Я уже была студенткой Института физкультуры. Они пришли к нам и опять начали уговаривать мою мать, чтобы мне ехать в Германию. Мать, конечно, отказала им, сказав, что я уже большая и учусь в институте, получаю стипендию и сама зарабатываю во время каникул деньги. Евгения Александровна стала мне рассказывать, как хорошо они живут в Германии, что Яков Захарович имеет собственную фабрику, но я была уже комсомолкой, и меня совершенно не интересовали ихние собственные фабрики в Германии. Прожив около одного года в Калуге, когда нэп пошел на убыль, Кусержицкие уехали в Германию, и я о них уже ничего не слышала. А вот откуда у них было столько золота в шкатулке – черт их знает. Видимо, оно осталось у них с дореволюционных времен, их совершенно не коснулись голод и разруха, которые испытывали в эти годы рабочие и интеллигенция России. И понятно, почему они сразу же после прекращения нэпа уехали в Германию. Те люди, которые приезжали к ним в Мытищи на дачу, по-моему, тоже были богаты. Они были хорошо одеты, с кольцами на руках, с золотыми цепочками и часами на жилетах. Помню, как однажды эти господа приехали даже на автомобиле. К сожалению, я не понимала, на каком языке они разговаривали, так как я кроме русского языка никакого другого не знала".
* * *
Однако "ифлийство" не было ни партией, ни масонской ложей. Оно было кастой. Когда Сталин узнал, что осенью 1941 года в "запасной столице" СССР – Куйбышеве для эвакуированных школьников из семей столичного бомонда организуются такие же особые школы, как в Москве, он в сердцах произнес: "Каста проклятая!".
А между прочим, до 1937 года и даже после него "каста проклятая" надеялась, что власть рано или поздно естественно и автоматически перейдет к ней. Особые школы, особый "красный" лицей, – все, казалось, было "на мази", но закончилось, по словам Елены Ржевской, "неосуществившейся иллюзией".
Эти потенциальные управители государства во второй половине 30-х годов проглядели плавный поворот истории. Сталинская верхушка без громких деклараций отказалась от курса на мировую революцию, вполне резонно сообразив, что вместо "красной" Европы, во многом сочувствовавшей нам в 20-е годы, она, эта Европа, постепенно превращается в коричневый материк и готовится к "дранг нах Остен". А потому ставка на коминтерновскую часть советского истеблишмента бесполезна и даже опасна, учитывая, что она, эта часть, тайно молится на Троцкого. Отсюда следовало, что и дети "пламенных интернационалистов", сгрудившихся в ИФЛИ, лишены политического будущего. Когда политические процессы 1936 – 1937 года вызревали в чреве истории, Сталин в это время уже запустил механизм по созданию новой государственной элиты из простонародья и сделал ставку на людей дела – Жукова, Чкалова, Шолохова, Стаханова, Косыгина, Байбакова, Судоплатова и им подобных. Надежды ифлийцев на то, что они скоро получат рычаги управления идеологией в свои руки, рухнули. А надежды эти были, ими питались даже такие "неполитизированные" люди, как Давид Самойлов:
"Чего мы хотели? Хотели стать следующим поколением советской поэзии, очередным отрядом политической поэзии, призванным сменить неудавшееся, на наш взгляд, предыдущее поколение".
Далее Дезик перечисляет "неудачников" – Твардовского, Исаковского, Симонова, Смелякова, Павла Васильева. О Мартынове, Прокофьеве, Тихонове и даже Заболоцком – он не вспоминает. Ифлийцы не любили советских поэтов с русской национальной прививкой: "Все они для нас были одним миром мазаны, – продолжает Самойлов свои воспоминания. – Их мы собирались вытолкнуть из литературы. Мы мечтали о поэзии политической, злободневной, но не приспособленческой.
Нам казалось, что государство ищет талантов, чтобы призвать, пожать руки и доверить. Мол, действуйте, пишите правду, громите врагов, защищайте нас. Те не годятся. Но теперь есть вы. Входите, ребята, располагайтесь в литературе. Вот как мы представляли себе схему ближайшего будущего и тщательно готовили себя к высокой службе государственных поэтов. Разочароваться не успели. С этими идеями ушли на войну"… "В наибольшей готовности находился Слуцкий. И долго еще находился. Уже после войны сказал мне:
– Я хочу писать для умных секретарей обкомов".
Конечно, эта программа уже была иной, нежели когановская – "Но мы еще дойдем до Ганга". Но тот же Слуцкий, написавший в 50-е годах: "готовились в пророки товарищи мои", вольно или невольно задним числом согрешил против исторической истины: "товарищи" готовились не к тому, чтобы пророчествовать, а чтобы управлять и властвовать. Они, в сущности, жили теми же чувствами, что и предшествующее поколение, о котором Аделина Адалис в 1934 году с восторгом писала: "Мы чувствовали себя сильными, ловкими, красивыми. Был ли это так называемый мелкобуржуазный индивидуализм, актерская жизнь воображения, "интеллектуальное пиршество" фармацевтов и маклеров? Нет, не был. Наши мечты сбылись. Мы действительно стали "управителями", "победителями", "владельцами" шестой части земли".
Одним словом, самые "продвинутые" ифлийцы готовы были строить социализм в отдельно взятой стране, но с условием, чтобы этот социализм был только для них. Идея "дойти до Ганга" зашла в тупик, куда ее совершенно сознательно направил опытный стрелочник. А если кто-то из ифлийцев, к примеру, Кульчицкий еще приветствовал присоединение к СССР Прибалтики ("Ведь на карте, оставленной Сталиным, на еще разноцветной карте за Таллином пресс-папье покачивается, как танк"), то выглядела подобная картина историческим абсурдом. Место Троцкого в стихах Кульчицкого занял… Сталин: "Так встанут над обломками Европы прямые, точно Сталина доклад, конструкции, прозрачные, как строфы, из неба, стали, мысли и стекла". Вот какими иллюзиями жили ифлийцы! Если не до Ганга, то хоть до Таллина дошли. Однако, когда самые умные из них поняли, что произошло, что Таллин – это не факт "мировой революции", то Сталину за подмену коминтерновской идеи идеей патриотической они отомстили задним числом всеми средствами, которые остались у побежденных.
* * *
Конечно, у вождя, как и у всех смертных, были слабые места. Какие? Об этом даже Иисус Христос сказал: "Враги человеку близкие его". Но понимать это надо в том смысле, что самые близкие человеку люди настолько отягощают человека своим кровным родством, что не дают ему осуществлять его высшее личное призвание в жизни.
Сталин, как человек, изучавший в духовной семинарии и Новый и Ветхий Заветы, знал эту истину. Но что он мог поделать, этот владыка полумира, если ни жена, ни дети не понимали его? Светлана Сталина, учившаяся в Московском Университете, где я не раз встречал ее в коридорах филфака, всем своим складом натуры, привычками и образом жизни была близка "ифлийству". К тому же в начале войны ИФЛИ объединили с Университетом, ифлийские нравы обрели новую территорию и новых неофитов. Наверное, и роман 16-летней принцессы с сорокалетним режиссером Каплером завязался на этом фоне. Уязвленный отец после ссылки Каплера в Воркуту прилагал немало усилий, чтобы устроить семейную жизнь дочери, выдал ее за сына Жданова, но она уже была поражена "вирусом порчи" и тянулась к светской жизни в "ифлийском" кругу. Там однажды она ненадолго нашла себе мужа – соплеменника Каплера по фамилии Мороз, сына начальника одного из лагерей ГУЛАГа, но вскоре разошлась с ним. Дальше события развивались по законам детективного жанра…
Однажды – это были уже 70-е годы – Дезик в застолье прочитал мне несколько стихотворений, объединенных одним женским именем:
"А эту зиму звали Анна, она была прекрасней всех", "Как тебе живется, королева Анна, в той земле во Франции чужой?" "Как живется, Анна Ярославна, в теплых странах? А у нас зима…"
Когда я вопросительно поглядел на него, маленький красноносый Дезик с самодовольной блудливой улыбкой уточнил, кто такая Анна:
– Светлана Сталина… когда-то у меня с ней был роман.
Дочь Сталина в это время жила в Индии. Именно тогда я понял, как эти немолодые сердцееды, соблазняя некрасивую, рыженькую дочку вождя, подхихикивали над ним, мстя ему за крах своих ифлийских иллюзий, за "дело врачей", за гонения на космополитов, мстили, радуясь бессилию всесильного человека. Наверное, они думали, что он из-за любви к дочери не посмеет взбунтоваться и поневоле смирится с унижением… Но они плохо знали его. А подробности этого романа я узнал лет через тридцать после вышеупомянутого разговора с Дезиком, когда прочитал воспоминания Бориса Грибанова о Самойлове ("Знамя", № 9, 2006). Грибанов рассказывает о том, как невестка Анастаса Микояна, с которой он работал в издательстве "Детская литература", пригласила его с Дезиком на семейный праздник в Дом на Набережной. Именно там Самойлов и познакомился с "принцессой". Грибанов повествует о том, что минут через 15 после знакомства и Дезик и Светлана уже были влюблены друг в друга, не обращая внимания на Микояна, они уже "целовались взасос", потом Грибанов уехал, а дальше я цитирую отрывок из его воспоминаний, поскольку пересказывать такие откровения неловко:
"На следующее утро не успел я войти в свой кабинет, как раздался телефонный звонок, и я услышал хихикающий голос Дезика:
– Боря, мы его трахнули! (Дезик употребил другое слово, более емкое и более принятое в народе.)
– А я-то тут при чем? – возмутился я.
– Нет, нет, не спорь, я это сделал от имени нас обоих!"
Все это происходило в конце 50-х годов. Сталин уже несколько лет как покоился в могиле. Бояться было некого. Дезику было лет под сорок, его новой пассии чуть меньше. Что бы ни писал Грибанов – трудно поверить в истинность и стихийность вечерних чувств со стороны ифлийца Дезика, если утром он докладывает своему другу, тоже ифлийцу и убежденному антисталинисту:
"Боря, мы его трахнули… я это сделал от имени нас обоих…" Дезик мог бы еще добавить – и от имени всего нашего еврейского народа, поскольку ситуация копировала зеркально ветхозаветную историю о том, как еврейская девушка Эсфирь соблазняет персидского тирана Артаксеркса, чтобы тот раздавил антиеврейский заговор своего министра-антисемита Хамана, что и произошло, если верить Ветхому Завету. Но в этом сюжете роль соблазнительницы Эсфири играет поэт Дезик Кауфман, роль соблазненного царя Артаксеркса – принцесса Светлана Сталина. А роль грозного Антисемита – врага еврейского народа сам Сталин, уже лежащий в могиле, или тень его… Месть совершилась. "Мы его трахнули" – хоть посмертно, но отомстили, – докладывает Дезик-Эсфирь своему народу… Не только ее соблазнили, но через нее – ему отомстили.
В разведках всего мира есть агенты, которые работают "по женщинам". Соблазняют их, чтобы куда-либо внедриться, крутят романы, чтобы вызнать вражеские тайны. Вот так один наш знаменитый чекист по фамилии Эйтингон закрутил в 30-е годы роман с некой испанкой Долорес – матерью Раймона Меркадера – будущего убийцы Льва Троцкого. Потом он докладывал своему начальству о том, что задание выполнено. Акция возмездия – завершена. Так и Давид Кауфман доложил своим: символическое возмездие тирану свершилось. На другой день об этом знала вся еврейская Москва. Михаил Светлов глуповато шутил в рифму: "Трудно любить принцесс, ужасно мучительный процесс". То, что Самойлов на другой день после своей победы доложил о ней (не пощадив женской чести) друзьям соплеменникам, было его личным делом. Но знаменательно другое: окружение поэта восприняло его победу как общее торжество. Свидетельством тому был литературный вечер Самойлова, прошедший в Москве в конце 60-х годов. Когда один из выступавших (кажется, тот же Грибанов) сказал, что у Дезика в любовницах были три генеральские дочери и одна дочь Генералиссимуса, сидевший в президиуме Зиновий Гердт ("печальный и умный", по словам Дезика) вскочил, как на пружинках, и бросил в зал торжествующую и, с его точки зрения, остроумную реплику: "Этим генералиссимусом был отнюдь не Чан Кайши!" И зал, наполненный, в основном, "малым народом", конечно же, взорвался аплодисментами… Пошлая сущность этого сюжета особенно стала явственна для меня, когда в воспоминаниях Самойлова я прочитал, как поэты двурушничали в начале 50-х годов – еще при жизни Сталина: "подрабатывали мы более или менее регулярно на радио. Слуцкий создавал (?) политические композиции типа: "народы мира славят вождя". Это ему не в упрек, я, например, начинал переводческую карьеру албанской поэмой "Сталин с нами" Алекса Чачи"… Ну, у Самойлова дар артистического цинизма был естественен, а Слуцкого жалко. У него была репутация честного и не способного на циническую иронию человека.
В апологетических воспоминаниях Грибанова о Самойлове кроме достоверных сведений содержится, к сожалению, немало пошлостей, а порой и просто глупостей. Женой Самойлова в то время была ифлийка Ляля Фогельсон, дочь известного московского кардиолога Лазаря Израилевича Фогельсона. Этот брак породнил две известные медицинские семьи Москвы – кардиологов и венерологов, но Борису Грибанову дал пищу для следующих размышлений:
"В любви Дезика к Ляле присутствовал некий налет тщеславия: смотрите, какая у меня красавица жена! А может быть, где-то в подсознании мелькали тени Пушкина и Натальи Гончаровой? Отношение Давида Самойлова к Пушкину вообще требует особого разговора. Это были отношения сугубо личные, доверительные. Между ними всегда существовала духовная, поэтическая близость"…
Самойлов не раз амикошонски примерял себя к Пушкину – в стихах "Пестель, поэт и Анна", где Анна была одновременно и королевой Анной, чье имя перекликалось с именем "Светлана"; а вспомним еще его известное изречение о себе и своих друзьях, что они все "из поздней пушкинской плеяды"; есть у него и стихотворение о том, как Державин не желает никого рукоположить в "новые Пушкины" и думая, кому передать лиру, присматривается к некоему безымянному пулеметчику ("с пулеметом я лежал своим").
Это были все не такие уж безобидные шутки, коль его друзья начинали всерьез сравнивать Лялю Фогельсон с Натальей Николаевной Гончаровой… Но я, цитируя эти смешные пошлости, отвлекся от сюжета. О племяннике Лазаря Израилевича Фогельсона и, следовательно, двоюродном брате Ляли, "не уступавшей в красоте Наталье Гончаровой", Грибанов слагает целую оду как о "человеке необычном, образованном, крупном строителе, возглавлявшем трест по намывке плотин и получившем за это Сталинскую премию, что было в те годы явлением исключительным, учитывая его еврейскую национальность".
Если бы Борис Грибанов был жив, я бы позвонил ему и сказал: "Боря! Ну, зачем ты так унижаешь еврейскую нацию! Ничего исключительного в том, что Сергей Борисович Фогельсон получил Сталинскую премию в эпоху борьбы с космополитизмом, дела врачей и ликвидации антифашистского еврейского комитета нет, поскольку в 1949 – 1952 гг., то есть во время "разгула антисемитизма" лауреатами Сталинской премии стали писатели-евреи: А. Барто, Б. Брайнина, М. Вольпин, Б. Горбатов, Е. Долматовский, Э. Казакевич, Л. Кассиль, С. Кирсанов, Л. Никулин, В. Орлов (Шапиро), М. Поляновский, А. Рыбаков (Аронов), П. Рыжей, Л. Тубельский, И. Халифман, А. Чаковский, Л. Шейнин, А. Штейн, Я. Эльсберг… Их число составляло почти одну треть от общего количества сталинских лауреатов, пишущих на русском языке. Сюда же надо прибавить режиссеров, получивших в те же "антисемитские годы" (1949 – 1952) те же Сталинские премии: М. Ромм, А. М. Роом, Р. Кармен, Л. Луков, Ю. Райзман, Г. Рошаль, А. Столпер, А. Файнциммер, Ф. Эрмлер. А если вспомнить, что Эрмлер получил 4 Сталинские премии, Ромм – 5, Райзман – 6, – то лучше не поднимать разговора о том, что Сталинская премия еврею в ту эпоху была "исключительным явлением".
* * *
Многие мои идейные противники в споре об ифлийстве пытались обвинить меня в том, что я зачисляю в эту семью литераторов, которые учились до войны в других вузах и не были студентами ИФЛИ. Но я всегда считал ифлийство не принадлежностью к знаменитому институту, а особым мировоззрением молодого поколения второй половины тридцатых и начала сороковых годов.
Александр Межиров (1924 года рождения), конечно, до войны не мог по возрасту учиться в ИФЛИ, но по мировоззрению он типичный ифлиец. Во-первых, он всегда боготворил пламенных рыцарей мировой революции. Даже в начале 80-х годов прошлого века Александр Петрович все еще клялся в преданности представителям этого клана:
Но сегодня Соня Радек,
Таша Смилга снятся мне…
Слава комиссарам красным,
Чей тернистый путь был прям…
Слава дочкам их прекрасным,
Их бессмертным матерям.
Стихи органически вписывались в кровавое романтическое полотно, на котором красовались окуджавские "комиссары в пыльных шлемах", палач казачества, евтушенковский Якир, протянувший в будущее "гранитную руку" из прошлого, где в дымке времени "маячила на пороге" целая когорта комиссаров – Левинсон из "Разгрома", Коган из "Думы про Опанаса", Штокман из "Тихого Дона", Чекистов-Лейбман из "Страны негодяев".
Да и светский быт предвоенной молодежной Москвы был у Межирова такой же, что у Самойлова, у Орловой-Либерзон, у Льва Копелева – кастовый, то есть "ифлийский". Об этом свидетельствует стихотворное воспоминание Межирова "Предвоенная баллада" с эпиграфом из Самойлова: "Сороковые роковые…" Вечеринка московской молодежи, своеобразного истеблишмента ("на квартире замнаркома"), "рояль", "полумгла", "шелковые блузки десятиклассниц", "цыганский анапест" Ляли Черной, упоительный вальс Штрауса. И прямо с этого праздника жизни "под вальс веселой Вены" дети Арбата или Дома на Набережной отправляются:
Шаг не замедляя свой,
Парами в передвоенный
Роковой сороковой.
И на войну межировский герой уходит от ипподромных страстей, от ифлийско-эпикурейского образа жизни ("меня писать учили Тулуз-Лотрек, Дега", "изучен покер, преферанс и фрапп"), от отца с нэповскими привычками:
Отец ворчал, что отрок не при деле,
Зато колода в лоск навощена.
И папироски в пепельницах тлели
Задумчивым огнем… как вдруг война.
Разве не маркитантство (под стать самойловскому рассказу о "солдатах на постое") живет в так называемых военных стихах Межирова:
Мы на Верхней Охте квартируем,
Две сестры хозяйствуют в дому,
Самым первым в жизни поцелуем
Памятные сердцу моему.Очерк сердца зыбок и неловок,
А стрела перната и мила -
Даты первых переформировок,
Первых постояльцев имена.
…………………………….
"Поселились. Пили. Веселились".
Вот и все. И больше ничего.