Партия старалась сделать явной свою роль "защитника экзистенциальных интересов народа" на праздновании Дня памяти героев, "взяв в свои руки", как было сказано в записке Министерства пропаганды для Gauleiter (региональных партийных начальников), формирование немецких мыслей о солдатской смерти. Автор записки отмечал: крайне важно, чтобы немецкий народ понимал: "наши умершие умерли не за церковь, а за Германию"; смерть немецких героев, таким образом, не должна "стать объектом конфессиональной пропаганды". Вместо этого мемориальные службы и ритуалы в честь павших должны были донести до немецкого народа "значение высшей жертвы [солдата] и развить <…> чувство долга, возникающее из знания об этой жертве". Жертвоприношение отвечало идеалам коллективного долга и готовности выполнить высшее обязательство ради "жизни Volk". Наличие "героического понимания жизни" измерялось относительным отсутствием у индивида беспокойства по поводу собственной смерти и готовностью отдать жизнь ради германской свободы и коллективного бессмертия. Этим темам и была посвящена речь Гитлера на праздновании Дня памяти героев в Берлине в марте 1940 г.: сражаться солдату тяжело; но когда оглядываешься на природу и видишь, как она "всегда требует жертв для того, чтобы произвести новую жизнь", как "она причиняет боль ради исцеления ран, – тогда солдат в этом цикле есть первый представитель жизни".
Если не считать празднований Дня памяти героев, реакция общественности на мероприятия режима по поминанию погибших на войне – Gefallenenehrungsfeiern – была сдержанной, во всяком случае поначалу. СД докладывала в 1941 г., что многие считали празднования преждевременными. Некоторым казалось, что их не нужно проводить до окончания войны или что для поминовения умерших будет достаточно более широких празднований – 9 ноября и Дня памяти героев. Несомненно, многие надеялись, что победа Германии скоро положит конец войне и принесенным ею потерям, равно как и необходимости в мемориальных службах. Но этого не случилось: потери росли, настроения менялись. По мере продолжения войны, особенно начиная с 1942 г., поддерживаемое на государственном уровне почитание павших приобретало все большее значение. Тем не менее как партия ни старалась, ей не удалось добиться полного замещения церковных служб по умершим собственными службами.
Но особенно тревожило партийных лидеров стилистическое сближение нацистских и церковных мемориальных служб, и это обстоятельство немаловажно. В похоронах немецких христиан использовались нацистские мотивы: огонь и сосновые ветви, а также новые литургические эффектности, – но и в поддерживаемых церковью мемориальных службах применялись те же нацистские элементы, что вызывало шумное недовольство партийных активистов. Как сообщала в начале 1943 г. СД, во время некоторых религиозных служб по павшим установленный перед алтарем гроб украшали флагом, шлемом и "двумя скрещенными саблями или же, в случае офицеров, мечами". Стало "общепринятым", по словам информанта, "что семью павшего ожидает в церкви пастор, после чего начинается церемония". Пастор проводит членов семьи "через густой кордон верующих, которые оказывают семье особенное почтение, к специальному почетному месту". Иногда в этих церковных церемониях принимали участие военнослужащие, и тогда исполнялась "Песня о добрых товарищах". Все эти практики занимали центральное место в нацистских празднованиях и были апроприированы христианским духовенством; здесь мы вновь видим, как две совершенно разные системы верования и мышления соединялись в практиках и ритуалах смерти, при этом видоизменяя друг друга.
Для режима подобный синкретизм был неприемлем. Война продолжалась, и чиновники все активнее пытались формировать нужный взгляд на смерти военного времени. Вместе с тем они были вынуждены признать, что эти смерти вызывают колоссальную личную боль. Традиционная солдатская песня "Kein schön’rer Tod als wer vorm Feind erschlagen" ("Нет смерти лучше, чем от рук неприятеля") была запрещена на Дне памяти героев, поскольку ее "считали едва ли не святотатственной жёны и матери погибших". Одна берлинская мемориальная служба "стала почти невозможна" после того, как "женщины попа´дали в приступе рыданий", писал начальник пропаганды Берлинского Gau. Чтобы предотвратить подобные взрывы чувств в будущем, Борман настоял на исключении определенных стихотворений из мемориальных служб, потому что эти стихи "слезливы".
В глазах нацистов скорбь, несомненно, была связана с женским темпераментом: это проблема жен и матерей, женщин, не способных контролировать свои чувства на публике. Грусть, слезы, "эмоциональность" – все это прямо противоположно стоицизму и самоотверженности, которые должны демонстрировать немцы перед лицом смерти. "Плач был не völkisch". Публичное выражение горя изо всех сил подавлялось режимом. "Эмоциональность и стенания не выражают нашего мировоззрения, для которого смерть – лишь [очередное] проявление жизни", – гласила одна партийная публикация. "Ложная чувствительность", как утверждалось, – это "смертельный яд". Режим желал, чтобы население испытывало stolze Trauer ("гордую скорбь"). В ней подчеркивалась "не <…> смерть павших, а <…> величие их достижений, их борьбы и их жертвы". Однако слезы убитых горем на берлинских мемориальных службах указывали на совсем иной комплекс чувств.
Таким образом, партия должна была соблюдать баланс между молчаливым признанием печали населения и желанием подчеркнуть нацистское понимание смерти. Соответственно, при подготовке к ежегодным празднованиям Дня памяти героев всегда учитывались, казалось бы, незначительные вопросы чувствительности (sensibility) и уважения по отношению к славе павших. Автор партийного журнала "Neue Gemeinschaft" ("Новое содружество") настаивал: правильно подготовленное для подобных церемоний место должно отражать в первую очередь принципы "достоинства" и "простоты". Символику следует свести к минимуму. "Один Железный Крест" должен висеть на стене; допускается присутствие еще нескольких "символов движения", но никаких бюстов или портретов Гитлера, никаких цветов в горшках, никаких шлемов. И никаких, что примечательно, изображений усопших – напоминаний об индивидах. Нововведений вроде "магически освещенной" копии солдатской могилы, изготовленной однажды для похорон и вызвавшей "пронзительные крики ужаса, [поднимавшиеся] с галереи", следует также избегать. Китч, новизна, эмоциональность и украшательство – нежелательны; серьезная, строгая и, главное, "исполненная достоинства" эстетика, отражающая благодарность за принесенную солдатом жертву, – поощряется.
Существенно изменить подход к празднованию Дня памяти героев и его эмоциональной атмосфере парторгам пришлось после сокрушительного поражения Германии под Сталинградом. Им необходимо было добиться правильного баланса между признанием личного горя и трансляцией партийного понимания смерти на войне: в 1943 г. празднования должны были быть "особенно достойными". В знак признания сложных обстоятельств спортивное действо, которое прежде часто становилось элементом церемоний, из программы исключили. Вальтер Тислер, глава Государственного объединения народного просвещения и пропаганды (Reichsring für Volksaufklärung und Propaganda), объяснял: "Несомненно, есть места, где было так много потерь, что нас не поймут, если День памяти героев не будет полностью посвящен скорби". Это обозначило ключевой нюанс в подходе. Всего годом ранее чиновник предостерегал от "изможденной печали" в День памяти героев, а в 1943 г. Тислер предположил, что огромное количество смертей – и, конечно, сталинградский опыт – требует более мрачной манеры празднования. Иначе не "поймут" берлинцы и нация. Очевидно, конвенции и формы выражения почета, предшествовавшие нацизму, память о том, как солдат чествовали в прошлом, и скорбь о возрастающем количестве смертей в текущей войне – все это меняло тональность коммеморации в военное время.
Кроме того, в период после Сталинграда христианские церкви начали усиливать свое влияние – именно потому, что потери германского общества оказались столь велики. Фрэнк Биес утверждает, что эти потери привели к "широкому выходу из национал-социализма" и "ключевому изменению смысла "жертвы": от активной жертвы во имя окончательной победы, господствовавшей в национал-социалистическом воображении, к более пассивному перенесению страдания, совместимому с христианским дискурсом". Эта догадка добавляет важнейший оттенок к нашему пониманию массового отношения к нацизму, войне и смерти. В то же время мы не обязательно должны полагать, что если к 1932 – 1943 гг. по умершим близким скорбело большее число немцев, и притом в церкви, то идеализм, окружающий солдатскую смерть в Третьем рейхе, утратил всякое значение. Мы видели, как в Третьем рейхе соединялись христианские и нацистские верования и практики. Берлинцы, как и жители остальной Германии, могли быть христианами и при этом разделять нацистские ценности. Какими бы ни были представления режима vis-à-vis христианской религии, христианские представления о смерти и загробной жизни вполне совмещались и с нацизмом как живым опытом, и со сформулированной им коллективной, национальной целью. Конечно, у этого синкретизма были пределы: нацизм не мог предложить универсального спасения, как это делало христианство.
Более того, хотя верно, что современные доклады службы разведки СС интерпретировали выражение скорби верующими как потенциально враждебные государству, мы не должны принимать эти интерпретации за чистую монету. В конце концов, скорбь охватывает целый спектр чувств (sensibility) и выражается разными способами, многие из которых не имеют ничего общего с политикой. Кто-то ощущает потерю сына как ужасный личный удар, но это ощущение не обязательно угрожает героическому статусу сына – социальным и коллективным ассоциациям, связанным с его смертью. И хотя историки склонны рассматривать относительную готовность общественности посещать или не посещать организованные государством ритуальные мероприятия в честь мертвых как, в сущности, политический выбор, то есть как утверждение или отрицание своей преданности нацистским принципам и целям, мы все-таки должны допускать более широкий спектр мотивов. Социальные соображения – "для порядка" – также должны учитываться как потенциальный фактор, влиявший на то, почему жители Берлина и остальной Германии появлялись или не появлялись на нацистских празднествах в честь погибших на войне. Мог ли человек не прийти на мемориальную службу, на которой должны были чествовать его или ее сына, и избежать при этом негативных социальных последствий? С эмоциональной точки зрения одни могли считать невыносимым посещение мемориальных церемоний, кто бы их ни устраивал, другие же могли считать невозможным оставаться от них в стороне. Некоторые простые люди, для кого публичные почести вроде тех, что предлагались и на церковных, и на государственных мемориальных службах, были редкостью, могли радоваться признанию жертвы их семьи и минуте славы их сына, отца, брата, да и своей собственной. Возможно, поэтому СД так часто докладывала, сколько верующих положительно относятся к получению персонального внимания на мемориальных церемониях. Семьи позитивно откликались на индивидуальное признание, на то, что местные партийные руководители сопровождают их к предназначенному для них месту. Они были рады получить персональное приглашение на празднества, слушать, как читают письма, написанные их ушедшими близкими, как во всеуслышание, под сопровождение барабанной дроби произносят их имена. И наоборот, некоторые представители общественности тревожились, когда чувствовали, что в их участии не нуждаются: мемориальные службы в Берлине часто бывали обязательными внутрипартийными мероприятиями и на них не всегда допускалась широкая публика. Итак, в Третьем рейхе люди, несомненно, испытывали самые разные чувства по поводу смерти близких на войне – как это было и есть в других обществах.
Весьма интересный пример – случай Эмиля Вёрмана, который в письме 1943 г. назвал себя одним из основателей Rotfrontämpferbund (Союза красных фронтовиков), военизированного подразделения КПГ. В геббельсовском Министерстве пропаганды, должно быть, были рады получить это письмо, столь совершенно оно иллюстрировало приверженность идеалам жертвенной смерти и "гордой скорби". Обращаясь с целью поблагодарить "движение НСДАП" за сообщение (пришедшее в том же году) о том, что его "любимый и единственный сын" Руди "умер геройской смертью", Вёрман с болью и гордостью в равной мере писал:
<…> мой любимый сын был солдатом не за страх, а за совесть, в семнадцать лет пошел добровольцем в десантники. <…> Он был моей величайшей гордостью. Девять членов нашей большой семьи к настоящему времени отдали свою жизнь за отечество. Десятеро из наших ближайших родственников сражаются на Восточном фронте, из них двое пропали без вести. Все они носят фамилию Вёрман. Через охотную самоотдачу [Hingabe] моего единственного сына я принес величайшую жертву ради отечества. Да не будет пролита напрасно его кровь и кровь миллионов немцев, и да не уйдет от нас ниспосланная свыше, справедливая победа. Да не будет далек тот час, когда германские флаги поднимутся в честь германской победы и мы, в гордой печали, задумаемся о тех, кто внес вклад в великую победу посредством добровольного пожертвования своей жизнью. В этих раздумьях и в скорбном размышлении о моем единственном сыне я приветствую вас: слава Гитлеру.
Тот факт, что Вёрман – бывший коммунист-военный, возможно, говорит о том, насколько значимым мог быть для некоторых идеал жертвенной смерти – как кажется, практически безотносительно к идеологии. Скорбя о смерти сына и других членов семьи, Вёрман все же был уверен, что победа Германии в войне оправдает эти смерти.
Возможность сосуществования грусти с другими эмоциями демонстрируют и некрологи того времени. То, что чувства выражены в них весьма схожим, даже стереотипным образом, делает их еще более показательными. По традиции в местной газете появлялись два некролога об одном усопшем: один писала семья, другой – друзья, коллеги или, скажем, члены объединения, к которому тот принадлежал. Несмотря на все более дурные вести с фронта после 1943 г., понимание солдатской смерти как "жертвы" "во имя Führer und Großdeutschland [нем. фюрера и Великой Германии]" оставалось в некрологах того времени "заезженным тезисом", как говорил Виктор Клемперер, распознававший в них "много разных оттенков" значения – "от величайшего энтузиазма до <…> критической дистанции". Те, кто больше других поддерживали нацизм, часто выражали свою поддержку в терминах, которые, по мысли Клемперера, отражали отмеченное выше смешение христианских и нацистских мотивов: