Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии - Моника Блэк 9 стр.


При столь сложном взаимодействии церковных догм и меняющихся современных нравов и ожиданий, а также при конфликтующих порой представлениях пасторов и прихожан о цели и смысле похорон многие протестантские проповедники интерпретировали стремление к более интимным, не столь явно "христианским" похоронным ритуалам как один из признаков крена в сторону секуляризации, который, по их мнению, был непреодолим и заключался внутри самой современности. Другие же пасторы были больше заинтересованы в понимании субъективного мира и убеждений их паствы. Пастор Пауль Печовски, священник в рабочем округе Нойкёльн – одном из центров Красного Берлина, хотел "заглянуть в пролетарскую душу", чтобы понять верования и практики рабочих, их отношение к религии. В 1928 г. он выпустил исследование под названием "Пролетарская вера", за три года выдержавшее целых семь изданий. Основанная на анкете, разосланной примерно пяти тысячам респондентов в Берлине – преимущественно мужчинам в возрасте от 30 до 50 лет и в основном рабочим (работникам типографий, плотникам, столярам, башмачникам), но также и работникам предприятий, инженерам, учителям, художникам, канцелярским служащим, чиновникам и почтальонам, – эта книга является подробнейшим из доступных нам свидетельств о бытовавших тогда в городе представлениях о церквях, ритуалах и вообще о смерти.

Печовски отмечал – в качестве определяющей характеристики тех, кого он изучал, – "отсутствие того, что можно назвать святым началом. Чувство абсолютного отречения, мистического покоя [Stillesein], опыта святых глубин жизни [heiliger Lebenstiefen] – всего этого в пролетариате нет". Он нашел берлинских рабочих столь же безразличными и к церковным ритуалам смерти. "Среди широких слоев пролетариата" похороны рассматривались как "процесс избавления от человеческого трупа": никакого метафизического значения этому действию они не придавали. Некоторые берлинцы жаловались, что церковные обряды неподлинны, формальны, являются "совершенно необязательными", "делом привычки" или даже вовсе "демонстрацией мод". Кое-то язвительно заметил: "Если есть внутренняя потребность вступить в брак или быть похороненным при участии церкви, то пускай. В большинстве же случаев это просто обычай – [но] никто не решается нарушить [традицию]". Другие говорили, что ритуалы "старомодны", "уже не соответствуют времени", и считали, что они не способны "проникать в сердце пролетарского мышления и опыта".

Такие суждения напоминают наблюдения Мэри Дуглас относительно обвинений, которые часто выдвигаются против ритуала как "пустого символа подчинения", особенно, пожалуй, в лютеранской традиции. Но некоторые берлинцы находили церковные обряды воодушевляющими: в них есть "что-то прекрасное, атмосферное и важное для жизни". Один из них замечал: "Я думаю, что [церковные похороны] глубоко символичны и наполнены смыслом, когда из них не делают источника прибыли". Другой говорил: "Я бы сохранил обряды крещения, венчания и т.д. Это традиционные, торжественные действия, снизошедшие к христианам во плоти и крови". Для кого-то церковные обряды перехода обладали "особой торжественностью", а некоторые рабочие относились "сочувственно к историко-традиционной ценности ритуалов" и "скучали бы по ним", если бы их не стало.

Как показывают эти ответы, церковный обряд давал ощущение святого начала – даже тем, для кого сакраментальный или религиозный аспекты церковных похорон были не столь важны, – ведь он подразумевал церемонию перед лицом смерти. Сорокачетырехлетний "ведущий товарищ", член организованного рабочего движения заявлял: "Важные, решающие моменты жизни нужно отмечать публичными церемониями. Особенно это нужно простым людям. <…> Я больше не верю, что таинства ведут к спасению, но думаю, что это хорошие обычаи". Эти представления могут объяснить, почему приверженность церковному ритуалу, сопровождающему смерть, была выше в десяти протестантских приходах рабочего Фридрихсхайна, чем в других районах. Целых 98 процентов протестантов из тех приходов получали церковные похоронные обряды. И это несмотря на то, что к 1920-м гг. атеистическое движение преодолело свое первоначальное неприятие обрядов, которые воспроизводили религиозный ритуал, и организовало собственную литургию для рождений, "конфирмаций" (Jugendweihe), бракосочетаний и похорон. Но, возможно, что-то в тех ритуалах попросту не устраивало людей. "Молодой социалист", покинувший церковь в 1922 г., говорил: "Я не считаю, что мы уже смогли [создать] приемлемую замену для церковных церемоний". Чего так часто не доставало, по его ощущению, так это чувства "церемониальности". Он замечал, что рабочему движению также не хватает мест для проведения нецерковных церемоний, а еще – музыки, которая "может заменить орган" и, "главное, песен", способных заменить собой горячо любимые церковные гимны.

Другие берлинцы искали еще более глубоких изменений в практиках. Один из них размышлял:

По моему пониманию человеческой жизни, то, как проводятся похороны, связано с одной из <…> фундаментальных ошибок человечества нашего времени. Не скорбь и не страдание, не уныние и не одиночество должны подчеркивать участники; <…> ритуал должен подходить к завершению с великой и радостной вдумчивостью, с торжествующим и героическим пением и тем самым заслуженно приветствовать <…> всеосвобождающую смерть [и то, что составляет] по-настоящему достойное и благородное в человечестве, свободное и лишенное оков.

В конечном счете, берлинские протестанты, кажется, были менее безразличны к церковным похоронам, нежели к христианской доктрине. Некоторые из тех, кто отвергал понятие спасения и даже саму религию, все же рассматривали религиозные ритуалы как выполняющие перед лицом смерти важную функцию, которая не может быть исполнена никаким иным способом. Вероятно, это было справедливо для католиков, хотя поначалу католические религиозные власти в Берлине были настроены гораздо менее пессимистично по поводу духовного состояния своей паствы, чем их протестантские коллеги. Некоторые даже полагали, что проживание в Берлине, причем зачастую вдали от дома, скорее преумножало веру в католической, по большей части рабочей среде. Отец П.Ф. Раутеркус в 1931 г. отмечал, что условия в Берлине уникальны: положение между протестантами и "неверующими" заставляло правоверных католиков объединяться и "создавало своего рода esprit de corps [фр. чувство солидарности], апостольский обет, несравненно больший интерес к вопросам Церкви, чем прежде на родине". Протестантский пастор и историк Вальтер Вендланд считал берлинских католиков "идиосинкратичными". "Молодая и рожденная в противостоянии" католическая среда была "принуждена к союзу. <…> многие колеблющиеся католики заново обрели здесь веру; [хотя] другая часть [их], конечно, утратила твердость веры. Повсюду либо убежденный католицизм, либо тотальное безразличие; такой вещи, как католицизм по привычке, нет".

Еврейские религиозные лидеры, подобно католическому духовенству, также гораздо позитивнее оценивали духовное состояние своего сообщества, чем их коллеги-протестанты. Исследователи еврейского Берлина высказывали мысль, что в трудные дни Веймарской республики, под гнетом все более агрессивного и демонстративного антисемитизма происходило возрождение религиозных устава и культуры. В Дни трепета 1930 г. службы посетили более половины берлинских евреев, причем, несмотря на увеличение между 1926 и 1930 гг. числа мест в четырнадцати синагогах общины с 19 до 23 тысяч, в храмах наблюдалась нехватка места. Однако еврейских лидеров, как и их коллег-христиан, все же беспокоило губительное влияние современности на религиозные традиции смерти. Рабби Симонсон отмечал, что "дорогостоящие гробы и пышный цветочный декор" начали замещать давнюю практику устранения различий между богатыми и бедными при погребении. Дорогие гробы и надгробия, замечал он, были "обособлены от традиции".

Но даже некоторые прошедшие через баптизм евреи обнаруживали: когда дело касалось смерти и мыслей о вечности, их мысли обращались к Вайсензее. Вайсензее было не просто местом для захоронений. Это было не только крупнейшее еврейское кладбище в Европе, но и берлинский еврейский институт. Именно здесь хоронили художников, философов, религиозных лидеров, музыкантов, публицистов, профессоров, ученых и вообще членов общины. Курт Тучольский, сосланный из родного города и живший в Париже, воображая свою смерть, написал в своем стихотворении: как бы далеко он ни уехал и что бы ни испытал, в конечном счете вечность он проведет в Вайсензее. Несмотря на сложное отношение к своему еврейскому происхождению, Тучольский был привязан к этому месту. Возможно, это связано не столько с подспудной религиозностью или связью с иудаизмом с его стороны, сколько с непреодолимым желанием быть погребенным рядом с любимым отцом. Но это также может указывать на то, что берлинцы самых разных взглядов, разной веры, разного образа жизни уделяли смерти больше раздумий и внимания, чем другому жизненному опыту.

Даже те похороны, которые проводились целиком вне религиозного сообщества, наполнялись характерной торжественностью. Кете Кольвиц описала красиво устроенные похороны ее друга, скульптора-сецессиониста Августа Гауля, состоявшиеся в Далеме в конце 1921 г.: "На гробе лежал позолоченный венок из лавров и цветов от его жены и троих детей. Окружали гроб венки из восхитительных осенних цветов. Слово над гробом держал [Макс] Либерман, говорил тепло, как друг. Еще лучше сказал над могилой [критик Карл] Шеффлер". Пожалуй, самым важным для берлинцев – шла ли речь о религиозных, атеистических или светских похоронах – был ритуал, облагораживающий смерть и включающий в себя личную хвалу в адрес ушедшего.

Однако сколь бы серьезно берлинцы ни воспринимали ритуалы смерти, они могли соединять выражение преданности усопшему с политическим театром, особенно в головокружительные дни Веймарской республики. Для членов Коммунистической партии Германии (КПГ) главным ритуалом смерти были парады "ЛЛЛ" (Ленин – Либкнехт – Люксембург) – вниз по Франкфуртер-аллее до социалистического кладбища во Фридрихсфельде. Эти парады стали неотъемлемым атрибутом веймарской политики, и каждый год Красный Берлин огромной толпой выходил на улицы, чтобы принять в них участие. Как мы увидим далее, публичным и вызывающим чествованием самых своих влиятельных покойников не меньше увлекались и национал-социалисты.

ВЗГЛЯДЫ НА СМЕРТЬ… И НА ТО, ЧТО ПОСЛЕ

Если ритуалы смерти в Берлине представляли собой специфическую смесь традиции и инновации, формального и неформального, профанного и божественного, то какое значение придавали его жители самой смерти? Кого-то сам этот вопрос поражал своей бессмысленностью. "Немало товарищей", писал пастор Печовски, занимали ""естественнонаучную" точку зрения" на смерть и считали ее биологическим событием, не имеющим отношения к Богу. Например, один из них говорил: "Мое Weltanschauung [нем. мировоззрение] – дарвинизм", понимание отдельной человеческой жизни как части непрерывного процесса обновления без какого-то особенного смысла. "Смерть, – говорил другой, – для меня то же самое, что смерть животного или растения. Я не верю в воскресение или вечную жизнь". Третий, исходя из этого, призывал вовсе не думать о смерти: "Она – конец всякой органической жизни, а значит, естественна". Многие рабочие, также отвергавшие идею о божественном существе, управляющем человеческими делами, стремились организовать свою жизнь вокруг социалистического гуманизма, заключенного в лозунге: "Сделай жизнь хорошей и красивой: не будет ни того света, ни воссоединения!" По поводу схожих слов кто-то заметил: "Смерть – не ужасающий призрак, а наставление о подлинной жизни".

Хотя некоторые берлинцы и были "никоим образом не связаны с традиционными основами христианского понятия о мире, жизни и последних вопросах", они все же смотрели на смерть сквозь призму отделения души от тела и придерживались некоторой веры в воскресение, пусть не всегда в христианском варианте. Даже те из них, кто отрицали вечную жизнь, склонны были "обсуждать продолжение существования духа в той или иной форме". Один рабочий попросту заявлял, что "инстинктивно верит в жизнь после смерти". "Товарищ из СДПГ и к тому же диссидент говорил коротко и ясно: "Я верю в воскресение и вечную жизнь"". Другой заявлял: "Я верю, что во время смерти душа покидает тело. Но куда отправляется душа и как это связано с воскресением и вечной жизнью – это для меня загадка". Еще один житель Берлина представлял себе смерть как фундаментальную трансформацию ментального состояния человека: "Смерть – это лишь отодвигание границы сознания, освобождение от грубой материи". Отрицая "воскресение тела в ортодоксально-христианском смысле", он тем не менее верил, что "душа продолжает жить", и считал "возможным и правдоподобным, что душа претерпевает дальнейшее изменение в загробной жизни, пока не достигает совершенства – это как бы сверхъестественный дарвинизм".

Берлинцы были одинаково эклектичны в выражении их страхов и надежд по поводу жизни после смерти: "Я бы хотел нирваны, но что произойдет со мной после смерти, покажет время", – говорил один рабочий. Другой отрицал идею телесного воскресения, но верил в нечто по ту сторону смерти:

Я не поверю в воскресение, пока кто-нибудь не убедит меня в обратном. Я верю в вечную жизнь, но не в церковно-христианском смысле, а в том смысле, что жизнь всегда была и будет, вокруг нас и внутри нас <…> частица жизни остается с нами, когда тело разлагается. Не нужно путать это с душой, которая отлетает в небо.

Один человек, которого Печовски назвал диссидентом, полагал, что после смерти он будет "призван к ответу за свою жизнь". Другой мрачно заявлял: "Не будет ни воскресения, ни вечной жизни. Я на это надеюсь. Мне страшно подумать, что эта жестокость может продолжиться". Что-то подобное говорил еще один: "Я не боюсь смерти и принимаю ее с уверенностью и чистым сердцем. Я не хочу воскресения. [Для этого] род людской должен быть более христианским, чем тот, который есть сегодня".

Назад Дальше