха, день за днем… с маршами в метель при минус 25 градусах, с обмороженными носами и ногами, когда вопишь от боли, снимая сапоги, с грязью, паразитами и прочими мерзостями… Вдобавок ко всем невзгодам, которые приходилось переносить, мне было жаль гражданское население, чьи дома были сожжены при нашем отступлении и которое было обречено на голод. Как же очевидна жестокость войны!"

Казалось, пылало все - даже земля. "Мы едем сквозь темную ночь, наполненную гудением моторов, - писал Гельмут Пабст в августе 1942 года на пути к Волге. - Земля содрогается от мощных ударов, мерцают огоньки зажигательных бомб… в темноте сверкают фиолетовые вспышки… Картину дополняют неровные росчерки сигнальных ракет: "Мы здесь, друзья! Мы здесь!" Есть в этом безмолвном крике с дальних рубежей что-то нереальное. Мы едем к этим рубежам по руинам мертвого города, в котором живет только огонь, от которого исходит сладковатый запах". Шестью месяцами позже, отступая от Волги, этой роковой реки, Пабст описывал мрачную, но все еще запоминающуюся картину разрушения: "В мостовых зияют воронки…

Красные языки пламени вырываются из дыр в каменных стенах домов, высоко поднимаются над крышами. В последнее время местность совершенно обезлюдела: зданий и шпилей, последних километровых столбов больше нет… Позади нас мерцают вспышки, освещающие небо от горизонта до горизонта. До нас докатываются приглушенные звуки взрывов. Перед нами разыгрывается ужасная и великолепная по силе драма". В этом "ландшафте ужаса и смерти" законченность картины разрушения поражает даже таких закаленных ветеранов, как Пабст, признавший однажды, что он был свидетелем "лишь малой толики разрушений, смехотворно малой". Вот что писал в марте 1943 года другой солдат: "Сегодня нам пришлось забрать из деревни всех мужчин, которые оставались там с прошлого раза… Представьте себе плач женщин - ведь нам пришлось отнять у них даже детей… В деревне мы сожгли три дома, и в одном из них сгорела заживо женщина. И точно то же самое будет происходить по всему фронту, в каждой деревне… Какое причудливое зрелище - повсюду, куда ни бросишь взгляд, видно только пылающие деревни".

Вот он, пример бессмысленной жестокости и разрушения, дополнявших ужасы войны, сопровождавшие вермахт в России. Кристофер Браунинг подчеркивает, что для рядового немца политика массового истребления, которую нацистский режим проводил в Восточной Европе, не была чем-то из ряда вон выходящим и представляла собой обычную часть повседневной жизни. "Партизаны взорвали несколько наших машин, - писал рядовой Г. М., служивший в разведывательном подразделении, - и застрелили уполномоченного по сельскому хозяйству в собственном доме вместе с приданным ему ефрейтором… Вчера рано утром на окраине города было расстреляно 40 человек… Естественно, среди них были и невиновные, которым пришлось отдать свою жизнь…Времени на выяснения не тратили и просто расстреляли тех, кто попался под руку". Такие казни происходили почти каждый день. Клаус Хансманн оставил удивительно яркое описание казни советских партизан:

"Серая, полуразрушенная улица в Харькове. Взволнованные, бледные лица измученных людей. С деловым видом появляются несколько солдат фельджандармерии и с привычной ловкостью привязывают к перилам балкона семь петель, после чего скрываются за дверью в темной комнате… Наружу выносят первого человека. Он крепко связан по рукам и ногам, лицо закрыто куском ткани. С пеньковым галстуком на шее и с надежно связанными руками, его ставят на перила и снимают повязку с глаз. На мгновение становятся видны его глаза, горящие, словно у вырвавшейся на волю лошади. Потом он устало и расслабленно опускает веки, чтобы никогда больше их не открыть. Он медленно сползает вниз, собственным весом затягивая петлю. Его мышцы начинают безнадежную схватку. Тело сильно дергается, извивается. Несмотря на путы, его тело сражается до конца. Все происходит быстро. Их по одному выводят, ставят на перила… У каждого на груди табличка, в которой говорится о его преступлении… Партизаны и справедливое наказание… Иногда кто-то из них высовывает язык, словно в бессознательной насмешке, и на землю капает слюна… Потом кто-то смеется, адресуя свои шутки тем, кто еще остается наверху".

Откуда же такая грубая на первый взгляд реакция? "Ты радуешься, что умер другой, - объяснял Хансманн, прекрасно понимая облегчение, которое испытывает солдат, осознавая, что на этот раз боги войны его пощадили. - Ты смеешься, словно над неожиданной шуткой… Иногда смеешься облегченно". А затем все кончается. Что же дальше? "Мертвецы скучны, - размышляет Хансманн. - Они с немым укором смотрят на живых. Улицы пустеют. Люди проходят мимо. Ты поворачиваешь к рынку, чтобы купить лука и чеснока. Больше они тебя не интересуют. Теперь ты голоден!" Внезапная человеческая драма, небольшое отклонение от привычного уклада жизни - а потом трапеза: обычный порядок повседневной военной жизни. Как писал Хансманн по другому поводу: "В смерти все равны…

Одинаково неподвижны, одинаково безмолвны и одинаково придавлены комьями земли".

Однако не все воспринимали подобные события как должное. "Я переживаю кошмарные дни, - писал лейтенант А. Б. из 115-й железнодорожно-строительной роты в октябре 1942 года. - Каждый день 30 моих заключенных умирают, или мне приходится давать разрешение на их расстрел. Конечно, это жестокая картина… Пленные, кто одетый, кто без шинелей, больше не могут обсушиться. Еды не хватает, и они один за другим падают без сил… Когда видишь, чего на самом деле стоит человеческая жизнь, переживаешь внутреннее перерождение. Пуля, слово - и жизни больше нет. Что значит жизнь человеческая?" В войне в России она не значила практически ничего.

Бремя злодеяний тяжким грузом висело и на других солдатах, внутренне осознававших бесчеловечность своих действий. "Мир повидал немало великих и даже жестоких войн, - в отчаянии писал Курт Фогелер. - Но, наверное, никогда за время своего существования он не видел войны, сравнимой с той, что идет сейчас в Восточной Европе… Бедный, несчастный русский народ! Его страдания невозможно выразить словами, а его несчастья просто разрывают душу… Наше время… больше не знает, что такое человечность. Безжалостность в применении силы - вот особенность нашего века… Что за злосчастная война, эта бойня в Восточной Европе?! Преступление против человечества!" Точно так же жестокость войны в России заставила содрогнуться и Хайнца Кюхлера: "Последние следы человечности, похоже, исчезли из поступков, из сердца и из сознания". На жалобы из дома о разрушении немецких городов Йоханнес Хюбнер эмоционально ответил из России: "Смерть - плата за грех". Это же чувство разделял и Гарри Милерт: "Суть заключается, как мне кажется, в том, что существует кара для человека, причиняющего зло другим". Рядовой JI. Б. ограничился резким предупреждением. "Никто, - писал он, - не останется безнаказанным в этой войне. Всякий получит по заслугам и в тылу, и на фронте".

Однако в пылу сражения, в момент дикого выброса эмоций и яростного возбуждения, некоторые зверства казались почти естественными. В критический момент битвы страх и паника одной из сторон, казалось, подталкивали людей на проявление жестокости. Ощущение слабости и страха другой стороны, судя по всему, провоцировало некоторых на приступы беспощадной ярости. Ги Сайер вспоминал после неудачной атаки русских, в которой несколько его товарищей были убиты и изувечены:

"Звуки выстрелов и стоны раненых побудили нас начать избиение русских… Атакующая армия всегда более энергична, чем обороняющаяся…

Позже тем же вечером мы стали свидетелями трагедии, от которой кровь застыла у меня в жилах… Из окопа слева от меня раздался долгий и пронзительный вопль… Потом раздался крик о помощи…

Мы подбежали к краю окопа, где стоял с поднятыми руками русский, только что бросивший револьвер. На дне окопа дрались два человека. Один из них, русский, прижав к земле солдата из нашего отряда, размахивал большим ножом. Двое из нас держали на мушке русского, стоявшего с поднятыми руками, а молодой обер-ефрейтор спрыгнул в окоп и ударил другого русского по шее саперной лопаткой… Немец, который был под ним… выскочил из окопа. Он был залит кровью. В одной руке у него был нож русского, а другой он пытался остановить кровь, ручьем лившуюся из раны.

"Где он? - злобно крикнул он. - Где другой?" Неровными шагами он подошел… к пленному. Прежде чем кто-либо успел ему помешать, он вогнал нож в живот окаменевшему русскому".

"Хладнокровно убить человека нелегко, - заключил Сайер после другого случая, когда ему пришлось убить партизана выстрелом в лицо, - если только ты не совершенно бессердечен или не оглушен страхом, как я". И действительно, казалось, что жестокости, совершавшиеся человеком в ярости, были необходимы для его собственного благополучия, для избавления от страха и психологического "оживления". Зверства нередко совершались в условиях величайшего физического и психологического напряжения. После трех дней почти беспрерывных боев, за время которых он не раз наблюдал невероятно ужасные и жестокие сцены и практически не сомкнул глаз, Сайер вспоминал:

"Мы были так измотаны, что вставали лишь тогда, когда удавалось подавить огнем безнадежное сопротивление противника, окруженного в очередном окопе. Изредка из укрытий появлялись солдаты с поднятыми руками, чтобы сдаться в плен, и каждый раз повторялась одна и та же трагедия. По приказу лейтенанта Краус убил четверых, судетец - двоих, 17-я рота - девятерых. Юный Линдберг, которого с самого начала наступления не покидало состояние панического ужаса, заставлявшее его то испуганно плакать, то смеяться, взял пулемет Крауса и столкнул двоих большевиков в воронку. Несчастные жертвы… молили о пощаде, но Линдберг в приступе неконтролируемой ярости продолжал стрелять, пока они не затихли…

Мы обезумели от раздражения и усталости… Брать пленных нам запретили… Мы знали, что русские их не берут. Или они, или мы. Поэтому мы с Хальсом забросали гранатами русских, пытавшихся размахивать белым флагом".

Крайняя усталость, давящий на нервы вид убитых товарищей и всеобщий страх толкали молодых людей на поступки, которые при менее суровых условиях вызвали бы у них отвращение. Когда сражение приближалось к концу, Сайер признал:

Назад Дальше