До него дошло, что его настолько давно нет дома, что вернувшаяся жена, в ужасе от этого и от того, что не может попасть в дом, вызвала бригаду спасателей или вскрывателей, Бог их знает, кого, а телевидение, которое обожает подобные штучки, приехало документально все заснять, включая, если повезет, то вполне реально, что и труп. Он представил себе, как жена думает, что он тут находится, безмолвный, мертвый, в безмолвной и мертвой квартире, и торопился открыть дверь, а она все никак не открывалась. Голову сверлила мысль: почему же, интересно, события отражались в ней, этой бедной головушке, квантами, а не в прямой и честной последовательности?
И вдруг он догадался. Он догадался, что в том ночном заведении, которое работало как кафе, и там еще был отельчик при кафе, ему, ну конечно же, вмонтировали чип, и теперь Тарабрина имеет возможность и право по своему усмотрению, когда заблагорассудится, включать и выключать его, задавая нужную программу. Интересно, новое поколение будет поступать так со всеми из старого поколения или это только Тарабрина так поступает? Но тогда почему именно с ним? Из особого интереса? Человеческого или женского? Или, наоборот, из особого вида надругательства? И доберется ли в таком случае до Тарабриной мальчик-сценарист из новейшего поколения, который вмонтирует чип ей, и как скоро это произойдет?
По приезде перевозки жена Альцгеймера устало отвечала на вопросы усталого врача-очкарика: да, внезапно… собирался на какой-то прием, оделся… потом передумал, остался… и вдруг поплыл… фамилия… фамилия Чехов… профессия – кинодраматург...
ПРОПАЖА
Про такие лица говорят: печеное яблочко. Стало печеное. А было свежее, упругое, тоже как яблочко, только наливное. Спеклось. Впрочем и сейчас обманывала стройностью. Со спины. В общественном транспорте, ошибаясь, к ней обращались: девушка!.. Она оглядывалась, смеясь: как вы узнали?.. Обменявшись улыбками с первым встречным-поперечным, покидала троллейбус и шла по улице со светлым настроением, зная, что и у встречного-поперечного образовалось такое же. В сущности, столь нетруден был этот случайный обмен добротой, а не злобой, отчего возникал и не уходил свет. А может, он существовал сам по себе и, пронизав пространство, возвращался, по пути обогатившись свечением другого. Очень просто. Почему же так сложно было прежде, когда была молода, а мучений вагон, вся жизнь замешана на мученьях, мучаясь, мучила других, и проходимость света была безобразной, то и дело натыкался на непроходимые места и пропадал там, и тьма заливала взыскующие совсем иного нематериальные емкости. Сам собой пришел на память один серый денек, которого за все годы не забыла, хотя ничего особо страшного и не случилось. С утра не заладилось. Дома, на работе, в продуктовом, куда забежала после работы, и близкие, и далекие раздражены, смотрели искоса, не сдерживая неприязни, не любили. Или она не любила. Кончилось эпизодом с таксистом, машины тогда не было, как и сейчас, пришлось взять такси из-за тяжелой сумки с продуктами и из-за проливного дождя, с утра капал, а к вечеру разошелся не на шутку. Тупо смотрела на смятые дензнаки, какими заплатить, тупо перебирала совершенно одинаковые бумажки, наконец, протянула их шоферу, и когда уже закрывала за собой дверцу, тот вдруг перегнулся к ней, придержал дверцу и пустил прямо в лицо такой очередью мата, что она мгновенно почувствовала себя убитой наповал. Тогда ей было жаль себя до слез. Теперь ей было бы жаль остальных.
Девушка, у вас сейчас сережка из уха выпадет.
Она повернулась, схватившись рукой за ухо. Молодой человек в летней хлопковой куртке, стоявший позади, сказал: извините, обознался. – Ничего страшного , улыбнулась она, спасибо . В руке у нее лежала спасенная серьга. Красивая , заметил молодой человек, глядя на серьгу. Да , согласилась она. Дорогая , прибавил он тоном знатока. Вы не представляете, насколько, еще раз улыбнулась она, сходя и уже стуча каблучками туфель по асфальту.
* * *
Сережка исчезла из уха неизвестно где, а увидела пропажу дома, снимая шубу перед зеркалом в прихожей. Стояла в растерянности, шаря взглядом по углам. Они вернулись из театра, где почти не разговаривали. И по дороге в машине – тогда машина была – тоже не разговаривали. И сейчас она не знала, сказать или промолчать. Гордость или то, что она принимала за гордость, мешала первой прервать молчание. Ни за что , сказала она себе и тотчас услышала свой голос: я потеряла серьгу. Он принялся вслед за ней осматривать пол, расходились кругами и снова сходились, рискуя столкнуться. Серьги нигде не было видно. Может, в театре надевала шубу и зацепила, предположил он, позвони, спроси. – А как позвонить, растерянно проговорила она. Через справочную, хочешь, я узнаю, сказал он. Я сама, сказала она. Она позвонила в справочную, получила номер телефона, набрала и попросила: будьте добры, помогите мне, я была сегодня на спектакле, и у меня потерялась сережка с бриллиантом, то ли в зале, то ли в раздевалке, поищите, пожалуйста, я вам перезвоню через полчаса. У нее спросили ряд и место и обещали поискать.
Ты думаешь, отдадут, если найдут, спросила она. Не знаю, думаю, что да, ответил он. Они сели ужинать. И так-то в глотку не лезло, а тут еще этот бриллиант. Оба поковыряли вилками остывшую еду, выпили чаю, полчаса прошло, она снова позвонила и поинтересовалась: ну как?.. Ей ответили, что ничего не нашли.
Они опять смотрели на полу в коридоре и в комнатах, двигая мебель, ползая на коленях и совершая еще целый ряд ненужных телодвижений. По крайней мере, они были рядом, и было одно общее дело на двоих. Общее дело было безнадежно. Они отправились по очереди в ванную, сперва она вышла в ночной рубашке, потом он в пижаме, улеглись, погасили свет, лежали, стараясь не касаться один другого, не спали. Больше всего на свете ей хотелось, чтобы он коснулся, как касался прежде, каждую ночь и каждый день. Но мечтать об этом после всего, что произошло между ними, было так же глупо и нелепо, как искать под диваном в доме потерянную на улице серьгу.
В два часа ночи она посмотрела на светящийся циферблат будильника, тихонько встала и пошла одеваться.
Ты куда?
В голосе его не было и признака сна.
Поеду туда, поищу там.
Где ты поищешь, ночь, все закрыто.
Я поищу снаружи, а не внутри.
Это бесполезно.
Пусть.
Она не могла оставаться дома, не столько из-за бриллианта, сколько из-за него, рядом с ним, но без него, внутренняя дрожь сотрясала, она должна была действовать, хотя бы встать и уехать на поиски пропавшей серьги. Он поднялся и тоже оделся. Какой он был милый, верный, преданный, как защищал ее всегда и перед всеми, как не оставлял в мыслях и в поступках – пока не оставил. Сначала в мыслях. Потом в поступках. Как случилось, как это могло случиться после стольких лет сумасшедшей, самоотверженной любви! За пределами понимания. Глаза ее, раньше светившиеся, запали и перестали излучать свет, превратившись в черные дыры, в какие проваливается всякая материя и всякий свет, утянули в черное пространство все прошлое свечение их общей жизни и любви, отчего ему сделалось невмоготу, и он стал искать другой жизни и другой любви. Она не знала, что должна улыбаться. Не знала или забыла. А наоборот, целыми днями плакала. Улыбка – отдача. Она разучилась отдавать или никогда не умела, а только и жаждала, что схватить целиком и унести к себе, в свое темное нутро, собственница до мозга костей, а он, давшийся ей в собственность на первых порах, в конце концов взбунтовался как свободный человек. Зачем ему свобода? На кой свобода, если есть любовь? Свободы ищут, когда любви больше нет.
Они поехали вместе, а все равно не родные, а чужие. К тому времени он еще не изменил, он изменил позже, но трещина пролегла и углублялась с каждым днем и с каждой ночью. Она сидела за рулем "жигуленка", дорога пуста и свободна, они домчались минут за двадцать до театра на окраине, куда вечером, к началу спектакля, добирались целый час. Она остановила машину, они вышли и начали рассматривать утоптанную снежную площадку перед театром в свете фар. Ей казалось, что бриллиант сверкнет сразу, едва они приступят к поиску. Но минуло пять, десять, пятнадцать минут, а ничто не сверкало. Она разворачивала машину так и сяк, чтобы фары осветили и одно местечко и другое, они бродили по плотному снегу как сомнамбулы, если бы кто-нибудь видел их в эту минуту, наверняка подумал бы, что с этими двумя что-то неладное. С ними и было неладное. Прошло минут сорок, они искали потерянное, как ищут вчерашний день, пора было признаться себе в неудаче. Они вернулись в машину, не перекинувшись и парой слов. Ее затошнило, но не от голода, а от тотального несчастья. Погоди, я еще поищу, сказала она и вылезла, чтобы не вырвало в автомобиле. Глотнула морозного воздуха, стало полегче, сделала несколько шагов, какая-то проволочка попала под ногу, наклонилась, ковырнула снег, потянула за проволочку. Вытянула сережку.
Сдерживаясь, чтобы не бежать, вернулась тем же ровным шагом в машину, открыла дверь, сказала звенящим голосом: знаешь, я нашла, – и протянула сережку ему. Он воскликнул: да ты что! И осторожно взял в руки маленькую золотую вещицу. Она возбужденно пересказывала, как это было, во второй и в третий раз, и смеялась всю обратную дорогу. У него тоже было приподнятое настроение, и он охотно выслушивал слышанное только что, и сам переспрашивал, заставляя опять припоминать малейшие подробности. Как будто эта возвращенная потеря значила гораздо больше, чем восстановление пары серег. Как будто речь шла о восстановлении их пары.
Дома выпили вина, чтобы отпраздновать находку. Она немного задержалась, убирая со стола, и когда освободилась, он уже лежал в постели, но свет не гасил в ожидании ее. Она нырнула под одеяло, и он нежно привлек ее к себе, и она заплакала от счастья.
Эта была последняя их близость. А потом все покатилось, как с горы, убыстряя и убыстряя свой бег.
Почему она не научилась быть счастливой, когда он был, когда он был рядом, целый и невредимый, живой, и жизни было так много, что она казалась неисчерпаемой, а научилась, когда осталось совсем на донышке, и она одна-одинешенька на всем белом свете, и нечего больше ждать, кроме, может быть, конца, и не к кому прислониться, кроме, может быть, неба. Вот загадка. Разрешима ли она людьми?
Дома она попыталась укрепить ослабевший запор серьги, столько раз подводивший за эти годы, нажала и сломала.
СПИСОК
Надо было перейти дорогу на ту сторону от метро "Баррикадная". Светофор горел зеленым для машин уже минут пять. На этой и на той стороне скопились кучки людей. Машины шли и шли, не переставая. На шестой минуте народ двинулся на красный машинам наперерез.
Он двинулся вместе со всеми. Близко двигалась девушка в сапогах мехом наружу типа унты. Он сказал: сломался, наверно. Она откликнулась: а? Он повторил: светофор, говорю, наверно, у них сломался. Он шел чуть впереди и притормозил взглянуть на нее. Она сказала: они всегда в час пик включают только для машин зеленый, а пешеходы бросайся под колеса. Она была в распахнутой короткой курточке с открытой шеей и открытым животом, лишь то место, где была плоская грудь, обтягивала сиреневая тряпочка типа лифчик. Он сказал: нарушение по умолчанию. Она сказала: а у них все так. Больше ничего друг другу они сказать не успели. У нее были унты на каблучках, она была выше него ростом и не удостаивала взглядом, просто цокала по брусчатке рядом, а перейдя дорогу, сразу уцокала вправо. Ему было левее, к лестнице и наверх.
Сколько таких нечаянных контактов, ненароком оброненных слов, мимолетных впечатлений приключилось с ним за жизнь, если сложить, могла бы получиться одна полноценная связь. Но такие вещи не складываются. Он был маленький, с пухом бывших темно-русых, давно начавших седеть и редеть волос над большим лбом, с небольшими серыми глазками, в которых таилась грусть от понимания мира, слегка крючковатым носом и неожиданно черными усами, которые ему очень шли, по словам последней возлюбленной, впрочем тоже его покинувшей.
Шла середина января, и шел дождь. Интересно, сколько раз я подумал слово шел в разных значениях, привычно литературно подумал он. Он сам шел встречаться с женщиной и потому нисколько не подосадовал, что длинноногая девушка не удостоила его вниманием. Длинноногие девушки никогда не удостаивали его вниманием, если исключить преувеличенную влюбленность одной из них, буквально свалившейся на него лет пять назад. Она свалилась с верхней полки в поезде Симферополь-Москва, которым он возвращался с юга, загорелый, помолодевший, с законченной рукописью, и был непривычно открыт миру, смел и ловок. На юге не сложилось романа – сложился в поезде. Он ловко подхватил крепкое юное тело, не дав ему упасть на пол, она, заспанная, вкусно пахнущая молодым потом, со спутанной челкой, сквозь которую блестели испуганные глаза, на мгновенье оказалась в его объятьях, и вот уже оба смеялись, отчего-то не размыкая объятий, пока она не сказала с мягким крымским выговором: да отпустите вы меня, я и так теперь никуда не денуся. И она правда не девалась все три года, пока доучивалась в пединституте, ажитированно, как говаривала его покойная мать, восхищаясь тем, что он писал, и живя в основном у него, лишь изредка ночуя в общежитии, чтобы не терять места, как убедительно объясняла, пока не делась, то есть однажды вдруг не пропала с концами, оставив записку: надеюсь, ты все поймешь, ты же всегда понимал, когда я ночевала на стороне, только вид делал, а я от твоего деланного вида на стенку лезла. Упала с полки, лезла на стенку, усмехнулся он про себя, не тоска, а доска какого-то вышнего управделами.
Собственно, он шел встречаться не с женщиной, а с писательницей. Писательница жила в Израиле и была еврейка, хотя носила русскую фамилию. С разницей лет в семь у нее вышли в Москве в трех толстых журналах один рассказ и два романа. Ему попался журнал с последним, и он обомлел. Это была именно та проза, которую хотел бы сотворить он, если б хватило дара. Он смотрел на вещи, как она. Он хотел бы внедриться в собственное сознание, как она. Он любил дробную деталь, как она. Он лелеял в себе вкус к языку и его неисчерпаемым возможностям, как она. Он застонал, когда, вчитавшись, обнаружил прием, который не приходил ему до сей поры в голову, и изумился, что не приходил, до такой степени это был его прием, столь же простой, сколь универсальный, позволявший чудесным и естественным образом скрепить низкий быт с высокой философией. Он встретил родную душу, но воплощенную так, как никогда не удавалось воплотиться ему. Родство ощущалось им все мучительнее и, наконец, превысило привычные правила душевной безопасности, диктующие сдержанность, энергосбережение и изоляционизм, какие с раздражением угадала в нем недалекая возлюбленная. Он не удержался и сел за письмо, чего с ним прежде не бывало.
Позднее он нашел первый рассказ и первый роман писательницы, и нашел отзывы о них, и таким образом узнал, что не является первооткрывателем драгоценной, сверкающей прозы. Но когда изливался в письме, он еще не знал этого и был чист в своем остром и глубоком переживании, для выражения которого находил чистые, острые и глубокие слова. Куда отправить письмо, он не знал и поехал в редакцию журнала, чтобы попросить переслать писательнице. Симпатичная зав прозой, с симпатичными белокурыми кудельками и в чем-то симпатичном кружевном, глядя на него с улыбкой, сказала: а она на следующей неделе приезжает в Москву премию получать, хотите, я вас познакомлю, и вы напрямую все скажете или отдадите письмо, а хотите, я передам и скажу ваш телефон, возможно, она захочет с вами свидеться. Он оставил письмо и ушел. А она приехала, и позвонила, и предложила пойти вдвоем попить кофейку в Новинском пассаже, от метро "Баррикадная" перейти улицу, подняться по лестнице наверх, пройти вдоль сквера, спуститься по лестнице, левее будет вход в пассаж, там спуститься еще раз, в большом белом фойе будет стоять белый рояль, кто-нибудь на нем будет играть, вокруг белые столики с креслами, покрытыми белыми пледами, все удобно и уютно, в одном из кресел она будет ждать.
Он жил в Москве и не знал подобных подробностей про пассаж на Новинском, равно как и про существование пассажа не знал, а она жила в Израиле и знала. Он шел вдоль сквера мимо высотного дома и вспоминал, что когда-то, когда дом только построили, здесь жила девочка, которую он знал по даче, по лету, их участки были рядом, и они вместе лакомились вишнями в его саду, и качались на качелях в ее саду, и ходили к станции есть мороженое, и он ни разу не видел ее в городском наряде, только в дачном, с исцарапанными коленками, смуглыми узкими плечиками в выцветшем сарафанчике, пахнущую солнцем и пылью, а однажды, уже осенью, мать принесла два билета в Театр железнодорожного транспорта, который позднее станет называться Театром Гоголя , и он позвонил девочке и пригласил ее в театр, и волновался, нафантазировав себе Бог знает что, а увидев в уродливой школьной форме, коричневое платьице, белый воротничок, слишком широкий для тощей шейки, черный фартучек с нелепыми крылышками, – увидев все это, смертельно разочаровался и, еле дождавшись конца дурацкого спектакля, убежал, не проводив и, кажется, даже не попрощавшись, хотя накануне мечтал, как они пойдут вместе по вечерней Москве, обсуждая пьесу и артистов и, может быть, даже взявшись за руки, чего с ним доселе не случалось. Через несколько дней она сама ему позвонила и, заикаясь, предложила пойти погулять на Красную площадь, что в получасе ходьбы от ее высотного дома, и он сначала растерялся и покраснел, хорошо, что домашние не видели, а после опять заволновался, и опять нафантазировал бог знает что, и пришел к ее высотному дому, и ждал в сквере, и она вышла, и они направились к Кремлю, и по дороге она, сперва оживленная и возбужденная, стала замирать, скучнеть, умолкать, и он вдруг понял, что смертельно влюблен, и так же вдруг понял, что она, до сей минуты продолжавшая любить его, как любила в Театре железнодорожного транспорта, вот именно в эту минуту разлюбила. Он много чего нафантазировал себе тогда, это всегда было в его природе – фантазировать, из чего произрастала его литература и его жизнь, но тот летний роман так и оборвался, не перейдя ни в осенний, ни в зимний, ни в какой, потому что девочкиного папу посадили, отобрав дачу и квартиру, на даче поселились новые люди, а те уехали, говорили, что вслед за главой семьи в Сибирь на поселение.
Он не был здесь с тех детских лет, и теперь детское пробрало его с головы до ног, так что пришлось отфыркнуться как лошадь, снимая с себя наваждение. Он был из тех, о ком говорят: впечатлительная натура. Он знал это за собой и болезненно переживал целый спектр чувств: от смущения и самогрызни до полного погружения во вкус и послевкусие чего-либо, доставлявшего ему, если честно, незаурядное наслаждение. Он болезненно ощущал жизнь. И, прежде всего, прекрасное в ней, зная: то, что составляет его муку, оно же дарит радость.