Его произвели в офицеры, дали роту, но он не оставлял игры.
Слава о нем, как о первом игроке, достигла столиц, а вскоре он и сам сделался профессиональным игроком.
Опоздав на какой-то важный смотр, где присутствие его было необходимо, Казаков, по предложению высшего начальства, до которого стали доходить слухи о нем как о бильярдном шулере, должен был выйти в отставку.
Ему некуда было больше идти, как в бильярдную. И пошла жизнь игрока.
То в кармане сотни рублей, то на другой день капитан пьет чай у маркеров и раздобывается "трешницей".
Когда своих денег не было подолгу, находились антрепренеры, водившие Казакова по бильярдным. Они давали денег на крупную, верную игру, брали из выигрыша себе львиную долю и давали капитану гроши "на харчи".
Он играл в клубах, был принят в порядочном обществе, одевался у лучших портных, жил в хорошем отеле и… вел тесную дружбу с маркерами и шулерами. Они сводили ему игру.
Шли годы. Слава его, как игрока, росла, известность его, как порядочного человека, падала.
Из клубных бильярдных он перебрался в лучшие трактиры; потом стал завсегдатаем трактиров средней руки.
И здесь узнали его. Приходилось сводить игру непосильную, себе в убыток.
Капитан после случайного крупного выигрыша бежал из столицы на юг и начал гастролировать по бильярдным. Лет в семь он объездил всю Россию и, наконец, снова появился в столице.
Но уж не тот, что прежде: состарился.
От прежнего джентльмена-капитана остались гордая, военная осанка, седая роскошная шевелюра и сильно поношенный, но прекрасно сидевший черный сюртук.
Вот каким он явился в бильярдную бульварного трактира.
Играли на деньги два известных столичных игрока: старик, подслеповатый, лысый, и молодой маркер из соседнего трактира.
Маркер проигрывал и горячился, старик хладнокровно выигрывал партию за партией и с каждым ударом жаловался на свою старость и немощь.
– Ничего, голубушки мои, господа почтенные, не вижу, ста-арость пришла! – вздыхает старик и с треском "делает" трудный шар.
– Старый черт, кроме лузы ничего не видит! – сердится партнер.
– Подрезаю красненького.
– Тридцать пять, и очень досадно! – считает маркер.
– В угол.
– Не было. Никого играют, тридцать пять дожидают!
– Батюшки мои светы! Кого это я вижу, сколько лет, сколько зим, голубушка Василий Яковлевич! Какими судьбами-с?
– На твою игру, Прохорыч, посмотреть приехал; из Нижнего теперь…
Прохорыч, живо кончив партию, бросил кий, и два старика, "собратья по оружию", жарко обнялись, а потом уселись за чай.
– Где побывал, Василий Яковлевич?
– Дурно кончил. Теперь из Нижнего, в больнице лежал месяца три, правая рука сломана, сам развинтился… Все болит, Прохорыч!
Прохорыч вздохнул и погладил бороду.
– Руку-то где повредил? – спросил он, помолчавши.
– В Нижнем, с татарином играл. Прикинулся, подлец, неумелым. Деньжат у меня а-ни-ни. Думал – наверное выиграю, как и всегда, а тут вышло иначе. Три красных стало за мной, да за партии четыре с полтиной. Татарин положил кий: дошлите, говорит, деньги! Так и так, говорю, повремените: я, мол, такой-то. Назвал себя. А татарин-то себя назвал: а я, говорит, Садык… И руки у меня опустились…
– Садык, Садычка? – Ну, на черта, Василий Яковлевич, налетел.
– Да, Садык. Деньги, кричит, мне подавай. Маркер за партии требует. Я было и наутек, да нет…
– Ну, что дальше, что?
– Избили, Прохорыч, да в окно выкинули… Со второго этажа в окно, на мощеный двор… Руку сломали… И надо же было!.. Н-да. Полежал я в больнице, вышел – вот один этот сюртучок на мне да узелочек с бельем. Собрали кое-что маркеры в Нижнем, отправили по железной дороге, билет купили. Дорогой же – другая беда, указ об отставке потерял – и теперь на бродяжном положении.
Капитан, за несколько минут перед тем гордо державший по военной привычке свою голову и стан, как-то осунулся.
– Ну, а игра, Василь Яковлевич, все та же?
Капитан встрепенулся.
– Не знаю; из больницы вышел, еще не пробовал. Недели две только руку с перевязки снял.
– Поди, похуже стала.
– А может, отстоялась. Когда я долго не играю – лучше игра. Думаю свести.
– Своди, что же – на красненькую… – Прохорыч незаметно сунул под блюдечко десятирублевку.
– Спасибо, старый друг, спасибо, – выручаешь в тяжкую минуту.
– Мы старую хлеб-соль не забываем!
Капитан взял кий в руки.
– За капитана держанье, держу за капитана красный билет! – послышалось во всех углах. Посыпались на столы кредитки…
Капитан гордо выпрямился.
Его партнер, известный игрок Свистун, молодой мальчик, начал партию. Ловко, "тонким зефиром", его шар скользнул по боку пирамидки и вернулся назад.
Капитан оперся на борт, красиво согнул свой тонкий, стройный стан, долго целился и необычайно сильным ударом "в лоб" первого шара пирамиды разбил все шары, а своего красного вернул на прежнее место. Удар был поразительный.
– Браво, капитан, браво! – аплодировала, восхищаясь, бильярдная.
Но капитану было не до того. Он схватился левой рукой за правую и бледный, как мертвец, со стоном опустился на стул.
Свистун сделал удар – и не отыгрался. Его шар встал посередине бильярда, как раз под всей партией. Стоило положить одного шара и выиграть все.
А капитан, удививший минуту тому назад бильярдную своим былым знаменитым "капитанским" ударом, продолжал стонать, сидя на стуле.
Вся бильярдная столпилась около него.
– Рука моя… рука… Умираю… Она сломана! – стонал капитан.
Ему дали воды. Он немного оправился и помутившимися глазами смотрел на окружающих.
– Играйте, играйте, ваш удар! – требовал Свистун и державшие за него.
– Пусть другой играет, он не может, видите, болен! – говорили противники.
– А болен, не берись! Мы тоже деньги ставили.
– Послушай, Свистун, я стою подо всей партией, разойдемся! – посмотрев на бильярд, промолвил капитан.
– Играйте-с!
Капитан, бледный, с туманным взором, закусив от боли губу, положил правую руку за борт сюртука, встал, взял в левую руку кий и промахнулся.
Свистун с удара сделал партию и получил деньги.
Капитан без чувств лежал на стуле и стонал.
Кто-то, уплачивая проигрыш, обругал его "старым вором, бродягой".
Его выгнали, больного, измученного, из бильярдной и отобрали у него последние деньги. На улице бедняка подняли дворники и отправили в приемный покой. Прошло несколько месяцев; о капитане никто ничего не слыхал, и его почти забыли. Прошло еще около года. До бильярдной стали достигать слухи о капитане, будто он живет где-то в ночлежном доме и питается милостыней.
Это было верно: капитан действительно жил в ночлежном приюте, а по утрам становился на паперть вместе с нищими, между которыми он известен за "безрукого барина". По вечерам его видали сидящим в бильярдных грязных трактиров.
Он поседел, осунулся, стан его согнулся, а жалкие лохмотья и ампутированная рука сделали его совсем непохожим на былого щеголя-капитана.
Неудачник
– Вы, батенька мой, зачем пожаловали? – Этими словами в прихожей классической гимназии остановил инспектор Тыква входившего гимназиста Корпелкина.
– Как, куда? В классы, Евдоким Леонидович!
– Зачем это?
– Как зачем? На переэкзаменовку!
– Поздно-с! Вчера совет вас исключил, переэкзаменовка вам не разрешена, можете завтра прийти за получением бумаг…
– Как? Почему не разрешена переэкзаменовка? Ведь у меня только одна двойка и то из латинского… Отчего же Куропаткина и Субботина вчера переэкзаменовали? У них по две двойки…
– Не знаю-с, завтра получите бумаги, а сегодня можете идти.
Корпелкин вышел. Слезы и злость душили его.
– Господи, да что же я за несчастный такой? Из-за пустой двойки… И почему это других допустили до переэкзаменовки, а меня нет? А я имел больше права, у меня одна двойка… да за что же, за что!
На другой день ему были выданы из гимназии бумаги.
*
Прошло около пяти лет после этого случая. Корпелкин, сын бедных родителей, жил дома, перебиваясь кой-как дешевыми уроками, которые давали ему рублей около восьми в месяц. Первые два года, впрочем, он горячо принялся готовиться в университет, хотел держать экзамен, причем сильно рассчитывал на обещанный урок у одного купца, чтобы добыть необходимых на поездку денег, но урок этот перебил его бывший товарищ по гимназии Субботин.
Прошло еще три года после этого. Университет забылся, о продолжении ученья и помину нет – жить стало нечем, пришлось искать места. Эти поиски продолжались около года, во время которого предлагал дальний родственник, исправник, поступить в урядники, но молодой человек, претендовавший поступить в университет, отказался, за что, впрочем, от родителей получил нагоняй.
Наконец, по хлопотам одного знакомого секретаря управления железной дороги, приятеля его отца, ему было обещано место помощника счетовода при управлении.
В назначенный день в передней управления сидели двое: маленький невзрачный молодой человек, с птичьей запуганной физиономией, и рослый, бородатый мужчина, с апломбом говоривший, с апломбом двигавшийся.
– Господа, пожалуйте к управляющему! – заявил им чиновник, и через пять минут оба стояли перед управляющим дорогою.
– Господин Ловитвин, – обратился он к бородатому, – я вас назначаю помощником счетовода, а вас, господин Корпелкин, в статистику, на тридцать пять рублей в месяц. Прошу служить аккуратно, быть исправным!
– Господин управляющий, мне обещали…
Но управляющий взглянул в лицо Корпелкина, как-то презрительно улыбнулся вместо ответа, повернулся спиной и вышел…
*
Богато и весело справлял свои именины секретарь управления Станислав Францевич Пулькевский. Его просторная чистенькая квартирка была переполнена гостями. Две комнаты были заняты карточными столами, на которых "винтили" и "стучали" чиновники посолиднее, а молодежь отплясывала в зале. Два железнодорожных сторожа обносили барышень фруктами и чаем.
Станислав Францевич не жалел угощенья… Да и жалеть-то нельзя было: на вечерах этих он лицом показывал свой товар, трех дочерей: Клементину, Марию и Цецилию. Старшей было двадцать два года, младшей – восемнадцать лет.
Веселились все, танцевали… Только в углу, как "мрачный демон, дух изгнанья", сидел Корпелкин, не отрывая глаз от Клементины, в которую был влюблен и уже считался женихом ее…
А смущал его армейский подпоручик, не отходивший от Климочки, как мысленно называл ее Корпелкин, и танцевавший с ней все танцы. Она тоже умильно нежничала с военным и только раз, да и то как-то презрительно, как показалось Корпелкину, взглянула в тот угол, где сидел страдалец.
– Клементина Станиславовна! Позвольте вас просить на тур вальса! – как-то робко заявил ей, наконец, Корпелкин, улучив минуту, когда она, усталая после кадрили, сидела в углу и обмахивалась батистовым платком.
– Видите, я… – начала было она, но подлетевший подпоручик выручил ее.
– Клементина Станиславовна, позвольте…
– Да, с удовольствием, – не дала договорить Климочка, и новая пара закружилась по зале.
Ни слова более не сказал Корпелкин; пробравшись потихоньку в переднюю, он оделся и ушел домой.
*
– Вася, слышал? Станислав Францевич дочь вчера просватал! – на другой день в конторе заявил ему товарищ Колушкин.
– Вчера?!
– Да, и шампанское пили! Клементину Станиславовну, за офицера, что с ней танцевал.
– Как? Что? За этого офицера?.. Ты не шутишь? Нет?..
– Да вот хоть самого спроси. Что за шутки, и свадьба в ноябре назначена…
– Свадьба?.. Нет, этого не может быть… что ты… нет!..
– Честное слово! Мы приглашены на свадьбу, уж невеста меня и в шафера выбрала…
Прошедший мимо управляющий прекратил дальнейший разговор.
*
– Боже мой, боже мой!.. Что же это такое? Что я за несчастный такой?.. Ничего-то, ничего в жизни не удается мне!.. Наконец она!.. Она, по-видимому, интересовавшаяся мною, променяла меня на какого-то офицерика… А ведь вместе росли… Еще в гимназии мечтали о нашем будущем счастии… И отец, определяя меня на службу к себе, намекал на это… И вдруг офицер этот… А чем я, спрашивается, хуже его? А вот нет, не везет… И наградой обошли… Когда директор назначал награды, призвал нас, посмотрел сначала на Ловитвина, потом на меня – и назначил ему сто рублей, а мне тридцать… Отчего это? Так вот, не понравился что-то, а отчего – сам не придумаю… Отчего же в самом деле? И всегда ведь так… Разве я меньше стою, чем другие? Работаю меньше? – вслух рассуждал Корпелкин, шлепая по грязи… Он то и дело оступался и попадал в лужи, но не замечал ничего и рассуждал сам с собою до тех пор, пока не наткнулся на церковную ограду. Церковь была освещена ярко. У подъезда стояли богатые кареты… Сквозь раскрытые форточки окон неслось "Исаия ликуй".
– Пойти хоть на чужое счастье посмотреть, если свое не удается.
В церкви была толпа, давка.
– Куда лезешь, – остановил его околоточный.
– В церковь! – ответил он.
– Говорят, нельзя… – И его кто-то вытолкнул из церкви…
*
"Приидите все несчастные и обрящете здесь покой души", – написал какой-то местный юморист-завсегдатай на почерневших дверях погребка красным карандашом. Надпись эта существует, полустершаяся, неразборчивая, давно, ее все обитатели погребка знают наизусть.
Погребок этот замечательный. Он стоит в укромном уголке бойкой, оживленной ночью и днем разгульной улицы, и в него не заглядывает всевидящее око полиции.
В погребке особая жизнь, гармонирующая с обстановкой.
Прямо от входа, в первой комнате, стоит буфет, сзади которого на полках красуется коллекция вин и водок. На буфете горой поднялся бочонок и стоят на подносе стаканчики, так как погребок, вопреки существующим законам, по неисповедимой воле судеб, доказывающей, что нет правил без исключений, торгует круглые сутки распивочно и на вынос… Снаружи все прилично, сравнительно чисто. За буфетом стоит солидный, со степенной бородой буфетчик, бесстрастно, никогда не изменяя своей холодной физиономии, смотрящий на окружающее.
Двери то и дело отворяются. Вбежит извозчик, распояшется, достанет пятак и, не говоря ни слова, хлопнет его об стойку. Буфетчик ловким движением руки сгребет этот пятак в ящик, нальет стакан и наклонится за прилавок. В руках его появляется полупудовая, черная, как сапог, печенка, кусочек которой он стукнет о прилавок и пододвинет его к извозчику. За извозчиком вбежит весь согнувшийся сапожник с колодками под мышкой.
– Опохмелите, Афанасий Афанасьевич! – попросит он и загремит колодками по прилавку.
Опять безмолвно наливается стакан водки, режется кусок печенки, и сапожные колодки исчезают за буфет…
И так с утра до утра…
Неизменным завсегдатаем погребка сделался и Корпелкин. С утра он сидел в задней темной комнате, известной под именем "клоповника", вместе с десятком оборванцев, голодных, опухших от пьянства, грязных…
Было утро. Один за другим оборванцы наполняли "клоповник".
Они проходили поодиночке мимо буфетчика, униженно кланялись, глядя в его бесстрастное, холодное лицо, и садились в "клоповник". Затем шли разговоры, где бы добыть на еду, на водку.
– Петька, давай перекатим твою поддевку, может, бумажку дадут! – предлагал босой, в одной рубахе, оборванец своему соседу в кафтане.
– Отчепись; по тваму, што ли, дойти?.. Вылицевали уж меня, нечего сказать… – протестует Петька.
– Сейчас водочки бы, Петя… Стюденю потом на пятак… А стюдень хороший, свежий… С хрящом, знаешь…
– Ну тебя!..
– И хренку дадут… Хорошо…
– Убирайся… Ни за что… К крестной в воскресенье пойду… Она жалованье получит…
– Да мы найдем надеть-то… А сейчас, понимаешь, стюдню. По баночке, и стюдню…
– Петька, а ты не ломайся, это не по-товарицки… – вмешался третий оборванец.
– Стюдень-то све-жай…
А Корпелкин сидел в углу и связывал веревкой развалившийся опорок, подобрав под себя босую ногу…
Он был погружен в свое занятие и не обращал внимания на окружающее.
– Ишь ты, проклятый, как его угораздило лопнуть-то… Н-да!..
Он связал опорок и посмотрел на него.
– Ладно, потерпит, – решил он.
"А у Климочки тогда были розовые ботинки… Каблучок с выемкой… Тоже розовый…" – вдруг пришло на ум Корпелкину. Он зажмурил глаза…
"В каких же она ботинках венчалась? Должно быть, в белых… Всегда в белых венчаются. Должно быть…"
Вспомнил он, как его не пустили в церковь, как он пошел в трактир, напился пьян, неделю без просыпу пил, как его выгнали со службы за пьянство и как он, спустив с себя приличное платье, стал завсегдатаем погребка… Вот уж с лишком год, как он день сидит в нем, а на ночь выходит на угол улицы и протягивает руку за пятаком на ночлег, если не получает его от загулявшего в погребке гостя или если товарищи по "клоповнику" не раздобудутся деньгами.
Старые товарищи раза три одевали его с ног до головы, но он возвращался в погребок, пропивал все и оставался, по местному выражению, "в сменке до седьмого колена", то есть в опорках и рваной рубахе… Раз ему дали занятие в конторе у инженера. Он проработал месяц, получил десять рублей. Его неудержимо влекло в погребок похвастаться перед товарищами по "клоповнику", что он на месте, хорошо одет и получает жалованье.