Путешествие в страну Зе Ка - Юлий Марголин 40 стр.


Литовцы в корпусе сказали мне, что это значит: "Литва моя, Литва моя!" На всех нас произвело впечатление, что этот человек так тосковал, умирая, по родной стране - не один из нас вспомнил, что есть и у него родина, которой, может быть, не суждено ему увидеть.

На первой койке при входе в палату - против койки Попова - лежал отец Серафим. Ему было за 70 лет, он выглядел как библейский патриарх, с широкой белой бородой и длинными седыми волосами до плеч, которые с одной стороны были заплетены в косичку, чтоб не мешали. Отец Серафим был архимандрит и настоятель одной из московских церквей. Должны быть люди в Москве, которые знают о нем больше моего. Он, очевидно, не сумел ужиться с властью и был отправлен в лагерь уже при новом курсе на сближение с церковью. На следствии его спросили - почему он молился за царя до революции, а за членов Политбюро не молится? Отец Серафим ответил, что готов молиться за членов Политбюро, когда они будут ходить в церковь.

Дважды в день, утром и вечером подымался архимандрит и молился, отвернувшись к стене, с поясными поклонами, а глядя на него стал молиться и наш дурачок Алеша. Но Алеше скоро надоело молиться. Отец Серафим молился один за всех, а когда пришла Пасха, прислали ему посылку с пасхальным печеньем - сладкой бабкой. Он разделил ее между всеми лежавшими в палате, и каждый получил по крошечному кусочку "свяченого". Больные подходили благодарить, и я тоже поблагодарил отца Серафима. При этой оказии я с ним побеседовал о Святой Земле. Отец Серафим посетил Палестину в 1902 году, а перед тем побывал на Афоне, в Греции. Он помнил эту страну сквозь благочестивый туман - святые места, монастыри, церкви, осликов на горных тропах, рыбу, которой угостили его на берегу Генисаретского озера. Я помнил ее иначе: асфальт и бензин, бетон и темную зелень плантаций, тракторы и электростанции.

Золотой крестик был у отца Серафима. Этот крестик дал ему доктор. А доктору передал его, умирая, один из заключенных. Этот заключенный тоже не принес с собой крестика в лагерь, а снял его с шеи своего умирающего соседа. Таким образом, золотой крестик был собственностью всего корпуса. Носил его наиболее достойный, а хранил его доктор, который сам был евреем и человеком непричастным, но выбран был судьбой, чтобы передавать его из рук в руки. Этот крестик был - золотое звено невидимой цепи. Отец Серафим не был его последним носителем, а получил его на время - на очень короткое время. Не знаю, кто носит его теперь. Архимандрит умер осенью 1945 года.

За зиму умерло в 5 корпусе 15 человек. Это значит, что годовую смертность можно принять для 5 корпуса в 30 человек, а для всего котласского перпункта по очень умеренной оценке - в 300 человек. Снизим эту цифру наполовину: 150 человек. Примем, что люди умирают в Сов. Союзе только в 5.000 лагерей. Это дает Д миллиона жертв за один год при самой умеренной, самой осторожной и сниженной оценке. Действительная цифра может быть много выше. Дело не в статистике. Цифры эти дают представление о том, что мы имеем в виду, когда называем советские лагеря одной из величайших фабрик смерти в мировой истории. Миллион или два - не в этом дело. Все, кто умер и умирает там по сей день - пленники, невольники и беззащитные жертвы режима, не заслужившие своей участи и в огромном большинстве - не совершившие никакого преступления в европейском смысле этого слова.

Я могу представить себе, что многие читатели этой книги будут стремиться оправдать Советский Союз обстоятельствами военного времени. Много миллионов советских граждан погибли тогда на фронтах и в тылу. Одна лишь блокада Ленинграда стоила миллиона голодных смертей. По окончании войны целые провинции Китая поражены голодом. Это правда. Одного только нельзя понять: как можно приравнять смерть людей во время стихийной катастрофы, как война или неурожай - к смерти лишенных свободы миллионов людей, загнанных в лагеря и осужденных государством сознательно и хладнокровно на вымирание. В лагерях Советского Союза совершается избиение политически нежелательных элементов из года в год, и ему не видно конца. Каждый из тех людей, которые умерли зимой 1944-5 года в 5 корпусе Котласского перпункта, мог бы жить, если бы Советское Государство отняло от него душащую руку, и если бы туда была допущена помощь извне, контроль и помощь международных гуманитарных организаций.

Я также могу себе представить, что в оправдание совершаемого массового убийства сошлются на историческую необходимость: нельзя иначе построить коммунизм в данных условиях. Это - аргумент выродков. Этих людей надо спросить, где граница жертв, которые стоит приносить для этой цели. То, что я видел за 5 лет своего пребывания в советском подземном царстве - был аппарат убийства и угнетения, действующий слепо. Для целей коммунизма наверное не было необходимости в том, что сделали со мной и сотнями тысяч иностранцев. Смею думать, что это было скорее вредно.

По чистой случайности я избегнул смерти зимой 1944 года в советском лагере. Весной 1945 года я был до того ослаблен многомесячным лежанием, что разучился ходить. Чтобы приучить обитателей 5 корпуса пользоваться ногами, ввели для нас обязательную 15-минутную прогулку на свежем воздухе. Еще снег лежал в марте, когда стали показываться процессии выходцев с того света, по 4–5 человек, в сопровождении сестры, между бараками. Добровольно мы не хотели выходить: приходилось нас понукать и силой подымать с коек. Из вещкаптерки приносили нам специальную одежду на выход: она была холодна как лед. Я старался выйти со второй партией: тогда вещи были теплые, одевали их прямо с тела на тело. С непривычки голова кружилась на воздухе и замирали ноги. Пятнадцать минут тянулись нескончаемо, а до их истечения не пускали нас обратно в корпус… Я со страхом думал о том неизбежном дне, когда меня выпишут, и я выйду из дверей 5 корпуса - без права вернуться обратно.

27. Освобождение

Утром 1 июня 1945 года пришел мальчуган-заключенный из 2-й части и принес письмо заведующему 5-м корпусом следующего содержания:

- "Сообщите немедленно о состоянии здоровья заключенного Юлия Марголина".

20 июня приходил к концу 5-летний срок моего заключения. В этот день полагалось мне выйти на свободу. Все кругом не сомневались, что меня задержат в лагере, как и других польских граждан, отбывших срок. Если бы хотели освободить меня - могли это сделать зимой, по амнистии. Вместе со мной в Котласе находилось человек 10 польских граждан уже отсидевших срок и им всем сообщили официально, что они "задержаны до особого распоряжения". Один из них уже третий год ждал этого "особого распоряжения". Какие же были у меня основания пойти на свободу раньше их?

Разница между мною и ими была та, что они кончили свой срок до 9 мая 45 года, прежде чем кончилась война, и установка была в этом случае: задержать до конца войны. А мой срок выпадал на 6 недель после окончания войны.

Мне полагалось волноваться и беспокоиться. Но я был равнодушен. Я жил, как в полусне, насторожившись, но внешне и внутренне совершенно спокойный. Сухие кости и духи мертвых так могли бы ждать трубы Архангела, зовущей к воскресению. Возможно ли чудо? Я не мог себе представить воли, и у меня не было желания играть мыслью о воле после повторных жестоких разочарований последних лет. Запрос 2-й части я объяснял себе моим непомерно затянувшимся пребыванием в больнице. Человек лежит 10 месяцев, не вставая - надо проверить, в чем дело. Возможно, что они хотели меня выслать на этап. Практиковалось, что не освобождаемых в срок отсылали на другое место. Перед включением в списки этапа они хотели знать, в состоянии ли я выдержать дорогу.

Так я объяснил себе этот вопрос. Завкорпусом ответил правдиво, что я поправляюсь после тяжелой болезни, и мое состояние удовлетворительно. После этого прошло несколько дней в ожидании - не вытребуют ли меня на этап. Когда этого не произошло, то за неделю до 20 июня я был выписан из больницы.

Это было сделано потому, что я уже достаточно оправился, и не было возможности дальше держать меня в корпусе, а также и потому, чтобы в случае освобождения было у меня несколько дней переходных, чтобы не вставать мне на свободу прямо с постели.

Великие события этого лета - штурм Берлина и окончание мировой войны - заслонили лагерные будни. Все были возбуждены в лагере, и многим казалось, что пришло время для какой-то невиданной, массовой амнистии. Эта "настоящая" амнистия должна была удивить мир великодушием Советской власти. Все мы ждали амнистии в день 7 ноября, в годовщину революции. Я не мог себе представить, что меня освободят - завтра. Мне было легче ждать этого - через полгода.

Настал день 20 июня - и никто не пришел звать меня во "вторую часть" на освобождение. До 11 часов я лежал на наре в пыльном и грязном бараке. Наконец, я не выдержал и сам пошел во "Вторую Часть".

Это была крошечная избушка, из двух комнаток.

- Что надо?

- Я пришел узнать, почему не вызывают меня на освобождение.

- Как фамилия?

Писарь заключенный стал искать в бумагах, посмотрел на меня и сказал:

- Завтра придешь.

Я ничего не спрашивал больше и вышел растерянный. Почему завтра? Ведь мой срок сегодня! Почему он не сказал мне: "Сиди, пока позовут!" или, с сухой усмешкой: "Скажут тебе, не бойся, когда надо будет!" Вместо этого он сказал мне: "Завтра". Что это значит?

…Завтра… Завтра…

И вдруг у меня дрогнуло сердце. Надо приготовиться на завтра. На всякий случай.

У меня были две вещи нелагерного образца: кожаные ботинки и тяжелый крестьянский зипун, до колен. Обе эти вещи раздобыли для меня перед выпиской из больницы медики 5 корпуса. После того как они спасли мне жизнь, они считали себя ответственными и за мой гардероб за стенами 5 корпуса. Кроме этого, у меня ничего не было. Казенные рабочие штаны на мне состояли из одних дыр и заплат. В таких штанах нельзя было идти на свободу. В карельских лагерях была инструкция, по которой полагалось выдать освобождаемым одежду не новую, но чистую и приличного вида. Здесь, очевидно, не было такой инструкции. Выручил меня Давид Маркович из 9 корпуса. Он отдал мне свои собственные ватные штаны. Они слегка порыжели, но были целы и вполне годились на дорогу.

В другом месте я получил пару хорошего белья. Все это дали мне условно, с тем, чтобы вернуть, если освобождение не состоится. Наконец, собрали мне 50 рублей на дорогу. Вечером я вытащил свой старый рюкзак, залатал дыры и приделал новые лямки. На этом закончились мои приготовления в дорогу.

Весь день приходили ко мне люди с просьбами записать адрес их родных и близких, в Сов. Союзе и заграницей. Все эти люди были уверены, что я завтра иду на волю. В течение 5 лет я много раз просил других людей о том, о чем просили меня теперь; пришла моя очередь давать другим обещания. Те люди не исполнили своих обещаний. Я спрашивал себя в тот вечер, окажусь ли я лучше, или эта непонятная сила забвения, отчуждения и равнодушия восторжествует и надо мной, как только я выйду из лагеря.

Последний, с кем я попрощался, был Нил Васильевич Елецкий. Он все еще находился в 9 корпусе. Теперь 9 корпус был преобразован в туберкулезный, но это не помешало Нилу Васильевичу остаться в нем: у него уже был туберкулез, приобретенный в 9-м корпусе. Днем выносили койки на воздух, и больные грелись на солнце. Нил Васильевич, завернувшись в одеяло и похожий на Ганди, тоже вышел на солнышко. Что-то мучило старика, что-то было у него невысказано. Вдруг он обнял меня за шею и зашептал:

- Голубчик, не знаю, увижу ли вас… Одну вещь я вам должен сказать. Есть у меня грех пред вами. Не могу расстаться, не сказавши. Вы помните, когда мы вместе лежали, в начале зимы? Согрешил я тогда пред вами… Ведь я ваш хлеб брал, из-под подушки. Немного брал, по кусочку, по ломтику, но брал. Мучился, но брал. Не мог совладать. Простите, и вот… вот…

Нил Васильевич подал мне в кружке рыбную галушку "тютельку", которую он сэкономил с обеда, чтобы угостить меня на прощанье и этим хотя бы отчасти искупить свой грех… Я был сконфужен, пристыжен и тронут до слез. Что за нелепая сентиментальность, и где?… Я расцеловался с Нил Васильевичем на прощанье и обещал прислать ему табачку с воли.

Этого обещания я не успел выполнить - Нил Васильевич умер два месяца спустя.

Утром 21 июня я пошел во Вторую Часть. Мне велели ждать начальника. Я все еще не смел верить. Долго ждал, часа два, - выходил на крылечко, садился на ступеньку. Уйти от порога я не мог, точно меня привязали.

…Начальник мог просто-напросто дать мне для подписи бумажку: "оставлен до особого распоряжения" и послать обратно в барак. Что тогда?

…Конечно, конечно, так и будет. Я вернусь в барак, лягу на свое место. У меня хорошие нары, и сосед смирный. Сосед спросит: "ну, что там было?" - Я скажу: "Оставляют пока", и сделаю вид, что иначе и не ждал. Отвернусь к стене и притворюсь спящим. Сосед зевнет, повздыхает и тоже ляжет. Комендант войдет с криком: "Черти, дьяволы, инвалиды! Подымайся, бери швабры, пол хоть вытрите…"

Начальник прошел во вторую комнату, и я вошел за ним следом.

- Гражданин начальник, мой срок кончился вчера.

Он заглянул в бумагу на столе.

- Нет. - Ваш срок не вчера, а сегодня. Куда хотите ехать?

Я молчал. У меня захватило дыхание.

Он поднял на меня глаза, и я сделал равнодушное лицо. Что в этом особенного? Заключенный отсидел срок, и понятно, теперь ничего не остается, как отправить его на волю. Дело простое.

- Я польский гражданин, - сказал я медленно, почти с сожалением. - Куда же мне ехать? - В Польшу.

Начальник захохотал.

- В Польшу не пускают. Надо выбирать в Советском Союзе.

- Если нельзя в Польшу, то как можно ближе к польской границе.

Тут он сделал серьезное лицо и объяснил мне, что территории бывшей немецкой оккупации закрыты для меня. На юг тоже нельзя мне ехать, но зато я могу ехать в Азию, например в Казахстан.

В эту минуту встал пред моими глазами белый треугольник письма. Зимой Доктор получил письмо. Откуда пришло это письмо? Ага! Из Алтайского края.

- Можно в Алтайский Край?

- Можно.

Алтайский Край славится в Сов. Союзе. Там сытно, хлеб дешев, много молока и мяса. И там - именно там - есть у Доктора где-то земляк, знакомый!

- Извините, гражданин начальник, мне нужно выйти.

Я вышел, оставив его в изумлении. От Второй Части до Пятого Корпуса было несколько шагов. В открытых дверях палаты я увидел круглую спину и белый халат Доктора. Было 11 часов, время обхода больных. Я бросился опрометью в каморку за раздаточной. - "Скорей, скорей!"

- Вызовите доктора, - сказал я раздатчице Соне. - Сию минуту.

Доктор бросил прием и поспешил ко мне.

- Что с вами?

- Освобождают! Доктор, кто у вас в Алтайском крае?

Он назвал мне город Славгород, улицу и адрес. Не надо было записывать, адрес сразу запечатлелся в моей памяти. Я попрощался с ним и побежал во Вторую Часть. Прошло не более 3 минут, и начальник не успел переменить позы у стола, где я его оставил.

- Еду в Славгород, Алтайского края, - сказал я твердо.

И немедленно преграда встала между мной и обитателями лагеря. Меня уже не отпустили, и все последовавшее разыгралось в ускоренном темпе. Меня форменно выгнали из лагеря. Не позволили ходить, прощаться, разговаривать. Человек из Второй Части пошел со мной в барак, в его присутствии я взял свой рюкзак. Потом повели меня в продкаптерку. Мне выдали паек на 12 дней дороги в Сибирь, по 400 гр. хлеба и 100 гр. соленой рыбы в день. Каптер бросил мне 2 хлеба и большую рыбу. С этим я должен был доехать на место.

Меня отвели в бухгалтерию, где выписали мне справку об увольнении. Мне выдали денег на билет до Славгорода: 131 рубль. Кроме того, я получил 19 рублей суточных, по рублю в день на 19 суток. За эти деньги я не много мог купить (одно яйцо в Котласе стоило 15 рублей), но если бы дорога задержалась и я бы съел весь свой хлеб, то, начиная с 13-го дня, я бы мог заплатить из этих денег за "рейсовый" хлеб - по государственной цене.

- "Проводи за вахту!" сказал начальник 2 части нарядчику. Это чтобы я не мог зайти по дороге в какой-нибудь барак. Но тут я запротестовал. Хлеб мне дали с завтрашнего дня. А что я буду есть сегодня?

- Правильно! - сказал начальник. - Отведи его на кухню, пусть пообедает вне очереди. И сразу потом - за вахту.

Нарядчик присел рядом, пока я хлебал - в последний раз - лагерную баланду и съел крошечную порцию кашицы. Мы вышли вместе. Я не смотрел ни вправо ни влево. Пред дверью вахты нарядчик круто свернул в сторону, а я толкнул дверь и вошел к дежурному стрелку. Он посмотрел мою справку об увольнении, отметил у себя - и показал на выход.

- Проходи, - сказал он без всякого выражения, очевидно, больше не интересуясь мной.

Я поправил лямку рюкзака, где лежал хлеб на 12 дней, и вышел на дорогу.

Это еще не была воля. Это было - "с той стороны вахты". За пять лет сколько раз я выходил за вахту, с бригадой или с поручением, и в этом не было ничего необыкновенного. Но теперь - я вышел без всякого дела. Я вышел совсем - это было невероятно… До полотна жел. дороги было несколько десятков метров.

Я шел медленно по шпалам полотна. До города было 5 километров. Со справкой об увольнении мне следовало явиться в милицию и получить пропуск в город Славгород. С пропуском я мог идти на станцию и купить билет до Славгорода. От Котласа до Алтайского Края было 2.700 километров.

Был яркий, солнечный июньский день. Пять лет тому назад в такой точно день закрылись за мной ворота тюрьмы. Теперь я шел седой и разбитый по полотну Котласской жел. дороги. Мешок давил мне на плечи. Я был свободен. Но тяжесть была не только на моей спине. Тяжесть была в моем сердце, и еще далеко мне было до облегчения.

Все было во мне напряжено, угрюмо и сурово. С каждым километром, который я отходил от лагеря, как будто тень его вытягивалась и стелилась за мной по пятам. Вся эта местность - заборы, склады, домишки, поляны с обеих сторон пути - была одна окрестность лагеря. По шпалам шли люди навстречу. Худой рабочий в кепке вел за руку девочку. Какие-то бабы прошли в платках, негромко разговаривая и любопытно оглянулись на меня. Вид мой говорил ясно, из какого места я вышел. Но в их взгляде не было враждебности. Я убедился впоследствии, что русские люди, хотя и не упоминают имени лагеря и никогда не расспрашивают о нем, но относятся к бывшим заключенным с чем-то похожим на сочувствие. Атмосфера очень осторожного и молчаливого сочувствия образуется вокруг человека, пришедшего из лагерей. Это понятно: почти каждый из вольных людей имеет в лагере кого-нибудь из близких и родных.

Много прошло месяцев, пока вернулось ко мне нормальное самоощущение, и я действительно почувствовал себя вне опасности. Трудной, далекой и кружной дорогой я вернулся на родину. В тот летний день в предместьях Котласа она еще была очень далека от меня. В тот день я еще был плотно охвачен кольцом советской дисциплины - и страха.

Назад Дальше