...Я прожил жизнь (письма, 1920 1950 годы) - Андрей Платонов 14 стр.


Милая Мошка!

Сейчас только возвратился из своих командировок и так соскучился по тебе, что сразу сел тебе писать писулю сию.

Получила ли ты деньги с "Мол[одой] гвардии" и сколько? Если получила, то что покупаешь?

Я хочу это знать, чтобы отсюда радоваться с тобой этой маленькой материальной радостью. Главное – одень себя и Тотку как можно лучше и теплей. Всё – согласно смете, утвержденной мною. Завтра высылаю тебе "Потомки солнца" (для Попова, хотя едва ли эта вещь пойдет у него, но попробуем), затем "Епифан[ские] шлюзы". Вскоре – стихи.

Дела мои по службе резко ухудшились. На местах, где я был, безобразие и беспомощность. А я в своей бюрократической клоаке тоже беспомощен. У меня столько пут на руках, что я бессилен управлять работами. Сделаю последнее усилие и тогда выеду в НКЗ с докладом и просьбой откомандировать меня обратно. Если не найду лучшей службы, то заставлю НКЗ принять меня обратно в Отдел мелиор[ации].

Служить в Тамбове нельзя остаться. Несмотря на мою силу и зубастость, хладнокровие и опытность – меня здесь затравят. Затем, чего ради тратить силы на мелиорацию, когда я с меньшей затратой сил достигну лучших результатов на другом поприще?

Верно, Мошка?

Здесь можно только тихо служить, а действовать, активно и полезно работать – нельзя. Но я по натуре не служащий.

Прилагаемую записку снеси в отд[ел] мелиор[ации] – управляющему этим отд[елом] Миронову.

Исполнение моей просьбы крайне необходимо.

Я сделаю у них доклад и поставлю вопрос ребром. Пускай в этот ад едут Волковы, Тираспольские и прочие бездельники. Приехав, я всем там наговорю горьких слов и поволную этих фокстротирующих господ.

Все-таки как легко меня было одурачить! Как замечательно была подготовлена кампания против меня. Профессора, апологеты православия и разврата (напр[имер], Шульгин), и те воевали и усердствовали с одиноким Платоновым. Теперь пускай кто-нибудь тронет меня – зубы выбью и штаны заставлю испортить. Я знаю теперь, чем и кем они были вооружены.

Прости за скучное письмо: завтра – новое.

Все мои силы устремлены на отъезд отсюда и на месть кое-кому.

Привет тебе, моя любимая.

Берегись гриппа. Не ставьте Тоткин горшок в уборную – это же верная зараза.

Береги и балуй Тотку. Андрей.

Печатается по первой публикации: Архив. С. 473–474. Публикация Н. Корниенко.

{119} М. А. Платоновой.

13 февраля 1927 г. Тамбов.

Тамбов, 13/II, 9 ч[асов] вечера.

Как ты поживаешь, старушка моя? Я неустанно тружусь над стихами. Многие пришлось переработать. Очень устаю на службе – не от работы, а от войны. Всетаки здесь трудно мне. Все время один и один, тебя всё нет и нет. Сегодня (воскресенье) я совсем не выходил из дому. Окруженный враждебными людьми, я одичал и наслаждаюсь одними своими отвлеченными мыслями. Поездка моя по уездам была тяжела. В Козлове я ночевал на вокзале.

В 4 ч[аса] ночи из I класса меня выдворили (стали убирать помещение), и я спал с безработными в III классе.

Я узнал много жестокого и нового от безработных. Они приехали с Кавказа и едут в Сибирь. Утром я с ними пил чай, угощая их за свой счет и слушая их необычайные рассказы. Жизнь тяжелее, чем можно выдумать, теплая крошка моя. Скитаясь по захолустьям, я увидел такие грустные вещи, что не верил, что где-то существует роскошная Москва, искусство и пр[очее]. Но мне кажется – настоящее искусство, настоящая мысль только и могут рождаться в таком захолустье, а не в блестящей, но поверхностной Москве.

Но все-таки здесь грустные места, тут стыдно даже маленькое счастье.

Оставим это…

Любимой женщине судьбою я поручен –
И буду век с ней сердцем неразлучен…

.

А телом – надолго разлучен. Какая жестокая и бессмысленная судьба – на неопределенно долгое время оторвать меня от любимой. Утешение мое, что я живу для ребенка и, кажется, способен пережить ради него самую свирепую муку. Хотя я много раз в жизни чувствовал предсмертное холодное страдание. Ты знаешь, как бывает пусто тогда, – как в позднее теплое лето в пустой тишине покинутых полей.

Извини меня, но я ничему хорошему не верю. Всё, что я пишу, питается из какого-то разлагающегося вещества моей души. Ты, конечно, гораздо бо´льшая оптимистка, чем я. И это мне нравится в тебе (сам этого не имею). Ты могла бы быть счастливой и с другим, а я нет.

Когда я тебе перевел телеграфом 50 р[ублей], то ты, не спросив меня (я тебе почтой потом послал еще.

40 р[ублей]), сразу заявила – "я быстро найду себе друга и защитника". А если бы я тебе перевел 500 р[ублей], ты бы, наверное, мне написала другое. Всё это в сопоставлении с прошлыми фактами заставляет меня сильно тосковать.

Я как-то долго представлял в воспоминаниях нашу первую встречу, наши первые дни. Помню, какая ты была нежная, доверчивая и ласковая со мной. Неужели это минуло невозвратно? Дальше того, как я тебя обнял и поднял твою юбчонку в темных сенях, я не хочу вспоминать. Отсюда началась ложь.

Мы прирожденные жених и невеста. Наша любовь была истинным и редким чудом. Многих ли ты знавала, кто любил так, как мы друг друга. Я даже не читал ничего подобного – так велико и губительно бывшее чувство.

А хорошо с тобою, Мария!

Давай побеседуем о более простом.

Что там поделывает вошка Тошка? Наверно, каверзничает и замучил мамку. Он говорит, что без папы скучно, – скажи, что папе без него еще скучней. А такому маленькому прохвосту, как Тошка, по папе бывает скучно не всегда: его, маленького воробья, на всякой мякине провести можно. А вот папку провести уже ни на чем нельзя: к его, папкину, сожалению.

За тобой, наверно, ухаживают везде и пристают мужички. А если знают, что ты с деньгами, – тем более.

Я ведь твой жених теперь – всё прошлое было лишь испытанием. Будущее наше – верная любовь на всю жизнь, брак и семья. Когда я предлагал тебе это – ты не возражала. Так ли думаешь и теперь, или уже возненавидела снова меня?

Мне не понравилось, что ты спорила и говорила неуверенно о сроке нашей регистрации. Я знаю, ты ответишь на это бранью и каким-нибудь обличением меня. Но я разубежден этим не буду.

Здорова ли ты, горячая Мошка? Ты написала мне только одно письмо. Я, к сожалению, здоров и страдаю бессонницей от избытка сил. Я беспокоюсь, что ты заболеешь гриппом. Если в Москве разыграется эпидемия, надо выехать из Москвы обязательно.

Ты знаешь, мне пришло в голову: если собрать твои и мои письма, проредактировать их, переделать, – то можно составить интересный роман.

Хотя это мне не нравится почему-то.

Напиши твое мнение об этом. Ведь была же знаменитая переписка Абеляра с Элеонорой.

Ну, прощай, моя единственная подруга, прощай, забота моей души.

Целую тебя страстно и нежно и вижу твои глаза. Андрей.

P.S. Твои цветы лежат у меня на столе и сильно пахнут, посылаю крошку от них.

Впервые: Волга, 1975. С. 167 (фрагменты).

Печатается по: Архив. С. 476–478. Публикация Н. Корниенко.

{120} М. А. Платоновой.

15 февраля 1927 г. Тамбов.

Тамбов. 15/II. Милая Маша!

Письмо это имеет две части: серьезную (официальную) и личную. I. Часть официальная.

Препровождая при сем 40 стихотворений, прошу буквально с ними поступить нижеследующим образом:

1) передать их Молотову все и просить выпустить отдельной книжкой1;

2) стихотворений я отобрал немного, но зато они, по-моему, доброкачественны;

3) если ты или Молотов найдете необходимым дополнить эти стихотворения другими какими-либо (из моего сборника), то вы можете это сделать по своему усмотрению;

4) книжку можно назвать просто, напр[имер], "Стихи", – или еще как-нибудь;

5) книжке может быть предпослано чье-нибудь предисловие или нет – пусть будет так, как ты это согласуешь с Молотовым;

6) книжку следует издать с наивозможной быстротой – все недоумения и неясности решайте сами, не запрашивайте меня; все новшества вводите также сами без меня – дабы не упускать зря времени. Я заранее согласен на всё (п[отому] ч[то] верю тебе);

7) стихи следует разместить по очереди так, как они размещены у меня, но можете и изменить, если тебе или Молотову мое размещение не понравится.

Всё. Действуй быстро, энергично, не обращай внимания на мелочи и не волнуйся. Поступай самостоятельно (в смысле принятия решений) и стремись к главному – к наибыстрейшему изданию книжки стихов.

II. Часть неофициальная.

Мошка моя! Я окончательно и скоро навсегда уезжаю из Тамбова.

В Наркомземе предложу или взять меня обратно на службу (дурака валять и гладить), или постараюсь найти работу в Москве, а в крайнем случае уеду в другую какуюнибудь губернию или в Сибирь.

Здесь дошло до того, что мне делают прямые угрозы. Я не люблю тебе об этом писать и пишу коротко. У нас с тобой есть более важные вещи, чем тамбовские дела, о которых не стоит говорить. Но всё же скажу, что служить здесь никак нельзя. Правда на моей стороне, но я один, а моих противников – легион, и все они меж собой кумовья (Тамбов – гоголевская провинция). И это чепуха, но я просто не хочу связываться и тратить попусту силы. А я и так их здесь потратил много.

Меня, конечно, отсюда ГЗУ пускать не будет. НКЗ будет всячески протестовать и гнать меня обратно.

Но я уже решился. Здесь просто опасно служить. Воспользуются каким-нибудь моим случайным техническим промахом и поведут против меня такую кампанию, что погубят меня. Просто задавят грубым количеством.

Сегодня было у меня огромное сражение с противниками дела и здравого смысла. И я, знаешь, услышал такую фразу, обращенную ко мне:

"Платонов, тебе это даром не пройдет. Нам дома стены помогают".

Это мне было сказано после того, когда я одного дурака посадил в такую калошу, что он побагровел, и я думал, что у него живот лопнет (он пузатый).

Оставим эту скуку, милая невеста моя, вечное счастье мое! Два дня назад я пережил большой ужас. Проснувшись ночью (у меня неудобная жесткая кровать) – ночь слабо светилась поздней луной, – я увидел за столом у печки, где обычно сижу я, самого себя. Это не ужас, Маша, а нечто более серьезное. Лежа в постели, я видел, как за столом сидел тоже я и, полуулыбаясь, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы и я не увидел у него своих слез. Когда я хотел вскочить или крикнуть, то ничего во мне не послушалось. Я перевел глаза в окно, но увидел там обычное смутное ночное небо. Глянув на прежнее место, себя я там не заметил.

В первый раз я посмотрел на себя живого – с неясной и двусмысленной улыбкой, в бесцветном ночном сумраке. До сих пор я не могу отделаться от этого видения и жуткое предчувствие не оставляет меня. Есть много поразительного на свете. Но это – больше всякого чуда. Не помню, где – в Москве или в Тамбове – я видел сон, что говорю с Михаилом Кирпичниковым (я тогда писал "Эфирный тракт"), и через день я умертвил его. Каждый день я долго сижу и работаю, чтобы сразу свалиться и уснуть. Мне кажется, что с той ночи, когда я увидел себя, что-то должно измениться. Главное – это не сон, я как раз проснулся и больше не заснул до позднего утра. Потом забылся и встал уже в 10 часов.

Не скучно ли тебе это читать?

Может быть, просто моя бедная голова, работавшая всю жизнь как мотор, начинает уставать и ее терзают яды усталости.

Оставим и это.

Что-то там помышляет Тотка? Я как-то боюсь за его судьбу. И за тебя беспокоюсь, лесная моя Мошка.

Хорошо бы еще лет двадцать или хоть пятнадцать протерпеть, чтобы Тотик вошел в силу и без меня бы мог прокормить свою старушку-мать. А ты будешь старушкой, Мошка! Ты об этом не думаешь? А я уже, по сравнению с тобой, пожилой человек.

Ну, прощай, моя далекая невеста, и береги нашего первого и единственного сына.

Андрей.

3 ч[аса] ночи. Сей[час] проверю стихи и спать.

Назад Дальше