Верлену пришлось поступить на работу в школу. Алкоголику и гомосексуалисту, возможно, не слишком подходит учительство, однако он преподавал хорошо. Учил он французскому на севере Англии и в Борнмуте; это был один из самых спокойных периодов его жизни. Дело пошло хуже, когда, вернувшись во Францию, он стал преподавать английский, на котором даже не умел толком говорить, в "Коллеж Нотр-Дам" в Ретеле. Он вступил в связь с одним из учеников, Люсьеном Летинуа, который, видимо, напомнил ему Рембо, и снова начал пить. Ему лучше удавалось преподавать по утрам. Один из учеников позднее вспоминал, что после утренних уроков, которые заканчивались в 10.30, Верлен незаметно уходил в маленький бар, где "выпивал столько абсента, что часто не мог вернуться в школу без посторонней помощи". Он очень подошел бы для курса моральной развращенности, и, в конце концов, директор его уволил. Именно тогда он написал Малларме о своей несчастной жизни ("Мне отказано в любом счастье, кроме счастья в Боге…"), закончив письмо по-английски: "Пожалуйста, пиши иногда твоему благодарному <sic> и любящему ВЕРЛЕНУ". Перед ним стоял стакан абсента, когда он приписал в постскриптуме: "Наскоро, о моих скитаниях, сейчас я в таверне… Все еще с сахаром. Мне очень худо. Прости за все ужасы…"
С той поры Верлен оставил надежды на приличную жизнь. Его посадили еще на месяц за то, что он угрожал ножом матери, хотя в суде она требовала его оправдать, потому что на самом деле, в душе он – хороший мальчик. Потом он полностью погрузился в жизнь кафе, став главной знаменитостью Латинского квартала. Его поэтическая репутация была прочной, настолько прочной, что полицейским приказали не беспокоить его, что бы он ни делал, но здоровье было подорвано. Он бывал похож на бродягу и выглядел гораздо старше своих лет. Страдал он диабетом, циррозом печени, сердечными заболеваниями, сифилисом, рожистым воспалением и язвами на ногах. Свидетель той поры, Луи Розэр, был шокирован его грязной бородой, замусоленным шарфом, пьянством и стаей прихлебателей. Его обычно сопровождал "секретарь", дурачок или шут, по прозвищу "Биби-Пюре". Этот бездомный чудак носил цилиндр, строгий сюртук и большую бутоньерку. Свою непримечательную жизнь он увенчал на похоронах Верлена, украв у всех зонтики.
Английский писатель Эдмунд Госс оставил более приятный портрет, впервые опубликованный в журнале "Савой" в 1896 году под названием "Первый взгляд на Верлена". Госс приехал в Париж на три года раньше в поисках поэтов-символистов и рассказывает об этом так, словно разыскивал в джунглях редких бабочек. "Я узнал, что есть особые места, где этих поздних декадентов можно наблюдать в больших количествах, – пишет он, – и потому решил навестить эту зону с сачком для бабочек и посмотреть, сколько нежных существ с покрытыми пыльцой крылышками я смогу поймать, предполагая, конечно, что самый крупный экземпляр, великий бражник Поль Верлен, погружает свой хоботок в те же венчики абсента".
Охота привела Госса на бульвар Сан-Мишель, ничем не примечательный днем, но "сияющий и веселый ночью". "Хорошему энтомологу восточная часть этой улицы известна как главный, если не единственный ареал обитания вида poetasymbolans, который, однако, водится здесь в больших количествах". (Госс отмечает, что бары бульвара Сан-Мишель немного напоминают ему лондонские кофейни XVIII века, где "горячий шоколад и миндальный ликер, я полагаю, занимали место абсента".) После трех дней терпеливых поисков ему удалось встретить Верлена, который, по-видимому, был необычайно учтив. На бродягу он не походил; напротив, он был в новом темном костюме и новой белой рубашке, которой очень гордился, и позволил Госсу полюбоваться своими запонками. Тихо, с хрипотцой, говорил он о красотах Брюгге и, в частности, о прекрасном старом кружеве, а потом прочитал свои стихи "Лунный свет". Госс всегда находил Верлена в самой лучшей форме. Когда они встретились в Лондоне, Верлен был не менее учтив. Госс сказал ему, что он похож на китайского философа. "На китайца, если хотите, – ответил Верлен, – но уж точно не философа!"
Верлен потратил массу денег в кафе, особенно в "Cafe Francois I", где бельгийский художник Анри де Гру видел его в 1893 году: "Он вечно улыбался во все лицо хитрой улыбкой… Он был еще трезв, но перед ним стоял стакан великолепного зелья". Уже при жизни Верлена его образ стал мифологизироваться; к примеру, Берген Эпплгейт так описал его в книге "Песня абсентового цвета": "Он как будто, пошатываясь, вышел со страниц Петрония – неясное, нео– пределенное существо, наполовину зверь, наполовину человек, истинный сатир…"
1893 год. Полуподвальное кафе, площадь Сан-Мишель, Париж. Воздух провонял табачным дымом, смешанным с резким, кислым запахом абсента… Бледный, фиолетовый свет газовых рожков сливается с красноватым отблеском большой масляной лампы, висящей сверху, бросая в его стакан несколько сияющих лучей. Запавшие сверкающие глаза полувопросительно, полуиспытующе смотрят в зеленоватую опаловую жидкость. Это взгляд человека, не вполне уверенного, кто он – неподвижный взгляд лунатика, который станет удивленным в миг пробуждения. У него есть все основания сомневаться, ибо в этот дьявольский кубок он вылил всю свою юность, все состояние, весь талант, все счастье, всю жизнь.
Менее снисходительный портрет Верлена мы найдем в книге Макса Нордау "Вырождение". Нордау считал "вырождение" псевдоклинической болезнью, поразившей европейскую культуру, а Верлена – своим главным примером, не только из-за "монгольской физиономии" и "безумной, необузданной похоти", или даже того, что он был "припадочным алкоголиком", но прежде всего из-за мистической неясности и намеренной "туманности" его стихов, часто не способных обозначить что-либо конкретное, с рифмой, определявшей направление мысли. "Еще один признак умственной слабости – сочетание абсолютно несвязанных существительных и прилагательных, которые намекают друг на друга через бессмысленные блуждания ассоциаций или через сходность звучания". Нордау считает это знаком того, что мы назвали бы шизоидным мышлением, хотя даже ему приходится признать, что "под рукой Верлена <это> часто приносит чрезвычайно красивые плоды", "Осеннюю песню" он даже хвалит за "волшебную печаль". Верлен знал о своей плохой репутации. Иногда он бросал вызов: "Меня давно считают полным чудовищем…Я не знаю известного человека без такого ореола – и наоборот". Иногда он занимал скорее оборонительную позицию: "Я погубил свою жизнь и прекрасно знаю, что всю вину возложат на меня. Могу ответить одно: я действительно родился под Сатурном…" В самые острые моменты раскаяния он обвинял во всем абсент, уже упомянутый в конце его стихотворения, адресованного Франсуа Коппе:
Moi, ma gloire n’est qu’une humble absinthe ephemere
Prise en catimini, crainte des trahisons,
Et, si je n’en bois pas plus, c’est pour des raisons.
В "Исповеди" 1895 года Верлен совершенно раскаивался в своей зависимости от абсента и дал незабываемый набросок более ранней манеры питья:
Да, целых три дня после похорон моей любимой кузины я жил пивом, и только пивом. Когда я вернулся в Париж, словно мне не хватало несчастий, мой начальник стал читать мне нотации из-за того, что я пропустил лишний день, и я сказал ему не соваться в чужие дела. Я запил; и, так как в Париже пиво плохое, снова обратился к абсенту. Пил я его вечером и ночью. Утром и днем я сидел в конторе, где моя вспышка не прибавила мне популярности. Кроме того, из уважения к матери и к начальнику, я должен был скрывать от них обоих мою прискорбную привычку.
Абсент! Как страшно думать о тех днях и о более недавнем времени, которое все еще слишком близко для моего достоинства и здоровья, особенно – достоинства, если подумать.
Один глоток отвратительной ведьмы (какой дурак назвал ее феей или зеленой музой?), один глоток все еще пленял меня, но затем мое пьянство привело к более тяжелым последствиям.
У меня был ключ от квартиры в Батиньоль, где я все еще жил с матерью после смерти отца, и я пользовался им, чтобы возвращаться, когда хочу. Я рассказывал матери всякие небылицы, и она им верила – или, возможно, что-то подозревала, но заставляла себя закрывать глаза. Увы! Теперь глаза ее навсегда закрыты. Где проводил я ночи? Порой не в слишком пристойных местах. Бродячие "красавицы" часто приковывали меня "цветочной цепью", или я час за часом проводил в ТОМ ДОМЕ С ДУРНОЙ СЛАВОЙ, который с таким мастерством описал <Катюль> Мендес; в должное время и в должном месте я обращусь к нему снова. Я ходил туда с друзьями, среди которых был искренне оплаканный мною Шарль Кро, и меня заглатывали ночные таверны, где абсент лился, как Стикс <…>
Как-то ранним прекрасным утром (для меня оно было ужасным) я вернулся, как обычно, тайком в мою комнату, которую коридор отделял от комнаты моей матери, тихо разделся и лег в постель. Мне нужно было поспать час или два, хотя я этого не заслужил с филантропической точки зрения. В девять часов, когда я должен был уже собираться на службу и пить свой бульон или горячий шоколад, я еще крепко спал. Мать вошла, чтобы, как всегда, разбудить меня.
Она громко вскрикнула, как будто хотела рассмеяться, и сказала мне (я уже проснулся от шума):
– Ради бога, Поль, что ты делал? Конечно, опять напился?!
Слово "опять" ранило меня. "Почему "опять"?", – сказал я с горечью. "Я никогда не напиваюсь, и вчера я был трезвее, чем обычно. Я ужинал со старым другом и его семьей и не пил ничего, кроме подкрашенной воды, а после десерта – кофе без коньяка. Вернулся я довольно поздно, этот друг живет далеко, и мирно отошел ко сну, как ты можешь заметить".
Мать ничего не сказала, но сняла с ручки окна зеркальце, перед которым я брился, и поднесла к моему лицу.
Я лег спать в цилиндре.
Историю эту я рассказываю с острым стыдом. Позднее мне придется рассказать много худших нелепостей, которыми я обязан злоупотреблению ужасным напитком. На этот источник безумия и преступлений, идиотизма и позора правительства должны бы наложить тяжелый налог, а то и вообще запретить его. Абсент!
Другим источником безумия, преступлений, идиотизма и позора был для Верлена Артюр Рембо. Этот гениальный, нервный подросток из Шарлевиля послал ему несколько стихотворений, и они так поразили Верлена, что он пригласил шестнадцатилетнего Рембо к себе, в Париж. Верлен и Шарль Кро поехали встречать гостя на вокзал, но они разминулись. Когда Верлен приехал с вокзала, юный гений успел произвести ужасное впечатление на жену Верлена, Матильду, и его тещу, мадам Мот де Флервиль. Глубоко застенчивый и провинциальный, Рембо не умел вести светскую беседу и восполнял это чрезвычайной грубостью. Тогда, как вспоминали, он накинулся на любимую собачку мадам де Флервиль. "Да они же либералы!" – говорил он.
Рембо испытал влияние Бодлера и сам баловался оккультизмом. Мысли Бодлера о снах произвели на него глубокое впечатление: "Величественные сны – дар, которым наделены не все люди. Через эти сны человек общается с тем темным сном, который его окружает". Рембо верил, что поэт должен быть мистическим провидцем, чем-то вроде медиума, и что поэзия и мысли просто приходят через нас, как сны. Мы не думаем, только наблюдаем, как рождаются наши мысли, и не говорим сами, что-то говорит через нас. Все это ведет напрямую к автоматизму и ранне– му сюрреализму. Индивидуальность и осознанный талант – пагубные иллюзии, как, собственно, и "эго". "Я, – сказал Рембо в своем известном изречении, – это другой". Он следовал самым крайним тенденциям, отраженным у Бодлера, без каких-либо ограничений, которые Бодлер на них накладывал. Для Рембо было недостаточно постоянно "опьяняться", как вроде бы советовал Бодлер. Он следовал по пути намеренного безумия: "Поэт должен сделать себя провидцем, долго, мучительно и обоснованно выводя из равновесия все свои чувства". Способности нужно раскрыть: "Их нужно пробудить! Наркотики, ароматы! Яды, которыми дышала Сивилла!" Вряд ли его могла удержать дурная слава абсента, скорее – наоборот.
Рембо иногда вел себя как одержимый. Например, он не просто завшивел, но ухитрялся бросать вшей в проходивших мимо священников. Он провоцировал Верлена грубо обращаться с женой и, возможно, поставил себе целью разрушить их брак. Он мешал читать чужие стихи, приговаривая "merde" в конце каждой строки, а когда фотограф Каржа попытался ему помешать, выхватил шпагу из трости Верлена и кинулся на него. Однажды, когда они пили с Верленом и друзьями в "Cafe Rat Mort", он попросил Верлена положить руки на стол, чтобы провести опыт, – и исполосовал ему руки ножом. В другой раз Рембо пил с Антуаном Кро. Когда тот, ненадолго отлучившись, вернулся к столику, он заметил, что его пиво неприятно пенится. Рембо добавил туда серной кислоты.
Жена Верлена Матильда очень страдала от безумной страсти ее мужа. Однажды, когда Верлен уехал с Рембо путешествовать, она нашла у него в столе несколько странных писем от Рембо. Она рассказала об этих письмах братьям Кро, и Антуан сказал, что, по его мнению, Верлен и, особенно, Рембо обезумели от абсента.
Биограф Рембо Энид Старки пишет, что обычно он проводил время в разных кафе на бульваре Сан-Мишель, где поддерживал более или менее постоянное опьянение. Нравилось ему и кафе "Академия" на улице Сан-Жак, о чем он писал своему другу Делаэ:
Parmerde, 72 число, примерно Июнь
Mon ami,
Здесь есть одно питейное заведение, которое мне нравится. Да здравствует Академия Абсомфа, несмотря на недоброжелательность официанта! Самое нежное, самое трепетное из одеяний – это опьянение, вызванное абсомфом, этим мудрецом из ледников! Если бы только, после, лечь в дерьмо!
Примерно в то же время он написал стихи "Комедия жажды", где говорит о намеренном самоуничтожении посредством алкоголя, ничуть не похожем на благодушное пьянство, которого искал Верлен. В стихах беседуют голоса, включая "Друзей" в третьей части:
Идем! вдоль побережий
Вином залит простор!
Потоком биттер свежий,
Течет по склонам гор!
Туда – толпой бессонной, –
Где взнес абсент колонны!
Поэт отвечает:
Я: Стран этих чужд поэт.
Прочь опьяненья бред!
Милее мне, быть может,
В болоте гнить, где тины
И ветер не встревожит,
Качая ив вершины.
Идея жажды часто встречается у Рембо, иногда – как метафора желания. Что касается метафорического опьянения, его самые известные стихи, вероятно, это "Пьяный корабль" о бегстве прочь, растворении в океане и, наконец, разочаровании.
Вкусней, чем мальчику плоть яблока сырая,
вошла в еловый трюм зеленая вода,
меня от пятен вин и рвоты очищая
и унося мой руль и якорь навсегда.
И вольно с этих пор купался я в поэме
кишащих звездами лучисто-млечных вод,
где, очарованный и безучастный, время
от времени ко дну утопленник идет.
Позднее Рембо вспоминал о своем писательстве с отвращением. В девятнадцать лет он так писал о своих более ранних взглядах и безумных поступках (стихотворение в прозе "Лето в аду"):
Я любил идиотские изображения, намалеванные над дверьми; декорации и занавесы бродячих комедиантов; вывески и лубочные картинки; вышедшую из моды литературу, церковную латынь, безграмотные эротические книжонки, романы времен наших бабушек, волшебные сказки, тонкие детские книжки, старинные оперы, вздорные куплеты, наивные ритмы… В любое волшебство я верил.
…
Я приучил себя к обыкновенной галлюцинации: на месте завода перед моими глазами откровенно возникала мечеть, школа барабанщиков, построенная ангелами, коляски на дорогах неба, салон в глубине озера, чудовища, тайны; название водевиля порождало ужасы в моем сознанье.
…
Угроза нависла над моим здоровьем. Ужас овладел мной. Я погружался в сон, который длился по нескольку дней, и когда я просыпался, то снова видел печальные сны. Я созрел для кончины; по опасной дороге меня вела моя слабость к пределам мира и Киммерии, родине мрака и вихрей.
Рембо покончил с литературой в двадцать лет, обратился к науке и торговле, путешествовал по Африке, торговал кофе и оружием. Верлен старался популяризировать его творчество и превозносил его в своем исследовании "Les Poetes Maudits" ("Проклятые поэты"). Ко времени смерти Рембо почти забыли. Он практически исчез, и многие думали, что он умер намного раньше. На смертном одре он видел необыкновенные видения: "аметистовые колонны, мраморных и деревянных ангелов, неописуемо прекрасные страны" – и описывал все это "с особым, пронзительным очарованием". Несмотря на то что он всегда ненавидел все церковное, он пережил странное и позднее обращение в католичество. Рембо оказал огромное влияние на сюрреалистов, и Бретон хвалил его в "Манифесте сюрреализма" как "сюрреалиста в самой жизни и во многом ином".