Попков вытащил из морозильника лед и неожиданно засунул ей в глубокий загорелый вырез. Лушкина, не вскрикнув, молча захлопотала, скользкий лед не давался. Жена Марягина посоветовала: а вы оттяните платье. Лушкина сосредоточенно продолжала ловить ледышку. Жена Марягина подошла, сама оттянула жесткую серебристую ткань нарядного Лушкиного платья, при этом одна смуглая пышная грудь вывалилась наружу, зато и ледышка с глухим звуком выпала и ударилась о линолеум. В следующий раз я тебе знаешь куда положу, равнодушно пригрозила Лушка, засунула грудь обратно, напилась из-под крана и ушла к гостям. Жена Марягина не поняла слишком сложных или слишком простых взаимоотношений Лушки и Попкова и разбираться не стала. В кухне было так же скучно, как повсюду.
Вернувшись в комнату, жена Марягина не села на свой стул, а остановилась за мужниным и сказала негромко: Марягин, я ухожу, не провожай.
Она не успела прикрыть за собой дверь, как Марягин выскочил следом, и тут же, словно только ожидали знака, шумной гурьбой высыпали остальные. Замыкал шествие Попков. Все галдели, что такой чудный вечер, а они как дураки укорачивают свои дни в прокуренном помещении, куда, конечно, вернемся допить остатки, а сейчас гулять, гулять, гулять. Сделалось еще веселее. Кто-то предложил: а поехали к Прохорову! – К Прохорову, к Прохорову, радостно загудел народ.
Марягин шел рядом с женой и время от времени спрашивал полузадушенным голосом: что случилось? При этом глаза у него были далекие и нечистые.
Вы поедете к Прохорову, обратилась к нему высокая Эвелина, пытаясь черным шарфом задушить себя, для чего несколько раз туго обмотала шею, изо всех сил стягивая концы. Она встала перед Марягиным и уперлась в него безум ным взглядом водянистых глаз в перемазанных ресницах. Мы поедем к Прохорову, переадресовался Марягин к жене.
Прохоров был бывший, до Симеонова, начальник отдела, давно повышенный, но пьющий и верный, как все они, тому ложному братству, которое дают сослуживцам подобные интимные попойки, где случается то одно, то другое, что потом вспоминается с таинственным прищуром глаз, подмаргиваньем и похохатываньем, что составляло и составляет досуг служивого советского человека, каким он был и каким остался, в остальное время разведенный по одиночным, парным или многонаселенным камерам жизни, от которой, вообще говоря, скулы может свести.
Жена Марягина, не отвечая, шла той же гуляющей походкой, что и все, мягко перебрасываясь парой слов то с Симеоновым, то с Лушкиной, то с Эвелиной, успевая взять второе зеленое яблоко из рук Попкова и улыбнуться заглядывавшему ей в лицо Васе.
Заспорили, ехать ли к Прохорову без звонка или сперва позвонить.
Давайте привяжем себе по бумажке, напишем на каждой "сюрприз" и встанем у прохоровской двери, счастливо предложила низенькая Лушка.
Остановились обсудить проблему. Марягин, нервничая, остановился среди прочих. Симеонов глянул на него, сплюнул и растер плевок ногою. Одна марягинская жена, не задерживаясь, продолжала идти гуляющим шагом и скоро скрылась за углом дома.
Марягин нагнал ее: куда, а к Прохорову? – Иди хоть к Прохорову, хоть куда хочешь, четко проговорила она, двигаясь дальше. Марягин двинулся за ней: что случилось? Она не отвечала. Он схватил ее за рукав, отчего тот треснул. Я к тебе обращаюсь, что случилось? Она внезапно бросилась от него в сторону, но уйти ей не удалось. В два прыжка он оказался возле и рывком притянул ее к себе: что случилось, я тебя спрашиваю?!
Ты тварь, подонок, отойди от меня, так же отчетливо выговорила она, наливаясь злым чувством и делая новую попытку оторваться от него. Он дернул за ремешок сумочки, сумочка упала, раскрылась, содержимое вывалилось на тротуар. Собери. – Сама собери. Она стала собирать. Он поддел ногой то, что она не успела подобрать с асфальта. Она кинула сумочку и побежала. Он догнал ее, сунул сумку ей под мышку. Она обернулась, на тротуаре белел носовой платок, блестел тюбик помады, что-то еще валялось. Она вернулась, села прямо посреди улицы на корточки и сидела так недвижно. Он схватил ее под мышки, поднял. Она сказала, прямо глядя ему в лицо: я тебя ненавижу. Он ударил ее с такой силой, что она упала. Он тоже упал, потеряв равновесие. Видимо, у него пошла кровь, потому что он прикладывал ладонь к лицу, смотрел на нее и совал жене под нос: гляди! Она не глядела. Задыхаясь, вынула из сумочки валидол, сунула под язык.
Дома он еще несколько раз спрашивал ее, что случилось, как пластинка, которую заело. Разбудишь мать, устало шепнула она, завтра я скажу тебе, что случилось. Они жили с его матерью.
Наконец он лег и мгновенно уснул.
Она пошла в ванную, сняла новые колготки, на коленке расползлась дырища. Взглянула в зеркало. Сквозь румяна проступала зеленая кожа лица. Внутренняя дрожь перешла в наружную. Слева в груди жгло. Она взяла еще одну таблетку валидола. В детстве и юности ей, бывало, хотелось умереть, чтобы обидевшие ее любимые люди плакали и мучились. Этого еще только не хватало, подумала она, морщась, воображая себе состояние мужа и его матери, когда они увидят ее мертвой завтра, и содрогаясь от страха за них. Привыкнув чувствовать за себя и за мужа, она давно подставляла свои реакции на место реакций других людей и таким образом жила в своем мире, а не в мире других людей, который на самом деле был ей неизвестен.
Ночью муж несколько раз подходил к дивану, на котором она лежала не раздеваясь, и звал в постель. Она ждала, что он попросит прощенья, и приготовила фразу: Бог простит.
Он не попросил.
Она хотела бы ему сказать, что случилось, но было уже слишком поздно.
ПИРОЖКИ
Обеих звали Александрами, младшую, племянницу, – Алей. Старшую, тетку, – Сашей. Теткой тетя Саша была условной. Безусловным, родным Але был дядька, брат матери, с которым тетка давно развелась, да он и умер давно. У Али была своя жизнь, у тети Саши своя. Но в последние годы тетя Саша со своим новым мужем как-то прибилась к старой родне, все между собой передружились, как не дружили раньше, может быть, только в самые первые годы Алиной жизни, когда была еще та, большая семья, с многочисленными бабушками-дедушками, сестрами-братьями, двоюродными-троюродными, и среди них Алина ровесница, дочь тети Саши, двоюродная Кира. Теперь у Киры была своя дочь, они жили за границей, домой наезжали изредка, у Али тоже была дочь и тоже жила за границей, и муж жил за границей, и сама Аля до болезни матери жила за границей, но мать год как тяжело болела, и Аля ухаживала за ней с такой страстью, с какой редкая дочь в наши дни ухаживает за матерью. Нашла самую лучшую клинику и самых лучших врачей для операции, после операции наняла сиделку, детского доктора из Узбекистана, таскала домой специалистов без счета, одного перепроверяя другим, всем платя без счета, благо деньги были, научилась обрабатывать пролежни, убирать отеки, чистить язык и зубы от налета и делать еще тысячу вещей, до последнего дня упрямо веря, что поднимет мать, и не подняла. Закончив с оформлением наследства, на кладбище ездила нечасто и могла бы уже отправиться к мужу и дочери, да что-то все откладывала и не отправлялась. Число родных съежилось, но все же оставались родители мужа и двоюродные братья мужа, все художники, все жили в Тарусе, и к ним Аля ездила несколько раз в год, на дни рожденья и просто так.
* * *
В этот раз собралась просто так, позвонила тете Саше, позвала с собой. У тети Саши сгорела дача, муж строил новую, часто бывал там, тетя Саша проводила время одна, все лето и осень скучала без настоящей зелени, а сопроводить мужа за город не могла, начинала плакать по прежней жизни и не знала, зачем живет. Ей всегда казалось, что она владеет собой и своей жизнью, ну, может, не всегда, но с тех пор, как перестала терпеть поражение в любви, это случилось с ее третьим замужеством. Сгоревшая по неустановленной причине дача поколебала мироустройство. Контроль за событиями истаял, как кусок льда в жаркий день. В некоторой степени сохранялся самоконтроль, в его рамках запретила себе горевать и не горевала. В некоторой степени – постольку, поскольку могла еще кое-как работать с собственным сознанием. Что происходило в области бессознательного, ей известно не было. Наружу вырывалось повышенным давлением. Несколько раз муж на выходные оставался в городе, они надевали джинсы, кроссовки и ехали в Коломенское или Царицыно, в Кусково или Архангельское, во дворцы не заходили, бродили по дорожкам среди многолетних дубов, кленов, лип, сосен, елей, берез, знававших прежние времена, дышали свежей прелью, вбирали в себя краски лета, за ним осени, ничего не пропуская, иногда шел дождь, после дождя от земли поднимался пар, все кругом зависало в слабом млечном тумане, и Саша была счастлива и несчастна одновременно, потому что муж был рядом, потому что дочь была далеко, потому что жизнь проходила и потому что она еще длилась, и острое чувство жизни делало странные, непривычные гулянья сплошным куском запечатленного бытия.
Аля знала эту тоску городской до мозга костей тетки по загороду, они уже несколько раз сговаривались ехать в Тарусу, что-то не получалось, то у нее самой, то у тетки, на этот раз получилось.
* * *
Они сидели на маленькой застекленной веранде и пили чай с пирожками, испеченными Алиной свекровью. Пирожки, которых в московских домах уже никто не пек, были столь вкусны, что Саша думать забыла о диете, о весе, за которым следила, в конце концов, о правилах хорошего тона, и в охотку поглощала полузабытое домашнее угощение.
Алина свекровь, высокая, худая, седая старуха, разобрав лекарства, привезенные снохой, повествовала, переводя с Али на Сашу спокойный взгляд светло-серых глаз:
– Мальчик был не так хорош, я потом его встречала, обычное лицо, неказистый, скособоченный такой немного мужичок, взору не за что зацепиться, если б не знать, что это он…
– А в дереве ангел, столько нежности, столько красоты, – прожевывая пирожок, вежливо отозвалась Саша.
До этого свекровь спрашивала Сашу, не беспокоит ли ее, что там стоит голова мальчика, наверху жарко, дерево сохнет, боялись, что пересохнет и начнет крошиться, искали-искали подходящее место и нашли в гостевой комнате. Конечно, ничего, с воодушевлением отвечала Саша, наоборот . Что наоборот, толковать не стала, тем более что ни места, ни времени для толкования и не нашлось бы. Глядя на свекровь напряженными, как сжатые пружинки, глазами, Аля сказала:
– Вы забыли, он и в натуральном виде был особенный.
– Кто? – поинтересовалась Саша, подумав, что что-то пропустила.
– Мальчик, – последовало Алино объяснение. – Мальчик. И лицо у него было особенное.
– Да нет же, ничего особенного, – так же спокойно возразила невестке свекровь.
– Ну как же ничего, когда именно особенное! – звенящим тоном повторила Аля.
– Нет-нет, он был скособоченный и неказистый, – невозмутимо подтвердила свои прежние показания свекровь.
Аля, не отводя от свекрови напряженных глаз, сделала небольшую уступку в споре:
– Может, он и был скособоченный и неказистый, но когда вдруг, идя по улице, взглядывал на вас как-то по-особенному, сразу становилось понятно, что в нем есть что-то необыкновенное.
– Кому становилось понятно? – спокойно переспросила свекровь.
– Любому, – отчеканила Аля.
– Да тебе-то откуда известно, когда тебя не то что вблизи твоего мужа, а и на свете еще не было, – без улыбки, но и без всякой досады проговорила свекровь.
– От вас и известно, – торжественно провозгласила Аля, – Вы сами вспоминали много лет назад. Вы просто забыли. Вы все забываете.
– Это правда, – мирно согласилась свекровь. – Я забываю. Поэтому не удивляйтесь, если услышите, что я буду что-то себе под нос бормотать. Это я сама себе напоминаю, чего не забыть. Я забываю. Но не все. Некоторые вещи я помню отлично. Как, например, этого мальчика, когда он вырос. Нужен был глаз художника, чтобы рассмотреть в обычном пареньке то, что в нем рассмотрел мой отец.
– Я как раз это и хотела сказать, – обрадованно подхватила Саша. – Что нужен глаз художника. Без этого не случилось бы той ангельской красы, какая случилась.
Она чувствовала, что у нее поднялось давление. Ей хотелось сказать Але: перестань, перестань, Аля. Ей было неловко за Алю, мучило Алино раздражение, которого та не скрывала и не считала нужным скрывать. Такое же раздражение она слышала в Алином тоне, когда приходила навестить больную золовку, Алину мать. Они тоже тогда вспоминали прошлое, как ездили на машине вчетвером, она с мужем и золовка с мужем, в крымский Гурзуф, на литовскую Куршскую косу, на латвийское взморье, в Закарпатье, в горы к гуцулам, все было свое, советское, непритязательное и бедное, но молодость была при них, и природная краса была вечной, не зависящей ни от строя, ни от количества денежных средств, и они хватали жизнь пригоршнями и бросались ею весело и азартно, как хотели. Они вспоминали, а Аля, ввинчиваясь в мать напряженными глазами-буравчиками, ловила ее на ошибках памяти, со странным ликованием утверждая, что на самом деле они затратили на дорогу в Крым не сутки, а меньше суток, потому что дядька гонял свою "волгу" на предельных скоростях, идя на обгон в любых ситуациях; что в пансионат на Куршской косе попали не через полдня по приезде, а всего лишь через полчаса, после того как дядька решил потрясти какой-то ксивой, которая на самом деле ничего не значила и к тому же была просрочена; что шина на "волге" лопнула не по пути в Закарпатье, а на обратном пути из Закарпатья. У Али была превосходная память, вот как бывает дар творчества, так у нее был дар памяти, и она не знала, что с этим даром делать, куда применить, кроме привычного применения в общении со своими. Она намертво запоминала первый вариант события и немедленно фиксировала зияющие дыры любых несовпадений. Мать так же, как сейчас свекровь, отвечала Але вполне дружелюбно, а Сашу так же мучила разница интонаций, и она всей душой была тогда на стороне золовки, так же, как сейчас на стороне свекрови. В тетю Сашу Аля никогда не ввинчивала глаза-буравчики и не разговаривала с ней на повышенных тонах. Может быть, оттого, что мать и свекровь были свои, а тетя Саша, при всем при том, условно своя.
* * *
Они пошли гулять по Тарусе.
Осень задержалась надолго. Календарь пророчил первые заморозки, холодные ветры, первый снег или хотя бы снег с дождем, а было тепло и солнечно, и прозрачный воздух дрожал, рождая рефракции, игравшие с синей водой реки и сине-серо-зелеными лесами на дальнем берегу. Деревья почти лишились листвы, но охра, багрянец, сепия, марон и даже лазурь с ультрамарином расцвечивали кустарник, низкий ковер травы, ничуть не вытертый по обе стороны пыльной каменистой дороги, редкие высокие цветы, то ли сохранившиеся с лета, то ли специальных позднеосенних сортов. Саша не жалела, что не разбирается в ботанике. Она любила растительность в целом, такую и сякую, небо и воду, в которой отражалось небо, все скопом и по отдельности, и ей не нужно было ничего именовать, чтобы это любить. Она знала секрет: поименовать – значит взять в собственность. Непоименованные были вообще люди. Всякие. Поименованные – близкие. Чем дольше длилась жизнь, тем больше мешалось свое и чужое, они соприкасались, соединялись, это растворялось в том, слеплялось в целое, не разлепить. Настоящей собственности, которую прежде жадно хотелось поиметь, присвоить, захватить как захватчик, больше не требовалось. Из прежней жизни остались поименоваными облака: стратусы, циррусы, кумулюсы, альтакумулюсы. Поднимала голову кверху и улыбалась высоким перистым, похожим на крылья ангелов, или высоким кучевым, похожим на хлопковые коробочки, как будто у нее сохранялась отдельная связь с ними, образовавшаяся с той поры, когда один метеоролог научил различать их и звать по-научному – случилась эта история лет тридцать назад, наряду с другими историями, составившими судьбу.
Кривые горбатые улочки бежали к реке. По дороге Аля указала на старое строение, объявив, что это дом доктора Добротворского, прототип чеховского "Дома с мезонином". До сих пор Саша слышала о людских прототипах. О прототипах помещений не приходилось. Стоял, деревянный, с балконом и балюстрадой, безмолвный, с окошками, за которыми не было никакого движения, но Саша так долго в них вглядывалась, что у нее влага выступила из-под век, и влажными зрачками она увидела мелькание теней, что, вернее всего, ей показалось, но, уже получив острый укол счастья, засмеялась и пошла прочь, вниз по улице, дальше.
– Посмотри, видишь, тут вход в дом через калитку в воротах, это сельская усадьба, а вон там дверь выходит прямо на улицу, это признак городской усадьбы, – продолжала экскурсию по Тарусе Аля.
Аля много знала. Из архитектуры, живописи, из истории архитектуры и живописи. Она впитывала знания как губка, держась около художников и архитекторов, муж ее был архитектор, в веках разбиралась так же, как в течениях и стилях. Когда вошли в собор, она показывала Саше нефы, алтарь, приделы, иконы, Саша слушала вполуха, ей достаточно было видеть и чувствовать, а не знать и помнить, когда-то она строго укоряла себя за это, но меняться было поздно. С чувствами на сей раз было хуже. Она купила свечку, поставила у образа Богоматери и помолилась, но не сосредоточенно, а рассеянно и бесчувственно, будто вся потратилась на дом с мезонином . Все-таки счет к себе никуда не делся, и у нее слегка испортилось настроение.