Мои печальные победы - Станислав Куняев 5 стр.


А вожак в рубашке из металла
Погружался медленно на дно;
И заря над ним образовала -
Золотого зарева пятно.

Зарево, окаймляющее мученические и одновременно героические лики творцов лагерных дорог, магаданских стариков, которые умирают так же, как умирал Седов из стихотворения Заболоцкого, написанного в 1937 году:

Он умирал, сжимая компас верный,
Природа мертвая, закованная льдом,
Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный
Через туман просвечивал с трудом.

И недаром стихотворение завершается мольбою автора судьбе, у которой он просит одного: "Так умереть, как умирал Седов".

Все тридцатые годы Заболоцкий неуклонно шел к героическому эпосу, под его пером даже обычные газетно-политические эпизоды советской жизни, имевшие, если говорить сегодняшним языком, лишь "пиаровское" звучание, преображались в сказочные картины:

Там тень "Челюскина" среди отвесных плит,
Как призрак царственный, над пропастью стоит.

Православное подвижничество Заболоцкого заключается в том, что его эпос не эгоистичен, но человечен. В нем, оттесняя автора на второй план, живет множество самых простых, земных, невеликих людей, в чертах которых поэт ищет и находит "образ Божий": прачки из маленького русского городка, старухи, которая в ссылке протянула ему ломоть поминального хлеба, девочки Маруси, ходоков, пришедших к Ленину. Словом, "старые люди и дети".

Его демонстративно нравоучительные стихи о некрасивой девочке, пламень души которой "всю боль свою один переболит и перетопит самый тяжкий камень", полны простого и высокого очарования. Но они и о себе. Душа поэта тоже перетопила все несправедливые обиды, все унижения в чистое вещество поэзии.

Однако я рискну сделать к этому бесхитростному стихотворению еще один комментарий.

Заболоцкий, – о чем Борис Слуцкий пишет в своих воспоминаниях, – "говорил, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого".

Лидия Корнеевна Чуковская как бы подтверждает это, размышляя об отношениях Заболоцкого и Ахматовой в своих воспоминаниях:

"Бешеная речь Анны Андреевны против "Старой актрисы" Заболоцкого. Она вычитала нечто такое, чего там, на мой взгляд, и в помине нет:

– Над кем он смеется – над старухой, у которой известь в мозгу, над болезнью? Он убежден, что женщин нельзя подпускать к искусству – вот в чем идея! Да, да, там написано черным по белому, что женщин нельзя подпускать к искусству! Не спорьте! И какие натяжки: у девяностолетней старухи десятилетняя племянница. Когда поэт высказывает ложную мысль – он неизбежно провирается в изображении быта…

Она не давала отвечать, она была в бешенстве. Другого слова не подберу…

– Где там написано, что старухе девяносто лет, а девочке десять? – успела я только спросить. Ответом был гневный взгляд".

Но дело было не в том, "допускать" или "не допускать женщин к искусству"… Спор был мировоззренческим – с глубочайшими причинами. У Ахматовой есть стихотворение, написанное в 1942 году в Ташкенте.

Какая есть. Желаю вам другую -
Получше. Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики.
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!
Над Азией – весенние туманы
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много сотен миль.
О, что мне делать с этой чистотою
Природы и с невинностью святою,
О, что мне делать с этими людьми!..

Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вклинялась
В запретнейшие зоны естества,
Целительница нежного недуга.
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих безутешная вдова.

Седой венец достался мне недаром,
И щеки, опаленные загаром,
Уже людей пугают смуглотой.
Но близится конец моей гордыне:
Как той, другой – страдалице Марине,
Придется мне напиться пустотой.

Однажды Александр Межиров, когда мы говорили об Ахматовой, прочитал вслух это стихотворение и сказал, что у нее "животное чувство красоты". Может быть. Но меня в стихотворении "Какая есть…" всегда задевало иное: чувство холодного высокомерия, почти презрения к миру простого человеческого бытия.

"Какая есть. Желаю вам другую" – неприятно-надменная интонация. "Пока вы мирно отдыхали в Сочи" – звучит как обвинение в том, что мирно отдыхающие и не подозревают, что за "ночи" ползут к ней. А от обычного, народного слова "люди" ("добрые люди") – ее просто трясет, как нечистую силу от ладана: "о, что мне делать с этими людьми!", а заодно и с "чистотою природы", и с "невинностью святою"… Еще бы! Она приоткрывается как блюстительница "ночей" (уж не "египетских" ли?), во время которых "всегда вклинялась в запретнейшие зоны естества", враждебные "святой невинности". Не эта ли тьма своими лучами опалила ее щеки до потустороннего загара, и они "уже людей пугают смуглотой"? Стихотворение звучит как вызов простой "людской", "святой и невинной" жизни, брошенный от имени "ночи" и "гордыни". И потому неизбежно ее обращение к образу Марины Цветаевой, которая была как бы ее сводной сестрой по жизни "в запретнейших зонах естества", в апофеозе и культе смертных грехов, столь родных творцам Серебряного века русской поэзии. "Седой венец достался мне недаром…".

А ведь умный циник Валентин Катаев, младший из сыновей порочного Серебряного века, тоже додумался до того, что рано или поздно и он будет увенчан таким же седым венцом, о чем и написал в книге "Алмазный мой венец":

"Мне вдруг показалось, будто звездный мороз вечности сначала слегка, совсем неощутимо и нестрашно коснулся поредевших, серо-седых волос вокруг тонзуры моей непокрытой головы, сделав их мерцающими, как алмазный венец… звездный холод стал постепенно распространяться сверху вниз по всему моему помертвевшему телу с настойчивой медлительностью, останавливая кровообращение… делая меня изваянием, созданным из космического вещества безумной фантазией Ваятеля…".

Ну что ж, вполне допустима и такая картина Ада, где раскаленные сковородки заменены адским абсолютным холодом… Чует кошка, чье мясо съела.

Да и Анна Андреевна догадывалась, из рук какого "ваятеля" этого венца ей придется принимать "не людскую" награду:

И ты придешь под черной епанчою,
С зеленоватой страшною свечою,
И не откроешь предо мной лица.
Но мне недолго мучиться загадкой:
Чья там рука под белою перчаткой
И кто прислал ночного пришлеца?

Вот за эти-то ночные загадки, за темные тайны, за шашни с "ночными пришлецами", за жизнь "в запретнейших зонах", за высокомерное презрение к "обычному людскому естеству" Заболоцкий всю свою жизнь отворачивался от Ахматовой и старался не замечать ее, видимо, ощущая опасность темной, непросветленной нравственным светом, вызывающе-грешной, "животной" красоты ее поэзии. Не потому ли он демонстративно назвал одно из своих стихотворений "Некрасивая девочка". Оно – антиахматовское по замыслу, по идеям, по чувствам. Ахматова наслаждается жизнью в мире сатанинской, темной, чувственной красоты, Заболоцкий ищет спасения в мире красоты духовной, светлой, божественной. Его девочка, "напоминающая лягушонка", всего лишь "бедная дурнушка", у которой

Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.

Но она "ликует и смеется, охваченная счастьем бытия", для нее "чужая радость также, как своя", она не знает "ни тени зависти, ни умысла худого", а потому образ Божий запечатлен в каждой ее черте, в каждом движении куда явственней, нежели на лице, окаймленном "седым венцом" со "смуглотой", неизвестно почему пугающей людей.

"Придется мне напиться пустотой", – с надменностью, под которой прячется страх, говорит о себе героиня ахматовского стихотворения. Заболоцкий также не может обойтись без роковых слов "красота" и "пустота", но его вера в то, что душа человеческая хранит в себе свет, спасает его от соблазна игры с темными силами.

Стихи Заболоцкого – простые, нравоучительные, почти декларативные, но в их простоте сила молитвы и стилистика Евангелия. Проще молитвенных слов у человечества нет ничего.

И пусть черты ее нехороши
И нечем ей прельстить воображенье,
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом ее движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?

У поэта доставало смирения, чтобы вопросительной интонацией этих строк отдалить их от молитвы на почтительное расстояние… Жалко ему было искусства, которому он служил, но у него хватало сил ставить его в подчинение нравственному, то есть божественному чувству.

Разве девочка может понять до конца,
Почему, поражая нам чувства,
Поднимает над миром такие сердца
Неразумная сила искусства.

Две последние строки о старой актрисе, но они могли бы быть написаны и об Ахматовой, о той, которая не без кокетства признавалась в старости перед смертью:

Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы.

(1963)

Почему-то мы часто иронизируем над строчкой Маяковского "Товарищ Ленин – работа адовая…".

Но слова "адский", "адовый" в поэзии Ахматовой встречаются гораздо чаще, нежели у Владимира Владимировича.

"Демон и ангел России"

Вдова поэта Даниила Андреева в предисловии к его книге "Русские боги", изданной в 1990 году, вспоминает: "На одном из допросов его спросили об отношении к Сталину. "Ты знаешь, как я плохо говорю".

Это была правда, он был из тех, кто пишет, но не любит и не умеет говорить – из застенчивости.

"Так вот, я не знаю, что со мной произошло, но это было настоящее вдохновение. Я говорил прекрасно, умно, логично и совершенно убийственно – как для "отца народов", так и для себя самого. Вдруг я почувствовал, что происходит что-то необычное. Следователь сидел неподвижно, стиснув зубы, а стенографистка не записывала – конечно, по его знаку".

Этот страстный монолог Андреева был для него тем же самым произведением, что и для Мандельштама роковые стихи о "кремлевском горце". Но на самом деле отношение Андреева к Сталину было куда более сложным, нежели оно изображено в воспоминаниях его жены.

В 1947 году поэт был арестован и получил 25 лет тюремного заключения. Сидел во Владимирской тюрьме, где встречался с Шульгиным, с академиком В. В. Лариным, с сыном генерала Кутепова. В тюрьме писал книги: "Роза мира", "Русские боги", "Железная мистерия";

Поэт освободился в 1957 году, а умер в 1959-м в возрасте 52 лет. Он был сыном известного русского писателя Леонида Андреева.

Редкой особенностью его взгляда на русскую историю было то, что он, в отличие от большинства современников, считавших революцию и строительство социализма совершенно новым явлением в судьбе России, был убежден, что, несмотря на ее внешнюю ненависть к старому миру, несмотря на кровавый разрыв с ним – ее глубокое, скрытое от глаз неразрывное с ним единство все равно сохраняется. Впрочем, так же, как сохранялось это единство во все катастрофические эпохи – во время перехода от феодальной Руси к России Третьего Рима, а от Третьего Рима Иоанна Грозного к императорской России Петра… Меняются династии, возникают новые сословия, льется кровь – но мистическое единство русской истории продолжается и остается живым.

Находясь в стенах Владимирской тюрьмы, поэт выразил это единство в стихотворении, посвященном Пушкину, который для Андреева был одним из вечных символов связи времен:

Здесь в бронзе вознесен над бурей, битвой, кровью
Он молча слушает хвалебный гимн веков,
В чьем рокоте слились с имперским славословьем
Молитвы мистиков и марш большевиков.

(1950)

Стихи, видимо, написаны в связи с торжествами великого пушкинского юбилея 1949 года – стопятидесятилетия со дня рождения поэта.

Этот образ становится для Даниила Андреева своеобразной "идеей фикс", к ней он так или иначе постоянно возвращается во все последующие годы жизни.

Этот свищущий ветр метельный,
Этот брызжущий хмель веков
В нашей горечи беспредельной
И в безумствах большевиков…

Строфа из стихотворения "Размах" (1950 г.), где путь России через жертвы "и злодеяния" все равно ведет (прямо по-клюевски!) к "безбрежным морям Братства, к миру братскому всех стран…" С особой страстью поэт нащупывал эти связи в начале Великой Отечественной войны, ибо только в них видел победный и кровавый путь Родины и ее спасение от очередного нашествия "двунадесяти языков" Европы, возглавляемого духом Германии:

Как призрак, по горизонту
От фронта несется он к фронту,
Он с гением расы воочью
Беседует бешеной ночью.

В то время так о мистической сущности войны не писал никто.

Но странным и чуждым простором
Ложатся поля снеговые,
И смотрит загадочным взором
И Ангел и демон России.
И движутся легионеры
В пучину без края и меры,
В поля, необъятные оку,
К востоку, к востоку, к востоку.

Но что может их остановить? Только союз двух сил – народной, русской стихии и воли строителя нового государства. И Даниил Андреев пишет жуткое и загадочное стихотворение об эвакуации мумии Ленина из Мавзолея осенью 1941 года. Тело вывезено "из Зиккурата" … "в опечатанном вагоне" на восток, на берега Волги, а дух его, "роком царства увлекаем", как тень, поселяется в сердце Кремля, в стенах, где склоняется над картами небывалых сражений продолжатель ленинского дела, укрепляемый этим духом, который

Реет, веет по дворцу
И, просачиваясь снова
Сквозь громады бастионов,
Проникает в плоть живого -
К сердцу, разуму, к лицу.

Андреев проникает в сверхъестественные сферы жизни, когда показывает, откуда и как черпают энергию тираны, диктаторы, "вожди всех времен и народов", "чудотворные строители" – как они передают свою силу и волю друг другу, что и случилось вовремя эвакуации тела Ленина на Восток:

И не вникнув мыслью грузной
В совершающийся ужас,
С тупо-сладкой мутной болью
Только чувствует второй,
Как удвоенная воля
В нем ярится, пучась, тужась,
И растет до туч над грустной
Тихо плачущей страной.

(1942 – 1952)

В сущности, Даниил Андреев проникает в тайну того события, когда Сталин во время знаменитого парада 7 Ноября 1941 года произнес ошеломившие мир слова о связи ленинского дела с деяниями Александра Невского, Дмитрия Донского, Суворова и Кутузова и поставил их всех – вождей и полководцев тысячелетней России – под одно Знамя, объединив, как по волшебству, враждующие времена. Перед такого рода картиной (если принять ее) становятся ничтожными и плоскими россказни нынешних историков о том, что минувшие 70 лет России – это "черная дыра", "тупиковый путь", бессмысленно потраченная эпоха. В этой мистической речи вождь повторил и предвосхитил поэтическое мировоззрение Андреева: поэт в те дни, когда Сталин стоял на заснеженном Мавзолее, писал стихи-молитву, обращаясь к Творцу:

Учи ж меня! Всенародным ненастьем
Горчащему самозабвению учи,
Учи принимать чашу мук, как причастье,
А тусклое зарево бед – как лучи!

Когда же засвищет свинцовая вьюга
И шквалом кипящим ворвется ко мне -
Священную волю сурового друга
Учи понимать меня в судном огне.

(1941)

Я не буду расшифровывать – кого это поэт называет "суровым другом"… Впереди его ждет "чаша мук". Но он смутно догадывается, что такого рода "чудотворные строители" – неподсудны обычному человеческому суду:

Как покажу средь адской темени
Взлет исполинских коромысел
В руке, не знавшей наших чисел,
Ни нашего добра и зла?

Это сказано обо всех сделанных из одного сверхпрочного сплава российской истории – об Иоанне, Петре, Иосифе, при котором страна уже была под стать диктатору: не "грустная и тихо плачущая", но яростная, гневная, подымающаяся на дыбы. Какой высшей волей можно было объединить анархическую многоликую, многоплеменную русскую вольницу для борьбы с орднунгом тевтонским, с его колоннами, сокрушившими дряхлую Европу?

С холмов Москвы, с полей Саратова,
Где волны зыблются ржаные,
С таежных недр, где вековые
Рождают кедры хвойный гул,
Для горестного дела ратного
Закон спаял нас воедино
И сквозь сугробы, судры, льдины
Живою цепью протянул.

Даниил Андреев рисует поистине апокалипсическую картину всенародного сверхнапряжения, мобилизованного и исторгнутого из народного чрева не просто "законом", но – и он понимал это – волей вождя, вдыхавшей энергию в ледовую "Дорогу жизни", единственную ниточку, соединившую Город Петра и Ленина с Россией:

Дыханье фронта здесь воочию
Ловили мы в чертах природы:
Мы – инженеры, счетоводы,
Юристы, урки, лесники,
Колхозники, врачи, рабочие -
Мы злые псы народной псарни,
Курносые мальчишки, парни,
С двужильным нравом старики.

Только такой "сверхнарод", как назвал его Даниил Андреев, мог победить жестокую орду "сверхчеловеков". Поэт, в те времена служивший в похоронной команде, видел вымирающий, но не сдающийся Ленинград, несколько раз проходил туда и обратно через Ладогу – по ледовой "Дороге жизни", – и он, конечно же, понимал, что мы устояли не просто благодаря закону или морозу:

Ночные ветры! Выси черные
Над снежным гробом Ленинграда!
Вы – испытанье; в вас – награда;
И зорче ордена храню
Ту ночь, когда шаги упорные
Я слил во тьме Ледовой трассы
С угрюмым шагом русской расы,
До глаз закованной в броню.

Образ императора и образ вождя, которые, каждый по-своему, заковывали "русскую расу" "в броню", у поэта сливаются, совмещаются, расплываются и снова накладываются друг на друга; и тот и другой подымают Россию "на дыбы", не позволяя народу расслабляться, жить по своей воле, разбойничать, проматывать наследие великих строителей России. Поэт всю свою жизнь слышал "глагол и шаг народодержца сквозь этот хаос, гул и вой".

Не просто "самодержца" – это грозное слово для Андреева не до конца выражает суть русской истории, и поэт усиливает его значение – "народодержца", чтобы потом найти еще один грозный синоним: "браздодержец".

О том же Петре поэт пишет как о преемнике не Алексея Михайловича, а Иоанна Грозного, потому что Петр унаследовал его созидательный голод, который:

Все возрастал, ярился, пух, -
И сам не зная, принял царь его
В свое бушующее сердце,
Скрестив в деяньях самодержца
Наитья двух – и волю двух.

Назад Дальше