Мальчики + девочки = - Ольга Кучкина 6 стр.


– И кто вам такую херню задает! – оценил напоследок Чечевицын мои усилия, а точнее усилия Ф. Незнанского, кинул листик, который плавно спланировал мне на колени, и удалился за водой.

Я должен был использовать момент и проделать какое-то молниеносное движение, чтоб избавиться, наконец, от посылочки. Но я застыл и так и сидел застывший, как заколдованный. Крыша ехала, я не мог остановиться ни на одном варианте и тупо уставился в дурацкий листок.

Чечевицын вернулся с бутылкой минеральной воды, сунул мне, и я, не зная, что делать, принялся сосать из горла и сосал, пока не высосал бутылочку до дна.

– А не обоссышься? – поинтересовался Чечевицын.

Я почувствовал, что, действительно, смертельно хочу в уборную.

– Где у вас? – спросил я.

– В тот раз я показывал, – сказал Чечевицын.

– Думаешь, я запомнил? – сказал я.

– А нет? – спросил Чечевицын.

– Я ж не шпион, – засмеялся я.

– Значит, мне показалось, – засмеялся Чечевицын.

Мы обменялись этим на пути в уборную, и, уже расстегнув штаны, я подумал, что разговор мне не понравился. Точно, одетый Чечевицын на Пушке и раздетый у себя дома – два разных Чечевицына. Тот – свой парень. Этот – вредная мочалка, себе на уме. Почему люди не простые, а перекрученные? Я представил, как жилось с Чечевицыным его модельной мамашке с прической без перхоти и с бедным богатым шведом, и пожалел не знакомого мне ровесника, а незнакомых предков.

Я оправился, спустил воду в унитазе, полез в карман, вынул посылочку, пальцем ковырнул землю в горшке с большим фиолетовым цветком, в огромной уборной стояли и живые цветы, и сухие букеты, и чего здесь только не стояло, положил туда посылочку, присыпал землей обратно, сровнял, и, чтоб не пальцах не оставалось земли, открыл воду в раковине помыть руки.

В эту самую секунду дверь распахнулась, и появился Чечевицын. Сердце у меня захолонуло. Я понял, что у них есть система наблюдения, и он в эту систему все, что надо, пронаблюдал. Я забыл, запер я дверь или нет, дурак. Но даже если запер, у них наверняка имелся ключ снаружи.

– А ты чистюля, – сказал Чечевицын.

– В каком смысле? – спросил я, замерев над струей воды, которая уже смыла все следы.

– Руки после моешь, – сказал Чечевицын.

– После чего? – спросил я, зная, что иду на костер.

– Поссал и моешь, – сказал он.

– И что? – сказал я, слепо глядя перед собой и вытирая каждый палец чем-то мягким до невозможности.

– Не думал, что тебя этому обучали, – ухмыльнулся Чечевицын. – А я жду и жду.

– Считай, что дождался.

Я повернулся к нему и неожиданно сунул ему плюху в морду. За все. Он меня достал.

– Ты чего?! – закричал он, держась за скулу.

– Ты меня достал, – объяснил я ему ситуацию и направился к выходу.

Я хорошо запомнил расположение помещений.

– Стой! – крикнул он.

Я шел, огибая мебель и не останавливаясь.

– Стой, кому говорю!..

Я продолжал шествие по метрам.

– Ты забыл перевод!

Я остановился. Присел на корточки и стукнул себя по коленкам.

– Спятил, что ли? – спросил Чечевицын, потирая скулу.

– С тобой спятишь, неси! – приказал я ему.

Как будто мы снова были на Пушке, а не у него дома, и я разговаривал с тем Чечевицей, а не с этим . Я снова был Король. Самое интересное, что и он мгновенно принял перемену и стал тем Чечевицей, перестав быть этим . Нет, с нашим народцем не соскучишься.

Он принес бумагу. Я нацепил куртку.

На лестничной площадке он сказал:

– Не парься, все нормально, просто у нас с отцом проблемы, поэтому.

Больше никакого объяснения не последовало.

Конечно, у него и должны быть проблемы. И с отцом, и с матерью, и с друзьями. И первое – с самим собой. Я ободряюще сунул ему пять, забрал, аккуратно сложив, ненужную мне писанину и съехал по гладким, без сучочка, перилам вниз.

* * *

По часам было не так поздно, но на улицах Москвы темь, когда я привалил к Илье.

Илья был не один. В посетителях у него застрял невзрачный мужичонка, с лицом, напоминающим блин, и ушами, похожими на пельмени. Я решил, он того же разряда, что и мы, может, чуть повыше, поскольку старше. Он молчал, не кивнул, ничего. Я не в обиде, мы тоже академиев не кончали, как говорит теть Тома. Я был готов к тому, что Илья скажет что-нибудь в том роде, что, мол, молодец, мне уже доложили, я в курсе. И даже назовет географический адрес, где упокоилась посылочка: горшок с фиолетовым цветком. Так велики были его возможности в моем представлении. Я промахнулся, но не намного.

Я не знал, можно ли говорить при мужичке, и мялся.

– Мне выйти? – сумрачно спросил мужичок.

Голос у него был неожиданный. Второй неожиданный за этот день. Почти такой же важный, как у Чечевицына отца. Возникало подозрение, что не он ходил под Ильей, а Илья под ним.

Илья засмеялся и обернулся ко мне:

– У меня от Пал Палыча секретов нету.

Я рассказал, где спрятал посылочку.

Илья хлопнул меня по плечу и сказал:

– Молодец. Проверка была. Посылочка без ничего. Пустая. На этом этапе записываем прощенный долг. Следующее будет настоящее задание. И тогда настоящий заработок.

У меня то ли отлегло от сердца, то ли отвалилась челюсть. Значит, это была проверка. Чего-то в таком духе я ожидал.

– А какое следующее? – раззявил я рот.

Илья захохотал.

– Не терпится? Герой!

Мужичонка был все так же сумрачен. Илья бросил на него косой взгляд и перестал хохотать.

– Следующее попозже, – сказал он мне. – Сегодня свободен. Держи.

И как в тот раз кинул финку, так в этот кинул яблоко. Все одно держит за маленького. Если честно, это было в нем самое неприятное. Я поймал. Не я тут распоряжался. Хорошо, что простил долг. Он услыхал мои мысли.

А мог бы и не простить, – прищурился.

Так прищуриваются, когда стреляют. И добавил:

– Нет же свидетельств, что ты с ними не в сговоре. Или что не сам все подстроил.

– Кончай, Хвощ, манную кашу разводить, – неожиданно вмешался мужичок. И не просто вмешался, а взял мою сторону. – Парнишка чистый перед тобой, это же видно.

На лице у меня, что ли, написано.

– Иди, Вова, – разрешил Пал Палыч, отпуская меня. – Иди и набирайся сил. Ты нам еще понадобишься.

Ничего себе, подумал я и вопросительно глянул на Илью. Тот поднял вверх прокуренный желтый палец:

– Только не вздумай болтать лишнего.

Я ушел.

На выходе из парадного мне как стукнуло: имя! Откуда этот блин с пельменями знает мое имя? Я загордился и заволновался одновременно. Значит, они говорили обо мне. А может, и верно, они вдвоем проворачивают чего-то такого, где мне, скажем так, уготована героическая роль? А?

Крутой Уокер расправил грудную клетку и вдохнул сладкого морозного воздушка.

* * *

Как упоителен, как роскошен день в Малороссии! Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное и голубой неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих! На нем ни облака. В поле ни речи. Все как будто умерло; вверху только, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на влюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи.

Самому стало жарко, когда я дошел до влюбленной земли . А сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих что-то такое со мной сделали, что неудобно сказать. А в поле ни речи… Когда мы с матерью ездили в отцову деревню и шли от поезда большим лугом к избам, как раз было так, словно там переговаривались птицы, кузнечики, травы, которые шевелил ветер. То есть речь была. Раньше я не думал про это, как про речь. Речь – у людей. А потом вдруг все замолкло, замолкло, и стало тихо-тихо, и вдруг хлынул дождь, и мы побежали, мокрые, и почему-то было до смерти весело.

Я жадно глотал. Кусками. А сам все-все чувствовал, всякую малость, так что внутри дрожало. Я прямо ничего близкого не ожидал.

Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.

Конец.

И тут вдруг, неизвестно с чего, я расплакался. Как слабоумный какой. Я не плачу. Никогда. Ревел, когда был сопливый. Давным-давно. И вдруг эти грусть и пустыня, и дико внемлет ему – вышибли пробки. Какого рожна!

Первая "Сорочинская ярмарка" в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" Н. Гоголя на этом заканчивалась, и я не знал, хвататься ли сразу за второй "Вечер накануне Ивана Купала", или не бросать пока "Сорочинскую", а побыть с ней, как, бывает, хочется побыть с человеком, с которым хочется побыть. У меня и был-то всего один такой человек на свете. Моя мать. А другого нет. Только Джек, которого тоже нет. И я забыл о том, что кто-то может быть. Опять слова, ничего, кроме слов, а что делают. Меня снова бросило в жар, когда я подумал, что в классе будут спрашивать, и надо отвечать, а как отвечать, как ваще вслух сказать про не-го-во-ря-щееся! То есть слова нормальные, но соединены каким-то таким способом, что дырку в мозгах провертели. Какой Ф. Незнанский по сравнению с Н. Гоголем! Их и поставить вместе нельзя. С Н. Гоголем некого вместе поставить.

Я не стал начинать "Вечер накануне Ивана Купала", а снова вперился в окончание "Сорочинской".

Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук…

Мне до ужаса захотелось иметь человека около, который…

Я захлопнул книжку, потому что позвонили в дверь.

Катька упорная. Гордая-гордая, а если втемяшилось в башку, летит, как стрела, по сторонам не оглядываясь.

– Тебя чего снова ни в классе, ни на Пушке?

– А ты чего без звонка?

– Шла мимо.

– Мало ли кто мимо кого идет.

– Ты не ответил на вопрос.

– Ты тоже.

– Я? Если б позвонила, ты бы сказал: не приходи. А я хотела.

Упорная и это, как его, искренняя. Вот штука, посильнее всякого оружия. Руки вверх, и ты готов. Может, я не справляюсь, потому что Н. Гоголь меня так пробил?

Теть Тома позвала ужинать. Меня и Соньку.

– А Катю?

– А на Катю не было рассчитано.

Ёлы-палы.

– Да я не хочу, теть Том, спасибо, – сказала Катька.

– За что спасибо, за пустую тарелку? На мою! – Я схватил свою, чтобы передать Катьке.

А теть Тома стала молча выдирать мою тарелку из моих рук, чтоб не дать поставить ее перед Катькой, а оставить стоять передо мной.

– Ну и сволочь же вы, теть Том, – сказал я.

– Ты с ума сошел, – сказала Катька, – родной тетке, при людях!

– Она не родная, раз, а ты ничего похожего матери не говоришь, два? – отрезал я.

– Не так и не при людях, – отрезала Катька.

Я хотел сказать про цирлих-манирлих, но это была бы цитата из теть Томы, а я не мог цитировать противника при противнике. Я выкрутился тоже неплохо:

– Ну да, ты у нас леди Диана.

– А что, Катя ничуть не хуже, – вмешалась теть Тома.

Она потерпела полное поражение и потому подлизывалась. Во время перепалки я твердой рукой отвел руку теть Томы от тарелки, и картина сложилась следующая. Катька с аппетитом жевала жесткую теть-томину котлету, Сонька, отъев половину своей, сунула мне остальное, я быстро доел за Сонькой, и вышло, что и волки целы, и овцы сыты, как говорила наша мама. Сонька оставалась пить кисель, а мы ушли с кухни и сели в комнате. Чего делать, я не знал. Можно было включить телек, но Катька сказала:

– Слушай, а покажи своих маму с папой, я тебе показывала, а ты нет.

– Никакого папу ты мне не показывала, – поймал я ее.

Она зарозовела, рыжие, я говорил, быстро розовеют. Я отвел глаза.

– Счас найду, – сказал я.

Я нарочно завозился, чтоб на нее не глядеть, пока не придет в чувство. Перебрал тетрадки, конверты, разные бумажки, я знал, где лежат мамины две карточки и те две, где они вдвоем с папой, а папину отдельную, в самом деле, никак не мог найти, хотя она большая, а эти маленькие, и та скорей должна была на глаза попасться. Кричу теть Томе:

– Вы не брали папино большое фото?

А она из кухни отвечает:

– Брала.

Я кричу:

– Зачем?

Любимый вопрос. Ответа нет. Так. Для каких-то ее дел с квартирой понадобилось.

А Катька держит маленькую маму на коленях и говорит:

– Милая.

Где она там рассмотрела на выцветшем снимке, но мать, по правде, была милая, да я этого слова отродясь не употреблял.

– Верните нам папу! – крикнул я теть Томе как можно суровее.

Прибежала Сонька, включила телек. Через пять минут теть Тома пожалует, вымоет посуду и пожалует. Семья типа. Семейный просмотр телепрограммы. Причем той, какую выберет теть Тома. Я выздоровел, пора кончать с этим ее ползучим заселением нашей жилплощади. Она заявилась, плюхнулась на диван возле Катьки и потребовала у Соньки, у которой был пульт:

– Давай переключай мне на сериал, а сама поиграй немного и спать.

Я Соньке никогда не указываю, когда играть, а когда спать. Она свободный человек. Хочет – играет, хочет – идет спать. И учится нормально, и высыпается, сколько организм требует.

– Теть Том, а вам не пора домой? – задал я вопрос, который давно у меня зрел.

Может, надо было отдельно, как она от всех и всегда требует: поговорим отдельно. Но потом обязательно замотает, так что ни отдельно, никак не получится. Поэтому я нарочно при всех спросил.

– В каком смысле? – поправила она косынку движением, как если б была королева и на голове у нее не косынка, а королевская шляпа.

Королевы – наша фамилия. Ее – Гуськова. И никакая она не королева, а базарная тетка, которая всю жизнь притворяется, что цирлих-манирлих. А я терпеть не могу людей-притвор.

– Сами знаете, в каком, – сказал я.

– Какая ты свинья, – начала она торжественно.

Все. Сейчас польется. Начнет перечислять свои доблести и мои пороки, где свинство – самый невинный. Знаю, ведь знаю, что против меня обернется, а каждый раз, как дурак, желаю побороть.

Я вскочил, схватил Катьку за руку одной рукой, шапку и куртку другой, Катька, на ходу любезно улыбаясь теть Томе, мол, я не я, выскочила вслед за мной. Оделись уже на лестнице и кубарем скатились вниз. Я слышал, как захныкала Сонька, но это они сами там справятся, а с меня довольно. Катьке сказал:

– Давай без разбора полетов, если не хочешь схлопотать, ясно?

Катька кивнула:

– Ясно.

На улице я по привычке глянул в небо. Колючие звезды примерзли к черной бездне. Как Манькины плевки, сверкают алмазным сверком. В грудь втянулся шипучий, как кока-кола, воздух. И тут у меня сорвался вопрос, который я не собирался задавать, он сам собой выскочил:

– Слушай, а ты читала, ну, это, ну, что задавали в классе, "Вечера на хуторе близ Диканьки"?

И замер в ожидании невесть чего.

– Читала, – откликнулась Катька. – Не все. "Майскую ночь" и этот, как его, "Вечер накануне Ивана Купала".

– И чего? – спросил я.

– И ничего, – ответила Катька.

– А "Сорочинскую ярмарку"? – спросил я, еле выговорив название.

– Не-а, – зевнула Катька. – Начала и бросила, скука. А чего спрашиваешь?

– Ничего, – ответил я.

Что я мог еще ответить? Постоял-постоял, повернулся и пошел.

Катька крикнула:

– Вов! Вова! Погоди! Куда ты?

Я и сам не знал, куда. Но не погодил и не остановился.

Я был один на всем белом свете, и деваться мне было некуда.

Назад Дальше