Изменения в процедуре заключения браков, произошедшие в период хрущевских реформ, подытожил новый брачно-семейный Кодекс 1969 года. В статье 14 документа указывалось: "Заключение брака производится торжественно. Органы записи актов гражданского состояния обеспечивают торжественную обстановку регистрации брака при согласии на это лиц, вступающих в брак" (Кодекс о браке и семье РСФСР 1969: ст. 1089).
С начала 1960-х годов новобрачным стали предоставлять кратковременный отпуск без сохранения содержания на проведение свадьбы, удлинился "испытательный срок", отделявший дату подачи заявления от даты регистрации. Теперь он составлял один месяц. Правда, предполагалось как сокращение, так и увеличение времени взаимной проверки новобрачными своих чувств "при наличии уважительных причин". В определенной степени это напоминало религиозный обряд оглашения и способствовало расширению гласности ритуала бракосочетания. Внешне в новой советской брачной символике значительно ярче, чем ранее, были очерчены особые гендерные роли мужчины и женщины, что нашло выражение прежде всего в четко определенном дресс-коде. Позднее появились попытки перенесения в городские условия ХХ века ряда традиционных брачных забав типа откусывания от хлеба, вставания на ковер и т.д., в которых новобрачные должны были демонстрировать мужские и женские качества. Но детали брачной церемонии существовали только в культурно-бытовом пространстве. В систему нормативных предписаний Кодекс 1969 года ввел лишь торжественность регистрации образования новой семьи, что на самом деле в ситуации юридической неправомочности церковного брака заметно сужало степень личной свободы. Белое платье и фата невесты, строгий черный костюм жениха и кольца, пышное застолье, то есть возрожденная властными усилиями символика обрядов бракосочетания в СССР на самом деле не могла скрыть их "советскости", подчиненности господствующей в стране идеологии.
ГЛАВА 4
"Человек родился": репродуктивность, аборт, контрацепция
Представления о "материнстве" и "отцовстве" связаны не только с функцией деторождения, но и с особенностями репродуктивного поведения, принципы которого во многом формируются с помощью дисциплинирующих инициатив власти. После событий осени 1917 года большевики сделали немало для охраны здоровья женщины-матери. Государственная забота в данном случае выразилась во введении оплачиваемого отпуска, предоставляемого до и после родов, в создании специальной государственной структуры – Отдела охраны материнства и детства при Народном комиссариате социального обеспечения, в организации сети родильных домов и детских учреждений и во многом другом (подробнее см.: Дробижев 1967; Градскова 2007).
Равноправие полов составляло предмет особой гордости первого в мире социалистического государства. С первых дней своего существования оно четко сформулировало позиции по отношению к женщинам, признав их потенциальными строителями нового общества и в то же время "отсталым элементом", нуждающимся в постоянной заботе и воспитании (Здравомыслова, Темкина 2003a: 304). Их стали вовлекать в процессы производства, в политическую жизнь, в решение вопросов семейного насилия на государственном уровне. Эти тенденции вылились в целый ряд нормативных суждений власти, в частности законодательных инициатив в сфере легализации абортов. В результате стали меняться коды репродуктивного поведения.
Еще до прихода к власти большевики выдвигали идею отмены всех законов, преследующих аборты, вторя тем самым буржуазно-демократическим представлениям о свободе выбора человеком стиля его репродуктивного поведения. Правда, у российских социал-демократов вопрос о запрете абортов обрел к тому же и антиклерикальный характер. Отделив церковь от государства и ликвидировав церковный брак, советское государство создало идеологическую основу для легализации прерывания беременности. В ноябре 1920 года совместным постановлением наркоматов юстиции и здравоохранения в России были разрешены аборты. Советская республика стала первой в мире страной, узаконившей искусственный выкидыш. Желающим предоставлялась возможность сделать бесплатную операцию по прерыванию беременности в специальном медицинском учреждении, независимо от того, составляло дальнейшее вынашивание плода угрозу здоровью женщины или нет. До середины 1920-х годов создавались необходимые медицинские условия свободы абортов, которые тем не менее в официальном властном дискурсе не рассматривались как медико-юридическая и морально-нравственная норма. В 1926 году были запрещены аборты для впервые забеременевших, а также делавших эту операцию менее полугода назад. Брачно-семейный кодекс 1926 года утвердил право женщины на искусственное прерывание беременности по собственному желанию. Все, и власти в том числе, понимали, что уровень рождаемости не связан с запретом на аборты, несмотря на вред, который они несли женскому организму. В советской действительности 1920-х годов появилась возможность реализации женской сексуальности не только в процессе зачатия ребенка. Сексуальность отделялась от репродуктивности, что делало функцию материнства результатом свободного выбора.
Проблема "власть и маскулинность", имеющая непосредственное отношение к статусу отцовства, имела более сложный исторический контекст (подробнее см.: Кон 2001; Коннелл 2001; Утехин 2001; Мещеркина 2002; Валенцова 2004; Гилмор 2005; Чернова 2007). На чертах новой мужской идентичности сказывались все нормативные и нормализующие инициативы, направленные на регулирование женского вопроса. Одновременно уже в 1920-х годах власть предпринимала и целенаправленные шаги по созданию "настоящего мужчины коммунистического будущего". Не посягая на идеологию маскулинности, лежащую в основе традиционных представлений о роли мужчины в обществе, большевики тем не менее во многом деструктировали модель отцовства. Первые советские кодексы о семье и браке продекларировали равные обязанности обоих полов в отношении ребенка, при этом государство в определенной степени монополизировало функцию отцовской власти (подробнее см.: Айвазова 1998).
Это был кратчайший путь разрушения патриархальных репродуктивных ценностей. Одновременно для представителей сильного пола в качестве образца предлагался идеал защитника не семейных интересов, а устоев коммунистического государства. Критике подвергалась христианская заповедь "Чти отца своего". Известный психоаналитик А.Б. Залкинд утверждал: "Пролетариат рекомендует почитать лишь того отца, который стоит на классово пролетарской точке зрения… коллективизированного, классово сознательного и революционно-смелого отца. Других же отцов надо перевоспитывать, а если они не перевоспитываются, дети этически вправе покинуть таких отцов, так как интересы революционного класса выше благ отца" (Залкинд 1925: 54–55). Форсированное строительство социализма, действительно, требовало особой мобильности мужчин, которых, по мнению социолога Ж.В. Черновой, государство рассматривало "как своего рода "номадический субъект" – как трудовую и/или боевую единицу, не обремененную частной собственностью и ответственностью за семью" (Чернова 2007: 142).
Патриархальная модель отцовства разрушалась и под влиянием индифферентной правовой позиции советской власти в отношении гомосексуализма. До событий 1917 года эта форма полового влечения рассматривалась в России как аномальное явление повседневной жизни, подлежащее уголовному преследованию. В первых правовых документах советского государства отсутствовали положения, касающиеся регламентации интимных отношений. Современники писали, что "этот шаг советского правительства придал колоссальный импульс сексуально-политическому движению Западной Европы и Америки" (Райх 1997: 214). Ведь в большинстве западных стран в то время гомосексуализм рассматривался как уголовное преступление. В целом 1920-е годы можно охарактеризовать как время формирования революционной маскулинности на эгалитаристской основе взаимоотношения полов, что во многом дискредитировало привычную функцию отцовства.
Но к началу 1930-х годов руководство страны явно переориентировалось на традиционалистский идеал так называемой "большой семьи", ассоциируемой с многодетностью и одновременно с процессом гипертрофированной мобилизации мужественности. По определению социолога И.Н. Тартаковской, под воздействием "гипермаскулинного милитаризованного государства" сформировался тип советского мужчины, стрежнем которого было "безоговорочное и самоотверженное участие в реализации любых государственных проектов" (цит. по: Российский гендерный порядок 2007: 142). В данной ситуации особое значение приобретала система государственного регулирования мужской сексуальности. С изменением общей парадигмы социально-бытового развития страны модифицировалась и законодательная база, касающаяся вопросов мужской приватности. В марте 1934 года Президиум ЦИК СССР принял постановление, вводящее уголовную ответственность за "мужеложество, т.е. противоестественное половое сношение мужчины с мужчиной". Это преступление каралось теперь лишением свободы на срок от трех до пяти лет в случае "добровольного мужеложества" и на срок от пяти до восьми лет – в случае "соединенного с насилием" (Уголовный кодекс РСФСР 1946: 200). Гонения на гомосексуалистов сразу вышли из области личной жизни и приобрели политический характер. Уголовное преследование мужской любви стало звеном в цепи сталинского "большого террора", официальное начало которому было положено непосредственно после убийства 1 декабря 1934 года С.М. Кирова.
Ограничение и мужской и женской сексуальности было связано с постановлением от 27 июня 1936 года о запрете на аборты, в частности, усилившим уголовное наказание за неуплату алиментов на содержание ребенка. В целом, по мнению американской исследовательницы Ш. Фитцпартик, гендерная политика довоенного сталинизма имела "антимужскую направленность". "Мужчины… – отмечает она, – изображались эгоистичными, безответственными, склонными тиранить и бросать жен и детей" (Фитцпартик 2001: 173). Все это понижало статус отцов, внося явную асимметрию не только в модель советского родительства, но и в структуру гендерных отношений. Продолжением подобной политики явилось введение в ноябре 1941 года налога на бездетность.
Формирующаяся социальная система тоталитарного типа стремилась вернуться к патриархальной модели материнства, выбрав для этого меры запретительного характера. С 1930 года операция по прерыванию беременности стала платной. При этом, утверждая, что аборт наносит женскому организму непоправимый ущерб, государственные структуры ежегодно повышали цены. Государство забирало "абортные деньги" в свой бюджет. В первом квартале 1935 года в Ленинграде, например, "доход от производства абортов" (так и написано в источнике) составил 3 615 444 рубля! (ЦГА СПб 7884, 2: 27, 28). Изменение принципов социальной политики заставило многих женщин прибегать к испытанным средствам самоабортов и помощи частных врачей. В секретной записке заместителя заведующего городским здравотделом в президиум Ленинградского совета уже в мае 1935 года отмечался "рост неполных абортов (на 75 %), вызванных вне больничных условий преступными профессионалами" (там же: 11).
Идеологическую систему сталинизма не могла устраивать степень свободы частной жизни женщины, предоставленная декретом 1920 года о легализации абортов. Постановлением ЦИК и СНК СССР от 27 июня 1936 года аборты в стране были запрещены. Постановление гласило: "Только в условиях социализма, где отсутствует эксплуатация человека человеком и где женщина является полноценным членом общества, а прогрессирующее повышение материального благосостояния является законом общественного развития, можно ставить борьбу с абортами, в том числе и путем запретительных законов. <…> В этом правительство идет навстречу многочисленным заявлениям трудящихся женщин". Согласно новому повороту в социальной политике советской власти "по настоятельным просьбам трудящихся" вводилась целая система уголовных наказаний за совершение искусственных выкидышей. Репрессиям подвергались не только лица, подтолкнувшие женщину к принятию решения об аборте, не только медики, осуществившие операцию, но и сама женщина. Сначала ей грозило общественное порицание, а затем штраф до 300 рублей – сумма внушительная по тому времени. Кроме того, женщина, совершившая искусственный выкидыш, должна была утвердительно отвечать на вопрос анкеты "состоял ли под судом и следствием" – а это в советском государстве влекло за собой ущемление в гражданских правах. Закон об абортах 1936 года дал в распоряжение власти мощный инструмент формирования идентичности женщин, сексуальность которых в обществе сталинского социализма могла быть реализована только посредством деторождения. В 1936–1938 годах число абортов сократилось в три раза. Но рождаемость за это же время повысилась всего в два раза, а в 1940 году упала до уровня 1934 года. Зато нормой в советском обществе стали криминальные аборты.
Незаконные операции по прерыванию беременности проводили как профессионалы-гинекологи, так и люди, не имевшие никакого отношения к медицине. В 1936 году из тех, кого привлекли к уголовной ответственности за производство абортов, 23 % были врачи и медсестры, 21 % – рабочие, по 16 % – служащие и домохозяйки, 24 % – прочие. Несмотря на преследования, подпольные "абортмахеры" не имели недостатка в клиентуре. Лишенные возможности обратиться к врачу, женщины часто избавлялись от нежелательной беременности самыми варварскими способами (подробнее см.: Лебина 1999). В большинстве случаев это заканчивалось страшными осложнениями. После принятия закона о запрете абортов количество случаев смерти женщин от заражения крови возросло в четыре раза. К счастью, бывали ситуации, когда самоаборты заканчивались удачно, и женщина, вовремя попав в больницу, оставалась жива и относительно здорова. Но закон был безжалостен: установленный факт прерывания беременности мгновенно фиксировался, и дело передавалось в суд.
Одновременно в конце 1930-х годов был зафиксирован рост детоубийств. Они составляли более 25 % всех убийств. Младенцев убивали штопальными иглами, топили в уборных и просто выбрасывали на помойку (подробнее см.: Лебина 2007а). Детское население сокращалось. Запрещение абортов, таким образом, не принесло ожидаемого эффекта. Тем не менее власть настаивала на своем представлении о женщине-матери, которое, по хлесткому выражению американского советолога А. Даллина, составляло нечто среднее между отношением к корове и к генератору. Нужно было рожать, как коровы, и в то же время работать, как некий безотказный механизм (см.: Здравомыслова, Темкина 2003a: 312).
Завершающим же аккордом формирования тоталитарной модели родительства в целом и отцовства в особенности явился Указ Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года. Внешне этот документ освобождал мужчин от ответственности за последствия внебрачных половых контактов. Дети, рожденные вне зарегистрированного брака, не имели права на установление отцовства, а следовательно, и на получение алиментов. Биологическое отцовство юридически отделялось от социального, и таким образом в качестве основной гендерной функции мужчины оставалась лишь животная обязанность производителя. В целом такой подход был адекватен и женскому варианту тоталитарной идентичности, где сочетались функции воспроизводства потомства с профессиональной работой, осложненной задачами воспитания детей без отца. С мужчин эти последние задачи снимались, но компенсировались материальной ответственностью в виде налога на бездетность и безотказностью выполнения долга защитника и созидателя. Кроме того, запрет на искусственное прерывание беременности продолжал действовать и после Второй мировой войны.
В середине 1940-х – середине 1950-х годов, как грибы после дождя, появлялись подпольные абортарии, стабильно росло число криминальных абортов и фактов умерщвления младенцев. В газетах послевоенного времени в разделе "Происшествия" нередко можно было встретить информацию следующего характера: "Из хроники происшествий. Смерть от аборта. На лестнице дома № 72 по Набережной канала Грибоедова был обнаружен труп молодой женщины. Как показало вскрытие, смерть последовала от аборта. Виновница смерти – работница артели "Интрудобслуживание" Ф. Диденоха, систематически занимавшаяся производством абортов "домашними средствами". Преступница предается суду" (Вечерний Ленинград 1948). Известный исследователь криминальных проблем в послевоенном советском обществе И.В. Говоров не без основания утверждал, что "правоохранительные органы оказались не в состоянии успешно бороться с этим видом преступности [нарушением закона о запрете абортов] (Говоров 2004: 61). Это отчасти объясняет отсутствие систематических статических данных о фактах искусственного прерывания беременности после войны в стране в целом и в Ленинграде в частности. Но даже неполная картина вполне впечатляет. Так, только с июня 1950 по март 1951 года сотрудники ленинградской милиции обнаружили 14 подпольных абортариев, функционировавших в городе. За те же девять месяцев в Ленинграде было обнаружено 27 задушенных младенцев (там же: 61, 64).
Большинство молодых семей, как и в 1930-х годах, не могли позволить себе иметь больше одного ребенка из-за малых заработков и отсутствия жилья. Многие вообще вынуждены были жить на скромные пенсии мужей – инвалидов войны. Это заставляло в условиях сурового закона об абортах пользоваться услугами абортмахеров либо обращаться к представителям высшей власти для разрешения вопросов частной жизни. Так осенью 1949 года поступила молодая пара, где главой семьи был инвалид войны, передвигавшийся на костылях. Они пробились на прием к тогдашнему Председателю Президиума Верховного Совета Н.М. Швернику. Он разрешил в порядке исключения сделать аборт. Операция была проведена "по личному указанию тов. Шверника Н.М." (Зубкова 1999: 178). Но такие трагикомические случаи были редкостью.