С Богом, верой и штыком! Отечественная война 1812 года в мемуарах, документах и художественных произведениях - Сборник "Викиликс" 24 стр.


Отдохнувши, на другой день собрались и рассуждали о вчерашнем сражении. Победа, по-видимому, была полная: взяли пленных, довольно орудий и много зарядных ящиков; гнали несколько верст неприятелей. Но победой этой были недовольны и считали ее хуже всякого поражения: шли забрать французов, а дело не соответствовало тому, чего ожидали. Припоминали прошедшие дела с самого начала кампании и разбирали их. Под Витебском граф Остерман с графом Паленом хотя и отступали, но достигли цели – соединения корпусов. Генерал Раевский хотя не пробился в Могилев под Салтановкой, но сражался храбро и не успел в своем намерении единственно по малочисленности бывших с ним войск. Генерал Неверовский под Красным потерял несколько орудий, по-видимому, был разбит, но геройски отступил и спас вверенный ему отряд. Генерал Раевский первоначально отстоял Смоленск, а потом генерал Дохтуров и сотрудник его, генерал Коновницын, отчаянно защищали его и оставили только по приказанию главнокомандующего. Под Валутином отличились генералы Тучковы, и имя их сделалось славным.

Под Бородином все наши генералы, от старшего до младшего, покрыли себя вечной славой, хотя, при всех усилиях, и не разбили неприятелей. А под Тарутином не только не достигли цели, но и действовали как-то беспорядочно. Особенно когда мы узнали, что войска, назначенные в обход, не поспели вовремя к своим местам, а другие шлялись и блуждали по лесу, то негодованию нашему не было пределов. "Как же, – говорили, – предпринимая такое дело и поход в темную ночь, не узнали предварительно дорог? Да по ним следовало бы заблаговременно расставить людей в виде проводников… На простых маневрах такие промахи были бы не извинительны, а тут вели тысячи людей на жертву!.. Потеряли генерала Багговута, всеми любимого и уважаемого за его храбрость и доброту…" Казалось, он в 12-м году нигде особенно не действовал, но пользовался всеобщим к нему расположением.

Не могу объяснить, по какому поводу, но все эти обвинения относили к генералу Беннигсену. "Он, – говорили, – сам вызвался на это дело, ему поручено было выполнение его, а он так худо распорядился!.." С этого времени обнаружилось в армии явное нерасположение к Беннигсену. Припоминали его командование в Прусской кампании. В ней вычисляли только его ошибки, а дела хорошие забывали. Припоминали, когда армия, холодная и голодная, тащилась, утопая в грязи, а он объезжал ее в коляске, развалившись на подушках, и об армии нисколько не заботился. Некоторые возражали, что Беннигсен был такого характера, что мало думал и собственно о себе: ел то, что ему подавали, надевал тоже. На это говорили: "О себе, пожалуй, не думай – на то добрая воля, – а о вверенных людях должен заботиться". Вообще, когда кто-либо из значительных генералов особенно где-нибудь отличится, то вспоминали прежние его такие же дела и поступки; когда же потерпит неудачу, то вычисляли все прежние неудачи. Так случилось и с Беннигсеном.

‹…›

Все эти и подобные им суждения и рассуждения принадлежали старшим как штаб-, так и обер-офицерам; мы же, молодые, только слушали и редко отзывались, и то больше с вопросами.

До настоящего времени погода была хорошая, а тут наступили холода и сумрачные дни, что еще больше увеличивало нашу досаду и дурное расположение духа.

После сражения я в первый раз поехал на фуражировку. Ехали долго – я полагаю, верст тридцать или более, – по ближним селениям все было выбрано. В большом каком-то селе нашли мы немолоченые овсяные снопы, и когда с ними тронулись назад, то почти смерклось. Ночь настала темная. Мы сбились с дороги. Спросить было не у кого, и мы ехали несколько времени, сами не зная куда. Наконец на довольно большом расстоянии, в лесу, увидели мы блеск огня, и я поехал верхом узнать и расспросить о дороге. Не доезжая огня, в лесу раздался лай собак, а потом и крик: "Кто такой едет?" – и против меня выступило человека три или четыре здоровых мужиков с огромными дубинами. На мой вопрос о дороге в лагерь мне сказали: "Пожалуй-ка, батюшка, к огню". Там было множество разного народа: и старого, и молодого, и мужчин, и женщин. Тут же стояли повозки, и между ними лошади и рогатый скот. Люди ходили, сидели и лежали у огней. Сначала окружили меня, смотрели на меня искоса и рассматривали, как будто желая увериться, правду ли я говорю; потом пригласили присесть к огню и предлагали поесть. Спрашивали: "Что это, батюшка, делается у нас на Руси и что будет дальше?" Я рассказал им, как мы ходили на французов, побили их и прогнали до Москвы, что фельдмаршал Кутузов собирается идти на Москву и выгнать оттуда французов. При этом мужики и бабы крестились и говорили: "Дай-то, Господи, Царь Небесный! А вы, батюшка, порадейте… Вся наша надежда на вас, довольно уже мы пострадали. Слышно было нам, как что-то гудело; посылали проведывать, но всего-то не могли взять в толк…" Дали мне проводников, которые и вывели нас на дорогу в лагерь.

Ф. Глинка
Письма русского офицера

7 октября

Тарутино

Еще звенит в ушах от вчерашнего грома. После шести мирных лет я опять был в сражении, опять слышал шум ядер и свист пуль. Вчерашнее дело во всех отношениях удачно. Третьего дня к вечеру генерал Беннигсен заезжал к генералу Милорадовичу с планами. Они долго наедине советовались. Ночью знатная часть армии сделала, так сказать, вылазку из крепкой Тарутинской позиции. Славный генерал Беннигсен имел главное начальство в этом деле. Генерал Милорадович командовал частью пехоты, почти всей кавалерией и гвардией. Нападение на великий авангард французской армии под начальством короля Неаполитанского сделано удачно и неожиданно. Неприятель тотчас начал отступать и вскоре предался совершенному бегству. 20 пушек, немалое число пленных и великое множество разного обоза были трофеями и плодами этого весьма искусно обдуманного и счастливо исполненного предприятия.

А. Воейков
Гр. Л. Беннигсен и кн. М. Кутузов

Настал бедственный, священный, славный, великий 1812 год. Беннигсен сильно домогался командования армии; он употреблял самые низкие средства, чтоб оклеветать перед государем Кутузова, и кто знает, может быть, успел бы в этом, если б князь П. А. Зубов, Б. Ф. Кнорринг, А. А. Аракчеев, А. Д. Балашов и А. С. Шишков не отстояли его в Тайном Военном совете. Уже поговаривали вслух, что князь Зубов назначен на смену старому фельдмаршалу и Кнорринг – в начальники штаба его. Однажды в заседании совета обвиняли Кутузова, что он спит по 18 часов в сутки. "Слава богу, что он спит: каждый день его бездействия стоит победы", – заметил Кнорринг. "Он возит с собой переодетую в казацкое платье любовницу". – "Румянцев возил их по четыре. Это не наше дело!"

Сражение при Тарутине, которое при всяком другом предводителе (Барклае, Коновницыне, Раевском) кончилось бы совершенной гибелью французского 35-тысячного авангарда, имело для нас самые ничтожные выгоды; потеря же наша была безмерна. Это сражение разбудило бесконечно спавшего на пепле Москвы Наполеона. И на другой же день, 7 октября, неприятельская армия начала выступать из Москвы. Хитрый фельдмаршал хотя наружно и показывал, что он восхищен этой победой, а в самом деле не мог простить себе того, что послушался краснобая Беннигсена. У них уже давно начались нелады, а тогда они явно рассорились. Вскоре после 6 октября Кутузов, споря с начальником своего штаба, очень ласково заметил ему: "Мы никогда, голубчик мой, с тобой не согласимся; ты думаешь о пользе Англии, а по мне, если этот остров сегодня пойдет ко дну моря, я не пикну!"

Как бы то ни было, однако же Кутузов в донесении своем к государю отнес к Беннигсену всю славу победы под Тарутином; он испрашивал ему 100 тысяч рублей, шпагу с лавровым венком и бриллиантами. С тем же самым курьером Беннигсен послал государю свой подлый донос о том же самом: в нем он выставил свою победу в лучезарном свете, хвалил храбрость солдат, увеличивал урон и расстройство неприятелей и, позабыв об убитом подле фельдмаршала ординарце Безобразове, упомянул, что он за старостью и ленью не мог быть личным свидетелем битвы. Известно, до какой степени император Александр ненавидел всякий низкий поступок. Он утвердил представление князя Кутузова, препроводил к нему шпагу с лаврами и 100 тысяч рублей для Беннигсена и вместе с тем прислал донос его.

Главнокомандующий с изысканной жестокостью отомстил ему. Он призвал к себе Беннигсена, велел (капитану Скобелеву) громко читать свое представление, в котором, поздравляя государя со славной победой, он писал, что "поручил войско сей экспедиции маститому вождю, увенчанному лаврами, известному опытностью и распорядительностью, и что он выполнил его предначертание с мужеством и искусством, его отличающими". Чтение кончилось. Кутузов вручил Беннигсену шпагу и 100 тысяч рублей, потом приказал читать громко вторую бумагу, им от императора полученную. Беннигсен стоял, как будто гром разразил его, бледнел и краснел.

Кутузов без дальних церемоний прогнал его из армии. Беннигсен очутился под Малым Ярославцем, распоряжался войсками, как начальник штаба всех действующих армий, бросался в опасности и присылал к фельдмаршалу с рапортами. Эту роль разыгрывал он и под Красным. Наконец фельдмаршал потерял терпение и с сердцем сказал второму офицеру, к нему присланному: "Скажи своему генералу, что я его не знаю и знать не хочу, и если он пришлет ко мне еще раз, то я велю повесить его посланного!" После такого красноречивого приказания Беннигсен перестал вмешиваться в военные дела, а разъезжал несколько времени за армией волонтером; но это скоро ему наскучило, и он отправился в Петербург.

Д. Мордовцев
1812 Год

Под Тарутином

Кружок офицеров снова собрался у костра, где лежал труп Усаковского.

‹…›

Порешили тут же, где он пал, выкопать ему могилу. И могила была выкопана быстро. Копали ее сами офицеры не лопатами, а саблями, в знак особого сочувствия покойнику. Завернули его в плащ всего – с раздробленной головы до ног, – не его первого, не его и последнего хоронили так на походе. Засыпав свежую могилку землей, снова по-прежнему уселись тут же, вокруг костра, и припомнили всё, что кто помнил хорошего из жизни покойника; а потом скоро перешли и на другое: не такое было время, чтоб долго вспоминать про убитых товарищей, – на это смотрели как на разлуку, и быть может ненадолго…

‹…›

Разговор оживился. Серебряный кубок Давыдова переходил из рук в руки. В дружеском кружке виднелись новые лица, в том числе и молодое, задумчивое, цыгановатое лицо Жуковского в ополченском костюме.

– Господа! – торжественно произнес Бурцов, который успел с горя хватить больше других и был в возбужденном состоянии. – Господа! Сегодня на привале, толкаясь меж московскими ратниками, я набрел на следующую картину: под кустом, закрытый от солнца тенью березы, сидит некий молодой витязь и, положив к себе на колени записную книжку, строчит… И что же бы вы думали он строчил? Угадайте!

– Что? Стихи! – отозвалось несколько голосов, и все обернулись к Давыдову.

Давыдов с удивлением смотрел на Бурцова.

– Ты, брат, перепил, кажись.

– Нет, я не перепел! – скаламбурил Бурцов. – Да ты, брат, и не туда попал… Строчили под кустом такое, я вам доложу!..

И он коварно, подмигивая и щурясь, взглянул на Жуковского. Жуковский давно сидел как на иголках.

– Строчили, господа, вот что… – продолжал Бурцов, – "Певец во стане русских воинов".

– Кто же это? – спросил Давыдов.

– А вон наша красная девушка, – указал Бурцов на Жуковского.

Жуковский, который совсем покраснел, хотел было уйти. Но его стали упрашивать прочесть стихи, говорили, что нехорошо таиться от товарищей, что они все теперь – одна семья. Жуковский говорил на это, что его стихи не кончены, что это только наброски, задуманные, но неисполненные картины, что в них нет связи, не везде отделан стих. Но ничего не помогло: его просили прочесть хотя отрывки. Нечего делать: он полез в карман, вынул оттуда небольшую, темно-малинового бархата книжечку, вышитую разноцветными бисерами и светло-русыми, словно лен, женскими волосами (подарок перед разлукой), подсел ближе к костру и несмелым, дрожащим голосом начал:

На поле бранном тишина;
Огни между шатрами;
Друзья, здесь светит нам луна,
Здесь кров небес над нами.

Приступ был удачен. Все слушали затаив дыхание. Давыдов сидел глубоко задумчивый: он чутьем поэта ощутил мастерство стиха, он чувствовал веяние таланта. Бурцов с благоговением смотрел на цыгановатое, робкое и скромное лицо поэта и не шевелился. Дурова сидела бледная, несмотря на красноватый отблеск костра. Все ждали, даже в темноте виднелись лица солдатиков, на которых падал огонь от костра, – и они слушали. Жуковский, у которого дрожали руки, как и голос, продолжал с большей силой:

Наполним кубок круговой!
Дружнее! Руку в руку!
Запьем вином кровавый бой
И с падшими разлуку.

Он взглянул на то место у костра, где недавно зарыли Усаковского. У Дуровой вырвался из груди глубокий вздох, словно стон. Все взглянули на нее, но Жуковский с силой продолжал чтение:

Кто любит видеть в чашах дно,
Тот бодро ищет боя…
О, всемогущее вино,
Веселие героя!

Он остановился. Ропот одобрения был единодушный. Бурцов не усидел и бросился целовать поэта, восторженно повторяя:

– Бесподобно! Бесподобно! – "Кто любит видеть в чашах дно, Тот бодро ищет боя"! Божественно! – "О, всемогущее вино, веселие героя!" Пребожественно! Выпьем же, Вася, друг, цыпочка! – И он душил бедного поэта.

Тот защищался, краснея еще больше.

– Перестань, Бурцов, ты задушишь его! – вмешался Давыдов.

С трудом усадили забияку и просили Жуковского продолжать. Тот снова отговаривался, что далее у него не все выправлено, но его попросили, и он, повернув листок, начал:

Отчизне кубок сей, друзья!
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия,
Поля, холмы родные,
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет
И первых лет уроки,
Что вашу прелесть заменит?
О Родина святая,
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?…

От этих последних стихов, казалось, действительно все задрожали. Голос читающего перешел в какой-то молитвенный тон, отзывавшийся и плачем, и восторгом. На лицах слушавших горело и дрожало умиление. Дурова, спрятавшись за Бурцова и закрыв лицо руками, вздрагивала всем телом: она глухо рыдала. Все были потрясены и мелодией голоса читавшего, и прелестью и музыкой стиха; мысль, положенная в этот стих, глубоко выражала душевное настроение каждого. Всем пережившим ужасы последних дней за эту именно Родину до того она казалась теперь дорогой, с ее полями и родными холмами, политыми кровью их товарищей; этим милым светом родного неба, этими знакомымы потоками, замутившимися от родной же крови, "златыми играми первых лет и первых лет уроками", что гармонические строфы, прочитанные гармоническим полуплачущим голосом, вызвали какой-то стон восторга.

Никто сначала не заметил за общим потрясением, а когда заметили, то не поверили, что Бурцов, этот всесветный повеса и пьяница, горько плакал, сидя на корточках и мотая всклокоченной головой, как это обыкновенно и невольно делают люди, когда плачут о чем-либо безнадежно. Никто не заметил и того, что из-за спин и застывших от внимания лиц солдатиков, которые подвинулись к костру и, держась несколько в отдалении, в тени, жадно вслушивались в каждое певучее, знакомое их сердцу слово читавшего и как-то по-детски моргали глазами, боясь шевельнуться и громко дохнуть, как на смотру, – что из-за спин солдатиков выглядывало худое, морщинистое и загорелое лицо с седыми, нависшими на маленькие, глубоко сидевшие подо лбом глаза бровями – лицо Платова, которого хотя солдатики и узнали и посторонились было от него, но он знаком показал им, чтоб они не трогались и стояли бы по-прежнему смирно, не обращая на него внимания.

Долго не могли прийти в себя слушатели; но когда первый немой восторг прошел, все шумно начали хвалить молодого поэта, благодарили его, жали ему руки, придвигались к нему все теснее и теснее. У Давыдова лицо подергивалось – так поражен он был неслыханной задумчивостью и неслыханной же мелодией стиха. Все начали просить: "Дальше, ради бога, дальше!"

Ободренный неожиданным успехом, Жуковский стал смелее перелистывать книжку.

– Это еще не кончено – не совсем гладко… Разве это? – тихо говорил он как бы сам с собой. – Вот это, кажется, кончено – это…

Хвала, наш Вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов!
Твой очарованный аркан
Гроза для супостатов.
Орлом шумишь по облакам,
По полю волком рыщешь,
Летаешь страхом в тыл врагам,
Бедой им в уши свищешь;
Они лишь к лесу – ожил лес,
Деревья сыплют стрелы;
Они лишь к мóсту – мост исчез;
Лишь к сёлам – пышут сёлы.

Солдаты заворошились и оглянулись. Сквозь их кучку протискивался, торопливо и нервно дергая себя за седой ус, Платов. По лицу атамана текли слезы, и он громко, как-то сердито сморкался, шагая через ноги сидевших у костра офицеров и пробираясь к Жуковскому. При виде атамана произошло общее смятение, многие с изумлением вскочили с мест.

– Сидите, пожалуйста, сидите, господа! – торопливо успокаивал старик. – Я к вам тоже… Я вот к ним… Не знаю, как имя-отчество…

И старик порывисто обнял молодого, окончательно смутившегося поэта, который узнал Платова.

– Не стою этого, мой друг, не стою, – говорил расчувствовавшийся атаман, – я совсем не стою… Спасибо – похвалили, хоть и не заслужил, ей-богу, не заслужил…

Жуковский бессвязно бормотал что-то. Давыдов вежливо подошел к старику и попросил не побрезговать их кружком – выкушать с господами офицерами стакан чаю или чару хорошего вина. Старик благодарил, жал руки, утирал глаза, сморкался все так же громко и быстро, как быстро он все делал. Ему очистили место около Давыдова, который казался хозяином в этой импровизированной гостиной у костра.

– Что прикажете, ваше превосходительство, – вина?

– Винца, винца, мой друг, спасибо… Погреюсь у вас и послушаю вот их…

Назад Дальше