К вечеру во всех полках заиграла музыка духовая и роговая, везде запели песни, и воинское веселье опять разлилось по-старому. Тихая погода, приятное зарево заходящего солнца по чистому небосклону, отголоски музыки, повторяемые эхом из леса, который закрывал перед нами дым курящейся под пеплом Москвы, утешительные беседы, утешительная надежда на будущее, полная доверенность к распоряжениям фельдмаршала – все это вместе романтически услаждало сердце каждого воина. В продолжение целого похода никогда я не имел столь приятных ощущений.
С 23 сентября по 5 октября, почти целых две недели, мы жили покойно в Тарутинском лагере, не занимаясь французами. Нас укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили тулупами, сапогами, удовольствовали сухарями, а лошадей – овсом и сеном вволю; тут выдали нам третное жалованье, и, сверх того, нижние чины за Бородинское сражение награждены были по пяти рублей ассигнациями. Откуда что явилось! Из южной России везли к Тарутинскому лагерю по всем дорогам всякие припасы. Среди биваков открылись у нас лавки с разными потребностями для военных людей, завелась торговля, и тут подлинно – все загуляли.
Крестьяне из ближних и дальних селений приезжали в лагерь повидаться с оставшимися в живых родственниками и земляками; даже крестьянки толпами ежедневно приходили с гостинцами в полки отыскивать мужей, сыновей, братьев. Я видел таких прихожанок, одушевленных воинским патриотизмом, которые говорили: "Только дай нам, батюшка, пики, то и мы пойдем на француза!" Казалось, вся Россия сходилась душой в Тарутинском лагере, и кто был истинный сын Отечества, тот из самых отдаленных пределов стремился, если не сам собой, то сердцем и мыслью, к Тарутинскому лагерю, жертвуя последним достоянием. Все драгоценнейшее для целой империи вмещалось в тесном пространстве этого лагеря – последние усилия России. В воинской прозорливости полководца заключалась последняя надежда погибающего Отечества. Еще никто из вождей русских не был столь важен и велик в виду всей нации, как в то время князь Кутузов. На него устремлялись взоры целой России; от исполнения его планов зависела участь империи. Но князь был коренной сын России, вскормленный ее сосцами и питавший в себе неизменную любовь к ней; участь Отечества близко лежала к счастью его сердца; он дорожил доверием монарха и всей нации. Таясь под скромной наружностью в своем лагере, он хитро расставлял сети пылкому врагу Отечества. Наконец опытный ум его восторжествовал над гордым любимцем фортуны – и непобедимый стал побежден!
Некоторые утверждали после событий, что голод и холод были главнейшими союзниками у нас для истребления французов. Но не в искусстве ли фельдмаршала состояло довести неприятеля до такой крайности, чтобы и самые бедствия природы обратить на него же? Можно ли не быть признательным к тому, с каким благоразумием наш полководец умел льстить высокомерному ожиданию Наполеона о заключении выгодного для него мира? Как хитро были пускаемы в неприятельскую армию слухи, будто наши войска находятся в самом жалком положении, терпят во всем крайний недостаток, будто лишь в первых рядах остались старые солдаты, а в прочем все рекруты и ратники; будто потеря Москвы расстроила субординацию в войске! Для вероятия таких слухов фельдмаршал явно поссорился с атаманом казаков Платовым. Говорили, будто бы он подозревал его в измене и удалил от армии. Стоустая молва доводила до слуха Наполеонова столь радостные для него, но в самой сущности ложные вести, между тем как атаман Платов, верный сын России, вызывал с Дона старого и малого и в непродолжительном времени привел 45 полков удалых молодцов. Наполеон, как завоеватель Европы, ослепленный своим величием и поставлявший себя выше смертных, поддался обыкновенной человеческой слабости. Хитрые вести, столь благоприятные, простой полководец принял бы за нарочно подделанные; но он верил им со всей слепотой, потому что они льстили его ожиданиям.
К довершению обольщения вскоре за слухами стали попадаться в руки французам наши курьеры с мнимыми донесениями фельдмаршала к государю, что русская армия находится в бедственном положении и вовсе не имеет духа сражаться; что фельдмаршал не смеет дать решительной битвы, а потому предоставляет его императорскому величеству единственное средство к спасению – ускорить заключение мира с какими бы то ни было пожертвованиями, полагая, что и неприятель, находясь сам не в весьма выгодном положении, ограничит свои требования. Наполеон, конечно, с радостью читал перехваченные донесения и охотно готов был умерить свои завоевания, оставляя за собой, на первый раз, хотя одни польские губернии и признаваясь сам себе, что он слишком поспешил с исполнением великого плана – изгнать русских из Европы. Но он забыл о старой лисице.
Вот как мудрый полководец наш умел продлить время, которым сам много выигрывал, а неприятеля доводил до последней крайности, покуда настало время холода и голода, а вместе с тем настала пора нанести решительный удар страшному врагу силами человеческими при содействии небесных. Так опытный ум восторжествовал над гордым любимцем фортуны – и непобедимый стал побежден!
Н. Митаревский
Воспоминания о войне 1812 года
Не было в лагерях великолепия, даже палаток, а всё кучки из хвороста и соломы. Редко торчали перевезенные крестьянские избы, кое-как сложенные. Не было блеска, золота и серебра; редко видны были эполеты и шарфы; блестели только ружья, штыки и артиллерийские орудия. Не видно было богатых и модных мундиров, но только бурки, грубого сукна плащи, запачканные, прорванные шинели, измятые фуражки; не видно было изнеженных лиц и утонченного обращения, но все были закалены трудами и дышали мщением. Между солдатами и офицерами не было хвастливых выходок против французов, только при разговорах о них сжимали кулаки и помахивали ими, имея в мыслях: "При встрече покажем себя!"
Таков был общий не блестящий, но грозный вид Тарутинского лагеря, занимавшего ничтожное пространство в громадной России, – но участь всей России заключалась в нем, и, можно сказать, вся Европа обращала на него внимание. И в самом деле, велико было его значение. И страшна была тогда наша армия не числом, но внутренним настроением духа. Тогда уже все перестали думать и тужить о потере Москвы.
О французах носились слухи, что они в Москве бедствуют и нуждаются в продовольствии. Беспрестанно разносились слухи, что наши партизаны отлично действуют, и не только партизаны, но и мужики истребляют французов. Известно было, что каждый день приводят в главную квартиру множество пленных. Тут все вполне почувствовали и оценили мудрые распоряжения фельдмаршала. Те, которые сначала осуждали его за отдачу Москвы, согласились наконец, что иначе нельзя было поступить. Носились слухи, что французы все еще многочисленнее нас; но все наши войска так были воодушевлены и уверены в своем превосходстве, что единодушно желали встретиться с ними. Узнали, что Наполеон подсылал не один раз для переговоров о мире. Стало ясно видно, что французам плохо, что им несдобровать, что они не посмеют ударить на нас под Тарутином и Наполеон должен выдумывать какой-нибудь маневр, чтоб убраться из Москвы и России.
Ротный командир и офицеры кроме фуражировок занимались до обеда обучением молодых солдат и смотрели за производством работ. Потом собирались к запасному лафету обедать. Обед был у нас нероскошный, но сытный, а главное – всего довольно. Несколько человек посторонних, случавшихся при этом, не уходили голодными. Варили суп с говядиной, а больше щи с капустой, свеклой и прочей зеленью; имели жаркое из говядины, а часто и из птиц; варили кашу с маслом и жарили картофель; после обеда курили трубки и читали книги, а к вечеру собирались компанией пить чай. Самовара у нас не было, а в тот же медный чайник, в котором кипела вода, клали и чай. Когда было мало стаканов, то посылали доставать, а некоторые приходили со своими. Некоторые пили с прибавлением крепкого. Чай располагались пить у разложенных огней. Штабс-капитан имел обычай сидеть по-турецки, поджавши ноги; прочие сидели как попало, а некоторые и лежали, но все с трубками. Солдаты вечером, по окончании работ, пели песни, и часто по полкам играла музыка. Все были довольны и веселы, а главное – имели хорошие надежды в будущем.
Собравшись, говорили обо всем и о всех свободно, не стесняясь, несмотря ни на какое лицо. Мне кажется, что в природе человека есть способность, говоря о старших, постоянно находить в них слабую сторону. Школьники судят о своих наставниках и учителях; так и тут – говорили больше о генералах и военных действиях. Приятно было, однако ж, слышать, что больше отзывались с хорошей стороны. Если кого и осуждали, то более за излишнюю отвагу, за то, что они бросались туда, куда и не следовало, и, жертвуя собой, производили в армии невознаградимую потерю. Фельдмаршалом, с самого его прибытия, все были довольны и распоряжения его считали мудрыми. Сначала осуждали было за отдачу Москвы, но тут единогласно решили, что иначе не могло и быть. Впоследствии нашлись осуждавшие действия и распоряжения фельдмаршала. Мы тогда не могли понять его распоряжений. Теперь тоже, не входя ни в какие его распоряжения, худы они или хороши, могу сказать, что фельдмаршал заботился о выгодах и довольстве армии, одушевил ее, вдохнул в нее дух отваги и заставил себя любить до энтузиазма. Это, по моему мнению, лучше всяких распоряжений. Он достиг своей цели, уничтожив французскую армию без излишних потерь.
Когда узнали о смерти князя Багратиона, всеобщего любимца, все жалели о нем, но вместе и осуждали. "Как, – говорили, – такому генералу, начальнику армии, самому везде бросаться и не думать, что будет с армией, когда его убьют!" Знакомые наши, артиллерийские офицеры из второй армии, говорили, что Багратион был на самых передовых батареях и приказывал: когда будут напирать французы, то чтобы передки и ящики отсылали назад, а орудие не свозили и стреляли бы картечью в упор; при самой крайности чтобы уходили с принадлежностями назад, а орудия оставляли на месте. Так и делали. Тут он сам с пехотой бросался и прогонял неприятелей от орудий. Артиллеристы вслед за этим занимали батареи и били картечью отступающих. Рассказывали, что французы, не имея возможности увезти орудия и не имея чем заклепать их, забивали затравки землей, затыкали палочками и соломой, оставшейся от сжатого хлеба; но затравки легко было прочищать. Что бы ни говорили и ни писали иностранцы и наши военные писатели о потере французов, но если взять в расчет, что французы шли на наши хотя небольшие, но все-таки укрепления, откуда стреляли по ним в упор картечью, да и провожали несколько раз таким же образом, то их потеря должна быть больше нашей.
Досталось и графу Кутайсову. Хвалили его, жалели о нем, но и сильно осуждали. Мало того, что он скакал по всем передовым батареям да еще с пехотой вздумал отбивать взятые неприятелем наши батареи. К нему пристал и генерал Ермолов. А кажется, что там дело обошлось бы и без них. Были там непосредственные защитники: славный генерал Раевский, генерал Паскевич и генерал Васильчиков; был там начальник 24-й дивизии генерал Лихачев и этой же дивизии бригадный генерал Цибульский, человек простой, но заслуженный и храбрый.
Про убитого младшего Тучкова говорили, что он удалью был похож на Кутайсова. Старшего Тучкова очень жалели; его сравнивали с генералом Дохтуровым; говорили, что он такой же рассудительный и хладнокровный и если был убит, то не от своего неблагоразумия, а по определению судьбы. Вспоминали и других, как убитых, так и раненых начальников, всем вообще отдавали полную справедливость и жалели о них. Не забыли убитого начальника штаба нашего корпуса, умного полковника Монахтина, и взятого в плен почтенного старика Лихачева.
Такие разговоры наводили на душу какое-то грустное расположение. Однажды собралась нас порядочная компания и засиделась у огня до самой ночи. Погода была прекрасная; на небе ярко блистали звезды. Тут я вспомнил про нашего убитого доброго подпоручика и сказал: "Вон та звезда, на которую он помещал душу, как будто предчувствуя свою судьбу. Может быть, теперь душа его смотрит на нас и нам сочувствует". Штабс-капитан подхватил: "Я полагаю, не только его душа, но и души всех наших убитых, как генералов, так и товарищей, носятся над нами. Сочувствуют нам и готовы нас одушевлять и, вероятно, не оставят нас, пока мы не выгоним французов из России".
Доктор начал говорить: "В мире ничто не пропадает: тело, по смерти человека, разлагается на свои составные части; земляные обращаются в землю, воздушные в различные газы, а бессмертные части разума или нашей души обратятся к своему Божественному началу. Но если души сохраняют сознание о прошедшем и настоящем, то незавидна их участь. Довольно уже они натерпелись в земной жизни, чтобы терпеть еще и в загробной". – "Отчасти и правда, – сказал майор-лифляндец. – Что за радость им знать, как страдают ближние и родные, убитые и раненные в предсмертных муках, тем более что помочь им они не могут. Лучше пребывать им в забвении". – "Вы заноситесь слишком высоко, – возразил доктор Софийский. – Мне самому приходят в голову такие неразгаданные мысли, и, чтобы избавиться от них, я выпиваю стаканчик крепкого, что и вам теперь советовал бы". – "Высокое слишком неопределенно, – сказал наш штабс-капитан. – Смотрите вверх: планеты высоко; большие звезды, которые там видите, несравненно выше, а малые еще неизмеримо выше, и высоте нет конца. Что же дальше? Неужели пустота? Но и пустоте должен ли быть предел или нет?" – "Вы задаете такие вопросы, которые выше нашего разума, – отвечал доктор. – По моему крайнему разумению, пределов высоте в мире нет, как нет и начала. Мир из века веков был, есть и будет, как и Высочайшее существо в мире и во всем, от самых величайших до самых малейших предметов, даже во мне, грешном". – "Я согласен со словами моего товарища по ремеслу, – сказал доктор Софийский, – что наши души присоединятся к своему началу, от которого произошли. А будут они существовать или нет – до того мне нет надобности. Совет же мой: как заговорили о душах, то следовало бы их помянуть обычным порядком". Все на это изъявили согласие, подали горячей воды и рому, помянули души убитых и поздно уже разошлись.
Были у нас знакомые, служившие еще в Финляндии под непосредственным начальством генерала Барклая де Толли. Некоторые служили с ним в Прусской кампании, в том числе и наш штабс-капитан бывал у него в отряде. Все отзывались о нем как о добрейшем и благороднейшем человеке, храбром и распорядительном генерале. А тут вот какая постигла его участь. "Барклай – нерешителен, Барклай – мнителен", – говорили одни. "Барклай – трус", – говорили другие. Трусил он, однако ж, не за себя, а за вверенных ему людей. Были между солдатами такие, которые называли его изменником, но офицеры – никогда. Все толки происходили, по моему мнению, от сильно развитого патриотизма. Его винили за то, что он отступал, а почему он отступал – это было скрыто. Начали соображать, как мог Барклай де Толли стать против Наполеона, зная еще нерасположение к себе войск? Даже фельдмаршал Кутузов, при общем к нему расположении, получив подкрепление, едва мог удержаться под Бородином. Все очень жалели о постигшей Барклая де Толли участи.
‹…›
Барклай де Толли от Немана до Царева Займища спас русскую армию от многочисленного неприятеля; без чувствительной потери он везде с успехом отбивался. Во все время отступления можно осудить его только за нерешительные движения около Смоленска. Но и это он делал, кажется, для того только, чтобы успокоить общий ропот и нетерпение.
‹…›
Вскоре мы узнали о поступке Милорадовича при вступлении французов в Москву. Все превозносили его, всем нравилась его удаль и фанфаронство. Припоминали разные случаи из его боевой жизни. Между прочим, вспомнили, как он, прогнавши турок из Валахии, в Бухаресте кричал: "Бог мой, Бухарест мой, Куконы, Куконицы мои!" Были высокого мнения о генерале Дохтурове. О нем говорили как о суворовском сослуживце. Вспоминали разные его подвиги, об отличии его под Аустерлицем, где он спас вверенный ему отряд; с похвалой отзывались о действиях его в Прусской кампании, в которой он был главным действующим лицом; под Смоленском, честь защиты которого приписали ему. Он под Бородином со славой заменил князя Багратиона, командуя 2-й армией на левом фланге. Много говорили об атамане Платове и его казаках и отдавали им полную справедливость. Вообще о всех генералах в наших армиях, от старшего до младшего, говорили с похвалой. Очень мало было таких, действиями которых мы были совершенно недовольны. Все наши генералы были опытны и закалены в беспрестанных войнах. Начиная от Суворовских походов до двенадцатого года были беспрерывные случаи выказать свои способности. Можно смело сказать, что тогдашние наши генералы не уступали прославленным французским генералам и маршалам.
А. Муравьев
"Что видел, чувствовал и слышал…"
Лошади наши нашлись под утро, и мы, состоя при арьергарде, опять приготовились к ежедневным кровавым столкновениям с неприятелем, который шел по пятам нашим по Рязанской дороге. Арьергарду же, которым командовал Раевский, а под ним кавалерией – генерал-адъютант Васильчиков, приказано было отступать медленно, задерживая как можно неприятеля, пока армия переходила чрез Москву-реку, по Боровской переправе на Рязанской же дороге, и поворотила вдруг и вкруте на Подольск, чтоб удачно совершить это искусное, внезапное, никому заранее не известное фланговое движение и стать на Старую Калужскую дорогу, откуда она угрожала неприятельским сообщениям. Прекрасное движение это, положившее основание постепенному уничтожению французской армии, совершилось чрезвычайно успешно. Наполеон, упоенный занятием Москвы, не положил ему никаких преград, авангард же его, под главным начальством Неаполитанского короля, следовал за нами до поворота нашего по тому же направлению к Подольску и сражался с нами всякий день и целый день.
Поворотив вслед за армией, Раевский с чрезвычайным умением скрыл свое отступательное движение на Подольск, для сего он нарядил несколько казачьих полков, чтоб завлечь французов по дороге к Рязани. Неприятель действительно был этим обманут и, следуя за казаками, уверен был, что вся наша армия отступает на Рязань. Дня два он шел за ними, потом, догадавшись, что его обманули, воротился опять за нами, но Кутузов достиг уже своей цели. Мы же в арьергарде с утра до ночи на всем пути бились с неприятелем, между прочим, имели порядочное дело под Дубровицами, имением графа Мамонова, и достигли до Чирикова, где на нас напал польский корпус Понятовского. Тут Милорадович с подкреплением принял главное начальство над арьергардом. Понятовский был отбит. Потом проходили мы чрез село Вороново графа Ростопчина, который сам зажег великолепный дом свой, оставив надпись на стене. Таким образом, мы в течение одной недели достигли главной армии, которая около половины сентября остановилась прочным лагерем при селе Тарутине на реке Наре. Неприятельский же сильный авангард расположился по Старой же Калужской дороге в деревне Винково, верстах в 15 от Тарутина. Тут и мы и французы простояли до двух недель без боевых встреч.