Эдуард Штейнберг
1995 г.
Впервые текст воспоминаний Э. Штейнберга опубликован в издании: Eimermacher K. Vladimir Jakovlev. Gemalde. Aquarelle / Ztichnungen. Bietigheim-Bissingen, 1995. Текст также опубликован в Каталоге выставки в ГТГ "Владимир Игоревич Яковлев. Живопись, графика". – М.: АУТОПАН, 1995. – С. 68–70.
ВЫСТУПЛЕНИЕ НА КОНФЕРЕНЦИИ В ПАРИЖЕ В 1993 ГОДУ
Уважаемые Дамы и Господа!
Искусство из Восточной Европы, и в частности из России, рождалось и жило в условиях ГУЛАГа, но, экзистенциально отстаивая права личности говорить на языке культуры, оно обрело внутреннюю свободу, без которой не может быть свободы вообще, и тем более свободы в искусстве.
Может быть, эта внутренняя свобода – лишь только наша региональная иллюзия. Может быть, искусство при демократиях свободно от подобного рода иллюзий, и колючая проволока и Кремлевская стена – всего лишь инсталляция, которая может исчерпать трагическую историю региона и экзистенцию личности? Но поэзия от О. Мандельштама до И. Бродского и проза от А. Платонова до А. Солженицына и А. Синявского кричат о противоположном. О противоположном говорит и это, представленное здесь, искусство московских художников 60–70-х годов. Тогда почему же "иллюзия" при несвободе так остро ставит вопрос о свободе? Почему же "Черный квадрат" К. Малевича, который оказался не только игрой в духе современного постмодернизма, а неким предзнамением новой истории и так же актуален в конце века, когда снова возникает новая опасность красно-коричневой чумы.
Свобода от истории, от культуры, свобода от религии, свобода от текста, который отменяет вечное право личности на ее внутреннюю свободу, подчиняя ее своеволию контекста, – может обернуться тоталитарной волей. Чем же интересно искусство, рожденное в несвободе? Оно обращено к культуре, в нем нет тоталитарного своеволия, оно говорит о внутренней свободе. Это тот экзистенциальный опыт жизни, избавляющий от всяческих иллюзий. "Черный квадрат" К. Малевича, рожденный в начале века, остановил время. Вопросы о свободе сегодня не менее актуальны, и, не дай бог, "Черный квадрат" станет и нашим будущим.
Э. Штейнберг
Париж, 06.12.1993
О КОЛЛЕКЦИИ АЛЕКСАНДРА ГЛЕЗЕРА
Из Парижа 1994 года вспоминаю Москву 1967. Тот же гость – Саша Глезер. Опять те же разговоры, проекты, крики, просьбы. Время остановилось.
С моей легкой руки после одной из первых запрещенных выставок – выставки на шоссе Энтузиастов – Саша начал собирать картины неофициальных художников. В течение четырех-пяти лет трехкомнатная квартира Саши преобразилась в музей свободного искусства. Ситуация тотальной несвободы породила мир свободы. И если верна формула Йозефа Бойса, что каждый человек – это художник-артист, то Саша, не ведая того, задолго до манифеста великого немца стал реализатором этой идеи.
Его коллекция, его отношения с художниками, зрителями, его движение в пространстве культуры – это и жизнь, и одновременно театр. Этот театр можно любить или не любить, к нему можно относиться иронично или благосклонно, но не замечать его нельзя, так как он всегда носил экспрессивную форму конфронтации. Уже в начале 70-х годов Саша снискал себе в Москве имидж Третьякова. Но в отличие от собрания великого русского коллекционера прошлого, которым гордились соотечественники, коллекция Глезера вместе с ее собирателем была выдворена из отечества. Им суждено было долгое странствие по Европе и Америке длиной почти в 17 лет. Так иронией судьбы по вине советских властей русское подполье трансформировалось в странничество. Музей Саши Глезера превратился в театр на колесах. Забавно, но весь золотой фонд русской культуры составлен из мучеников, узников, странников, скитальцев, изгнанников. Правда, ценность коллекции, ныне вернувшейся в Россию, может быть проверена только временем. Хотя уже сегодня ряд художников, чьи работы составляют это собрание, получили мировое признание. Надолго ли? Увидим.
Но думается, что проживание в подполье оказалось для многих из них плодотворным. Они разгадали смысл творчества и тайну его свободы в несвободе. Мне думается, что этот золотой фонд русской культуры может значительно пополниться актерами странного передвижного театра Глезера. И снова разговоры, проекты, крики, просьбы…
Э. Штейнберг
Париж, декабрь 1994 года
Текст для каталога выставки коллекции А. Глезера в Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина
ПЕТРОВИЧ
Боря, Петрович, Борис Петрович Свешников – первая встреча в далеких 50-х. В Тарусу меня привез отец Аркадий Акимович Штейнберг, где ему было дозволено жить после ГУЛАГа. Чуть позже здесь появился Петрович – молодой лагерный друг Акимыча.
И вот с 50-х и до теперешней поры считаю Петровича (после папы – Акимыча) своим учителем.
Учитель! Почему? – спрашиваю себя. У нас разный художественный язык. Мы редко встречаемся. И все-таки отвечаю себе – учитель.
Он открыл мне Гоголя и Блока. Он помог мне увидеть и полюбить природу. Вставая рано утром и завершая свои занятия с темнотой, он одарил мое, почти первобытное сознание уникальным примером жертвенного служения в искусстве. Являясь для меня образцом проживания в творчестве, он в моем полувнятном рисовании заметил то, что со мной и во мне живет еще сегодня. Видимо, поэтому те, кто видят меня часто, могут сказать, что я постоянно вспоминаю и говорю о Петровиче.
У меня в Москве и в Париже, как и в доме Акимыча, висят его работы. В них я вижу благодарность художника жизни и судьбе. А время, вывернутое в пространство его картин, я чувствую, как знак Апокалипсиса. Трудно найти в современности другого человека и художника, так экзистенциально почувствовавшего несвободу быстротекущей жизни, как он. Поэтому для меня пространство остановившегося времени Бориса Петровича Свешникова есть пространство подлинной свободы творчества. За ним будущее.
Э. Штейнберг
Париж, 02.04.1995
Статья написана для издания альбома лагерных рисунков Б. П. Свешникова "Борис Свешников" (RA, 1995)
КОНФЕРЕНЦИЯ "РУССКОЕ НЕОФИЦИАЛЬНОЕ ИСКУССТВО"
Всем известно, что советская история – история большевизма – пыталась создать новую, уникальную систему социального рая вне уникальности личности. Новая система требовала нового языка. Не случайно, что Вик. Шкловским в свое время была собрана книга "Язык Ленина". Однако эти милые утопии, как известно, обернулись трагедией – миллионами, миллионами жертв.
Меня не спросили, когда мои родители выкинули меня на свет. 1937 год – год моего рождения стал годом моей несвободы. В этот год большевизм отобрал у меня и отца.
Новая история – это не только история ГУЛАГа, а это история уничтожения культуры и памяти на саму историю.
В конечном счете этот "Язык Ленина" обернулся языком сталинского соцреализма. Этот язык победоносно обслуживал на протяжении полувека идеи коммунизма как внутри страны, так и за ее пределами, порою получая премии на международных выставках и кинофестивалях. К моему удивлению, и по сей день он не утратил своей энергии.
Мне скоро 60 – за моими плечами три эпохи большевизма. Но, не имея возможности видеть западный мир, даже посетить своих чешских друзей и коллег в Праге, ибо в поездке мне было отказано, я все-таки имел информацию о современном западном искусстве.
Благодаря чешским, а в 70-х годах и западногерманским друзьям, я не только видел, но и получал с оказией много каталогов. Попались мне в то время каталоги выставок немецкого искусства Третьего рейха и итальянского, эпохи Муссолини.
В моем сознании искусство эпохи немецкого и итальянского фашизма естественным образом отождествлялось с искусством соцреализма. Здесь было больше сходства, чем различия.
Догадки о родственности некоторых течений современного западного авангарда с искусством тоталитарных систем у меня только возникали, но я заставлял себя от них отказываться, ибо не считал себя вправе, не имея непосредственной встречи с этим искусством, доверять своим каталожным впечатлениям.
Некоторое основание они нашли у меня при первой встрече с американским искусством в Музее изобразительных искусств им. Пушкина.
Кажется, это был 80-й год. Масштабностью и духом агрессии по отношению к зрителю они мне напомнили ежегодные выставки в нашем родном Манеже. В более развернутой форме я высказал в ту пору мои соображения друзьям, но мало среди кого встретил поддержку. Но я остался при своем мнении и, к своему удивлению, до следующих нежданных встреч.
С 1988 года, как и многие мои коллеги, я не только выезжаю на Запад, но в течение нескольких лет живу и работаю по полгода в Париже. И, к сожалению, теперь все более убеждаюсь в правоте своих прежних априорных доводов.
По логике абсурда, порою искусство, рожденное в самой свободной демократии, именуемое критиками и музейными кураторами авангардом, своей гипертрофией масштабов, своей идеологической прямолинейностью, жонглированием клише массмедиа, в своем отказе от уникальности и личностного персонализма, в своем разрыве с тем, что еще на заре нашего века определяло смысл и душу творчества, мне представляется столь же тоталитарным, как и государственное, завербованное искусство тоталитарных режимов.
Не случайно, что оно точно так же достаточно быстро экономически государством адаптируется и возводится идеологами на олимп современности. В трагичнейшем документе эпохи большевизма "Четвертой прозе" замечательный русский поэт Осип Эмильевич Мандельштам сказал:
"Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух".
"Ворованный воздух" – это свобода. А свобода – это не только "права человека", это право личности на память слова и память культуры.
Тоталитарное искусство отменяет культуру, как и "ворованный воздух". При большевизме носители культуры были или уничтожены, или высланы.
Чудом сохранившиеся стали внутренними эмигрантами.
Недавно умерший в Нью-Йорке Иосиф Бродский был выкинут из Союза в 70-х годах. Американская география дала ему приют. Можно только удивляться, как этот поэт подвижнически отстаивал право на уникальность творчества, ценность прошлого. Он продолжал закладывать камни культуры.
Мне же думается, что "ворованным воздухом" "прекрасной эпохи" было пронизано и нонконформистское искусство 60–70-х годов. Каждый из художников этого, тогда достаточно узкого, круга заложил свой камень в стену акрополя русской культуры.
Разумеется, я не жду тождественного понимания от западных коллег, ибо русский авангард ХХ века как феномен (исключение – К. Малевич и В. Кандинский) и русская поэзия Серебряного века еще только начинают серьезно изучаться специалистами. А, как известно, Ф. М. Достоевский был признан самым популярным писателем в Америке только в 1960 году.
Поэтому оставляю за собой право верить и надеяться. И что такое 80 лет по отношению к нашей 1000-летней истории, а тем более к вечности???
Zimmerli Art Museum. New Jersey, 1995
ТРИ ВСТРЕЧИ
Город Мюнхен. Весна 1989 года. Я здесь без языка, вместе с группой достаточно чуждого мне руководства Союза художников – по приглашению известного немецкого коллекционера европейского постконструктивизма Герхарда Ленца. Поэтому представляю себя слепым, на все натыкающимся, не знающим, куда наступить и куда повернуть. Я впервые по ту сторону "железного занавеса", а мне уже за пятьдесят.
В отеле раздается звонок. Говорят на родном моем языке и со мной желают встречи. Это Якоб Бар-Гера. Эта фамилия мне знакома. Она говорит мне о многом. Владелец известной галереи в Кельне. Я, еще будучи в России, видел ее каталоги. Это Кандинский, Чашник, Моголи-Надь, Казак. Вот так встреча! Я никогда не мог, живя в России, и подумать о такой встрече. Судьба!
Вот мы уже и гуляем по Мюнхену и много разговариваем, как старые, давным-давно близко знакомые люди. Говорим о художниках русского авангарда и нашего поколения, говорим о родственности нашей и немецкой истории, о новых переменах в России. Но вот уже вечер и пора расставаться, но не хочется. Якоб тогда предложил мне работать с ним, но у меня к тому времени уже была парижская галерея Клода Бернара, и я отказался. Но отказ от работы не стал разрывом в наших отношениях, а только началом дружбы.
Вторая встреча в Кельне – у них дома, уже в следующем году. Это встреча с женой Яши – знаменитой Кендой. У каждого из них своя история. Страшная история, которой был окрашен наш замечательный "железный век": за Яшей была война, за Кендой – фашистский концлагерь. И вместе они воевали за свободу Палестины. Удивительно то, что это столь драматическое прошлое не лишило их оптимизма как в восприятии жизни, так и в восприятии искусства.
Третьей запомнившейся мне встречей стала для меня встреча с искусством моих друзей в маленькой кельнской комнате Кенды. Я увидел шедевры В. Яковлева, ранние рисунки Э. Булатова, Ю. Соостера, Д. Краснопевцева, В. Немухина – и даже собственные. Нужно было видеть, как преобразились лица владельцев этих картин – Кенды и Яши, – когда они начали демонстрировать передо мной свои реликвии, некогда никому не нужные.
И потом, неоднократно наблюдая их за этим занятием, я заметил, как они показывают и передают зрителю свою любовь не только к этим картинам, но и к некоему особому феномену искусства, рожденному в несвободе. Этот феномен – московская нонконформистская школа 60-х годов, которая своим личностным, порою очень наивным, но неповторимым языком говорит об особом экзистенциальном пути свободы.
Уже тогда Кенда и Яша делятся со мной своими планами – адаптировать эту коллекцию в Германии и в России. И по мере нашей дружбы эта родившаяся идея все больше и больше ими подогревается, все больше и больше они над нею работают.
Видимо, 1996 год станет реализацией их замысла. Их приватная коллекция будет показана в музеях России и Германии. Зеркальный мир любви к искусству, который через свою достаточно нелегкую жизнь пронесли эти два открытых человека, наконец, станет достоянием общественности.
Спасибо вам за это, Кенда и Яша!
Ваш Эдик Штейнберг
Париж, 22.01.1996
Статья была написана для первого каталога собрания Кенды и Якоба Бар-Гера, посвященного московским нонконформистам
Глава 2
ПИСЬМА Э. ШТЕЙНБЕРГА
к родным и друзьям, несколько деловых писем
Переписка с И. Халупецким, В. Воробьевым, Ф. Световым
В этом разделе помещены письма Эдика Штейнберга к родителям (1954, 1966), сохранившиеся в архиве матери Эдика Валентины Георгиевны Штейнберг-Алоничевой, попавшие к нам после ее смерти, а также отдельные письма Эдика, черновики, которые сохранились в моем архиве (при не обязательно сохранившихся и найденных ответах). Что же касается объединенной переписки Эдика Штейнберга, то копии переписки с И. Халупецким я получила из Праги. Письма Эдика к В. Воробьеву в начале 90-х годов передал Эдику сам В. Воробьев, копии писем к Ф. Светову мне передали из архива Общества "Мемориал".
Э. ШТЕЙНБЕРГ – МАТЕРИ И ОТЦУ
Письма Эдика к матери из Тарусы, где он поселяется вместе с отцом, вернувшимся из ссылки. После смерти Сталина Аркадий Акимович надеялся вернуть свой дом, построенный им здесь еще до первого ареста и конфискованный советскими властями. В. Г. Алоничева остается в Москве, ибо ее скромная зарплата заводского экономиста является единственным средством для пропитания семьи и аренды жилья в Тарусе. Друзья и коллеги по профессии – поэты-переводчики, в частности Вл. Бугаевский, – начнут отдавать часть своих заказов на поэтические переводы Аркадию Акимычу, так как до реабилитации печататься под своей фамилией он не мог. Судя по письмам, скудный, суровый материальный уровень жизни являлся для семьи нормой существования.
Таруса–Москва, 1954
Здравствуй дорогая мама.
Приехали мы очень удачно, правда, с комнатой, но ничего, уже очень хорошо устроились. Жив, здоров и чувствую себя прекрасно. Ловлю с Борисом и папой рыбу.
Здесь прекрасная школа, так что Борис сможет учиться. Правда, с финансовыми делами очень плохо, но мы не горюем.
Как здесь хорошо и красиво. Видел наш дом и теперь могу представить, как мы много на этом потеряли.
Папа нашел здесь много друзей. Жарили шашлык и варили уху. Мама пришли нам 200 рублей, так как я представляю положение отца и Бориса критическим.
Крепко тебя целую. Передай привет Саньку и скажи ему, что я скоро приеду. Передай привет бабушке и дяде Шуре, Марине, Александре Николаевне.
Эдик.
Привет из Тарусы!!!
Здравствуй дорогая мама. Очень хотел иметь особую переписку относительно моей жизни и так же знать твои добрые советы.
Здесь в Тарусе я начал по-новому жить и думаю эту линию жизни так и в дальнейшем гнуть. Многое рассказывать не буду, но все-таки кое-что расскажу. Я начал по-настоящему учиться, и успехи пока не хорошие. Самостоятельно еще и очень плохо, но прохожу некоторые слабости в учебе, например, алгебры, геометрии, русского языка, а так же начинаю проходить курс немецкого языка.
То, что ты для меня сделала, за это я не расплачусь и всю жизнь. Теперь я понял хорошие и плохие черты жизни, и из моего вывода я все-таки могу назваться человеком.
Теперь я напишу немногое о Борисе. То, что ты дала, это повело возбуждение в нем эгоиста, а отец всячески поощряет его. И не знаю, что его ждет в дальнейшем, но, если этому не воспротивиться, будут плохие результаты. Не знаю, отец понял это или не понял, но он ничего не делает. А вот если ты мне не веришь, то можешь спросить у Ясика и у Бориса Свешникова, которого ты очень хорошо знаешь и который на меня произвел очень хорошее впечатление. Мама очень прошу тебя задуматься над этим и поговорить на эту тему с папой. Не знаю, может и мое мнение о нем ошибочно, но все-таки ты меня немного послушайся.
Начал немного рисовать, и результаты не плохие. Борис С. просил меня не бросать это дело, и не знаю, что из этого получится, но я его послушаюсь, это мне ничего, кроме пользы, не даст.
А главное все-таки это я пишу о Борисе, и на эту тему поговори наедине с Ясиком и послушай его.
Здоровье мое хорошее и так же самочувствие, набираюсь сил, чтобы начать по-новому жизнь. А насчет папы, то я всячески прислушиваюсь к его советам, но все, что ты мне дала, это только еще воскресило крепкую любовь к тебе. Но пока до свидания, крепко-крепко целую, и обязательно напиши мне ответ.