Люди трех океанов - Николай Котыш 2 стр.


- Лексей, горе! Буренка издыхает…

И ты убежал, как по тревоге.

Как ты ни бился, Буренку спасти не удалось. Старуха Савельиха голосила на все село, будто на похоронах:

- Да как же теперь жить-то?..

В сарае, весь перепачканный навозом, сидел старик Савелий и грязной пятерней размазывал по щекам слезы. А ты, Лешка, стоял рядом с ним, здоровенным, большеруким, и говорил ему что-то успокаивающее. Потом пошел домой, взял за зеркалом пачку полученных еще в госпитале денег и отнес старику Савелию:

- Тут как раз на корову.

Тот минуту-две глядел на тебя удрученно-непонимающе, будто видел впервые…

Но ты не был Лукой-утешителем. Помнишь, Васька Коробов пустил паскудный слух про одну девчонку. Так ты под общий хохот втащил его на клубную сцену и потребовал:

- Извинись.

И Васька просил прощения у девчонки. А ты стоял на сцене, "смотрел" на Коробова своими невидящими глазами и говорил:

- Плохих людей насквозь вижу.

И здоровенный Васька становился ниже тебя.

На второй день ты вновь был таким, как прежде. Вновь в клубе звучали твои песни, вновь Аська вторила твоему баяну.

Аська, Ася… Когда я произношу это имя, непременно вижу тебя, Леша. Не отрицай, крепко ты к ней прикипел. В Окунихе уже многие ждали вашей свадьбы. Быстро пролетела зима. Весной ты вновь уходил в море. Она, как прежде, тебя встречала у пирса. Вновь летели журавли. Только теперь в обратный путь. И не тосковали они, а радостно трубили о близкой встрече с плавнями.

Радовался и ты. Прости меня, Леша, но я теперь уже был очевидцем ваших встреч. Ты мне разрешал иногда приходить за корзиной с рыбой. Чтобы не мешать вам своим нелепым присутствием, я садился в сторонке под кручей и ждал твою шлюпку. Как всегда, она появлялась в одно и то же время. Издали доносился твой протяжный голос:

- Как жизнь, Асик?

- Хор-ро-шо-о!

Ты с ходу спрыгивал на пирс. Твоя Асик протягивала тебе руки, чтобы помочь сойти. Ты их долго и жадно целовал.

Однажды сказал:

- Они пахнут.

- Чем? - спросила она. - Рыбой?

- Нет. Земляникой.

- Правда, - смеялась она, - земляничным мылом.

Так вы и стояли на пирсе. Час, второй. Потом ты поднимал лицо к небу и говорил:

- Хочешь расскажу, что сейчас вокруг нас?

- Хочу.

- Знаешь, Асик, я душой все вижу. И вот это зеленоватое море, и вон те облака, и пирс, и горы. Слышу, как растут деревья, как осыпается вишенник…

Ася водила глазами и подтверждала:

- Верно.

- Точно.

Я тоже смотрел на "увиденное" тобою и изумлялся малахитовому отливу воды, слепящей белизне облаков - зима над головой, и только.

А ты продолжал:

- И еще я вижу человека. Хорошего и плохого. Красивого, благородного и…

- Ну, а к кому меня причислишь? - плутовски щурилась Аська.

- Спрашиваешь, - обидчиво протянул ты.

- Гляди, Леша, радуга!

Сказала и осеклась, закусив губу. Но ты не обиделся и повернулся лицом именно в ту сторону, где повисло семицветное коромысло.

На второй день Ася пришла позже обычного. Ты уже стоял на пирсе и нетерпеливо ждал стука ее каблуков. Наконец она появилась. Ты весь засиял. Поверь мне, Леша, в эту минуту твое лицо было необычайно красивым. Мне подумалось, что любовь все на свете может сделать красивым.

Ты взял ее за руку, хотел поднести к губам. Но она отдернула, взяла твою руку и повела тебя за собой. Сели тут же, у пирса, под скалой. Мне хорошо видно было твое лицо. Оно дышало радостным ожиданием.

- Леша, - донеслось до меня еле слышное. - Я хотела тебе давно сказать…

И вдруг Аська упала лицом к тебе на колени и заплакала громко и горестно.

- Не могу я, Леша… Не могу. Помоги… Запуталась! Что же это?

Ты гладил ее волосы и несвязно спрашивал:

- Что? Не надо… Вот еще…

Поднял ее за плечи, вытер ладонью слезы:

- Зря ты…

Аська выпрямилась, тряхнула головой и вдруг взяла в ладони твое лицо, прильнула к нему щекой:

- Алексей, все говорят, ты сильный. И умный. Так подскажи, посоветуй… Но только не утешай…

- Ну, хорошо. Говори.

- Только тебе об этом скажу. Я не могу больше без Федора… Ради него бросила клуб, пошла на шхуну. Ради него готова на все… Но ведь… Но ведь и тебя… А двое в одном сердце не уживаются… Как жить дальше?

Леша, я никогда не видел твоего лица таким страшным, бледным. Я понял: тебе трудно произнести слово. И все же ты высек фразу:

- Я знаю Федора. Парень неплохой. Думаю, будет тебя любить. Да и как такую не любить? - Твое лицо дрогнуло, и ты поспешил улыбнуться - горько и виновато. - Так что страшного ничего не случилось.

- Шуткуешь?

- Вполне серьезно.

Аська ничего не сказала. Встала, отряхнула платье и тихо, с опущенными плечами побрела в село.

Я подошел к тебе несколько позже. Ты продолжал сидеть у моря, поминутно бросая камешки в воду. Услыхал мои шаги, спросил:

- Слыхал?

- Да.

- Все?

- Почти.

- Ну и как…

- Не знаю, Леша…

Вскоре ты пошел домой, а я еще долго не мог уйти с пирса. Вот что-то переменилось на свете, а сказать, что именно, - не могу. Так же монотонно хлюпала вода у свай, так же качались большими спящими птицами шхуны на взморье, а прибрежные вербы баюкали ночь, и так же страстно и зовуще выводил где-то баян песнь про мятежный парус. И все же что-то не то было в этом душном апрельском вечере.

Мне думалось, что завтра ты на пирс не придешь. Но ты пришел. Пришла и Аська. И словно ничего между вами не случилось, вы в тот вечер пели. Но пели совсем не так, как прежде. Аська почему-то вдруг попросила, чтобы ты спел один. Как всегда, ты не заставил себя упрашивать.

О, Лешка, мне навсегда запомнилась твоя песня. Ты стоял на пирсе, еле слышно растягивал баян, будто прислушиваясь к рокоту моря и аккомпанируя ему, приноравливая свой голос к его плеску. Ты пел про наше бурное Баренцево море, про остров Рыбачий, про невернувшихся дружков и про невест, что умели ждать… Вначале твой голос мне показался слишком низким, тихим, но потом он крепчал, набирал высоту, и такая жгучая боль закипала на гребне той песни, будто наяву виделись и высокие океанские валы, и гнущиеся до самой земли наши низенькие заполярные березки, которые мы называли душами далеких невест.

Когда ты кончил петь, все долго молчали. Потом кто-то попросил:

- Спой ты, Ася.

Аська тоже не заставила ждать. Подошла к тебе, шепнула, и ты затянул знакомую мелодию. Аська запела. Но была знакома одна лишь мелодия. А слова - иные. Нет, Аська сегодня не так пела, как всегда. Голос звучал глуше, но столько девчоночьей тоски и нежности вкладывала она в ту песню. Девчата и парни сидели не шелохнувшись. А дрожащий Аськин голос все жег и жег их схваченные сладким томлением души. Но больше всего, пожалуй, она опаляла твою, Леша, душу.

Когда звездам дарили
Свою песнь соловьи,
Я к тебе приходила
На зов песен твоих.
И склонялась на планки,
Все шептала тебе:
"Помоги мне, Алеша,
В моей горькой судьбе".
И баян завещал мне
Беречь верность свою,
Если я полюбила,
Если только люблю.
Пусть баян твой простит мне
Откровенность мою…

Аська закусила губу, всхлипнула и, смотря куда-то в темноту, с трудом выдохнула:

Как сказать, я не знаю,
Что другого люблю.

Песня умолкла: Никто не посмел проронить ни слова. Все молча смотрели на бежавшую от пирса до самых звезд лунную дорожку. Дрожащая, неуловимо-трепетная, она казалась продолжением Аськиной песни.

Где-то за селом, на озере, послышался деревянный скрип дергача. На кораблях, стоявших на рейде, ударили полночные склянки. Над нашим аэродромом взвилась ракета: наверное, давали сигнал на вылет по тревоге. А вскоре из-за холма донесся протяжный вой сирены.

Меня позвала тревога. Забежав домой, прихватил стоящий у койки "тревожный" чемоданчик с противогазом, кобурой, шлемофоном и кислородной маской. Через несколько минут под крыло моего истребителя шарахнулось усыпанное блестками море.

Вернулся я домой на рассвете. Чтобы скорее уснуть после летной ночи, пошел к пирсу искупаться. Начал раздеваться и вдруг услышал какие-то прерывистые, всхлипывающие звуки. Подумал, что в сваи бьет волна. Но море спало. Повернулся к скале и… вздрогнул от неожиданности. Там сидел мужчина. Едва прорезавшаяся над морем заря высветила его почти белую голову и опущенное на колени лицо.

Это был ты, Алексей. Я подошел. Ты вздрогнул, словно от взрыва. Встал. Вытер лицо. В мгновение ока оно отразило сонмище чувств - мальчишескую виноватость, смятение, просьбу, отчаянную самоотрешенность. Потом потеплело, сморщилось знакомыми скобочками у рта:

- Как хорошо, что пришел! Давай искупаемся.

Мы долго плавали, брызгались, ныряли. С шумным разговором возвратились домой. Ты меня снова расспрашивал про полеты, про высоту, про боковой ветер на взлете. О проведенной тобой ночи на пирсе ни слова.

На второй день я тебя вновь видел в рыбном ларьке. Бледноватого, с усталыми складками у губ, но такого же неунывающего, с отчаянным чубом из-под козырька. Угощая скуповатого плотника "Беломором", интересовался:

- Как жизнь, Савелий Кузьмич?

- Скрипим, Лексей. А как твое жизнечувствие?

Вместо ответа ты зажег спичку, поднес старику к прокуренным усам и ударился в науку:

- Слыхали, дядя Сава, ученые установили любопытный факт. В Америке ежегодно змеи кусают полторы тыщи человек. Из них каждый пятый отдает богу душу. Причем больше от испуга, чем от яда. Так что плохое "жизнечувствие" опаснее яда.

Старик от удивления только крякнул:

- Это сколько же с перепугу помирает? Двести душ? Кто бы мог подумать!

В ту осень мы с тобой расстались, Алеша. Я получил назначение на Балтику. Лишь на третье лето судьба вновь привела меня в Окуниху: моя эскадрилья пригнала сюда новые самолеты. Едва приземлились, я побежал к тебе. Взошел на холм и чуть не вскрикнул от ударившей в сердце картины: там, на взморье, снегом пылали твои паруса. Будто мальчишка, бегу им навстречу и кричу по-сумасшедшему:

- А-а-ле-е-ша-а-а!

Но тут же замолкаю, наткнувшись у пирса на маленькую женщину с ребенком, стоящую спиной ко мне. Она словно не замечает меня и тоже зовет:

- А-а-ле-еша-а-а!

Вскоре ты ступаешь на пирс и невидяще натыкаешься на меня. Но не вздрагиваешь, не пятишься, а шагаешь еще ближе:

- Микола! Как жизнь?

До хруста обнимаем друг друга. Потом ты поворачиваешься к женщине, обхватываешь ее вместе с пунцовым пацаном:

- Знакомься… моя Христина. А это сын Колька. В честь тебя…

Ты взял мальчишку на руки, поднес ко мне и, едва дотрагиваясь, провел по его лицу дрожащей ладонью:

- Микола, а сын-то на меня похож! И глаза мои…

Я взглянул и действительно увидел тебя. Только не нынешнего, а еще в те давние, военные годы - крутобрового, синеглазого, с угольными девчоночьими ресницами.

Ты поднял Кольку над головой и повернул лицом к морю:

- Там, сынку, ждут тебя штормы.

Христина, совсем маленькая, по-детски губастенькая, с тяжелой, оттянувшей назад голову косой, всполошилась:

- Леша, подальше от воды.

- Нет, Христик, поближе к воде. И к небу!

Домой шли вчетвером. Держа на плечах Кольку, ты вновь расспрашивал меня про полеты. А вечером рассказывал про море, про свою шлюпку, про рыбалку. Назавтра пообещал взять меня с собой. Перед сном наказал:

- Не прогляди рассвет.

* * *

Алеша! Лешка… Друг мой незаменимый! Где ты? Летная служба завела меня на край света. Мне сегодня было так трудно: вот уже которые сутки обитаю на этом диком пристанище чаек. Но сейчас и их нет. С наступлением полярной ночи перекочевали куда-то ближе к материку. Ни людей, ни зверей, ни птиц. Одна метель голосит на тысячу верст вокруг, и я сам себе кажусь крупинкой снега в этом белом водовороте.

И все же мне уже легче. Легче оттого, что мысленно вижу тебя. Твои паруса над шлюпкой. Твою белую (верится - от соленых ветров) хату - "ласточкино гнездо". И твою, охваченную зарей, как факел, гордую голову. И пусть сегодня же океанский шквал еще беспощаднее заарканит мою островную жизнь - не опечалюсь. Я знаю, куда мне идти. Потому что иду не один. Рядом со мной ты. А ты больше других видишь, куда и как шагать.

Не обессудь, Леша. Я еще, видимо, не раз обопрусь о твое плечо. Знаешь, в жизни всякое бывает. И если едкая пыль житейской суеты на мгновение затмит мне солнце, мелочь покажется катастрофой, если станет совсем невмоготу - я непременно позову тебя на помощь.

Не умолчи. Откликнись. Хотя бы спроси:

- Как жизнь, Микола?

И я на весь белый свет прогорланю:

- Хор-рошо-о! Чер-ртовски хор-рошо-о!

СОЛОВЬИ

Люди трех океанов

Высоко-высоко в горах рождалась песня. Тревожно-ласковая, задумчивая, немного грустная.

Со-ло-вьи-и, со-о-ло-вьи-и,
Не-е тре-во-о-жьте-е-е…

Голос невысок, мягок, даже несколько глуховат, но в ном столько душевного томления, что невольно хочется подпевать.

- Слышишь? - говорит мне Долин.

- Слышу, Тихон.

Получив назначение с Балтики на Черноморье, капитан второго ранга Долин заехал ко мне, под Белгород, навестить знакомые с войны места. Мы лежим на влажном чебреце и вдыхаем его грустноватый запах. Тихон, запрокинув скрещенные руки на затылок, задумчиво глядит в небо. Прямо в лицо ему заглядывает ветка терновника. Где-то в чащобе чохают соловьи. Долин щурится:

- Знаешь, эта весна напоминает ту…

Мы вновь прислушиваемся к плывущей над долиной песне, к неистовому соловьиному выщелку и почти в один голос соглашаемся:

- Здорово!

Тихон минуту молчит, словно не желая нарушить птичью мелодию, потом быстро поворачивается ко мне и вслух грезит:

- Эх, отыскать бы фронтовых ребят, пригласить в гости и вот тут, именно тут, посидеть, послушать, вспомнить…

Видно, соловьиная симфония растревожила душу Тихона, разворошила старую память. На минуту он закрывает глаза, будто желая шире, полнее схватить воображением все, что пережито, пронесено сквозь годы:

- А помнишь, такая же теплынь стояла весной сорок второго?

- Помню. Как не помнить…

Мы долго, слишком долго молчим, наверное думая об одном и том же.

…Наш батальон морской пехоты стоял где-то здесь, под Белгородом, у небольшой деревушки Таволжанки. До деревни было рукой подать. Там крепко засели немцы. В четвертом часу утра мы должны были подняться в атаку. Хотя приказано было отдыхать, никто не спал. Даже самые уставшие не угомонились до полуночи. О бое не говорили, но о нем думали. Каково-то будет завтрашнее утро, что оно принесет каждому, кто вот сейчас лежит под плащ-палаткой и дышит ночным настоем воздуха? Кому и что уготовил близкий рассвет? Может, для некоторых он будет последним. Думали об этом многие, но гнали от себя липкие мысли.

К полуночи все утихло. Забылась, уснула сморенная атаками морская пехота. Лишь часовые прохаживались вдоль позиции. Мне не спалось. Имел я в ту пору привычку: пока не пройдусь по взводам, не сомкну век.

Набросил на плечи шинель и пошел по окопам. Добрался до первого взвода. Моя стриженая ребятня спала, и я с какой-то щемящей болью подумал: наверное, не удастся уберечь всех этих оголенных под "нулевку" орловских, курских, харьковских парней. А как бы хотелось… Спит, запрокинув голову, здоровенный солдатище Рахимов. На его широком, приплюснутом лице выступили росинки пота. Все Рахимов делает с усердием, с какой-то натугой. Казалось, и спит с напряжением. Ничком воткнулся в солому помкомвзвода Тихон Долин. Рядом лежит его мичманка. В нее, под ремешок, воткнута терновая ветка - то ли для маскировки, то ли для форса. На спине лежит бледный, с глубоко запавшими глазницами комсорг Беловодченко. Ему на колени положил свою черную, в барашковых завитках голову пулеметчик Гоглидзе. Спали ребята безмятежным сном и походили на детей. И как-то не верилось, что эти безусые парни уже обстрелянные солдаты, что несколько часов назад они были на очной ставке со смертью. Рахимов сегодня на лету ловил немецкие лимонки и с деловой расчетливостью посылал их обратно. Когда же немцы прекратили опасное занятие, недовольно выругался:

- Скупой, шайтан, жалеет "лимона"…

Было тихо. Лишь где-то на окраине Таволжанки ухал филин да совсем рядом, в лопухах, копошились ежи. Человеческие звуки замерли. Враг притаился, ждал рассвета. Мы тоже караулили зарю.

Возвратился я к походной радиостанции, где писарь Иван Ярема приготовил мне комфортабельную постель - вчетверо сложенные на соломе брезентовые чехлы, приказал разбудить меня в три сорок и быстро уснул.

Не помню уж, сколько проспал, только проснулся я от странных, необычных для фронтовой обстановки звуков: пели соловьи. Заливистым свистом они оглашали всю округу. И показалось мне в эту минуту, что войны-то и нет, что вчерашний бой, кровь, смерть - это лишь страшный, мимолетный сон.

Хотелось слушать и слушать. Я даже опасался, что пение вдруг оборвется и наступит тишина. Но, вспомнив о спящих матросах, о пройденных ими километрах, выдержанных вчера атаках и близком бое, искренне пожалел: как бы и на самом деле птицы не потревожили ребят. Хотел было подняться, пройтись по взводам. И вдруг невдалеке замечаю чью-то тень. Окликаю. Из темноты доносится глуховатое:

- Это моя, товарищ капитан-лейтенант.

По акценту и сиплому тенору узнаю Рахимова.

- Почему не спите, Сабит?

- Думал, вы начали спать. А птицы… Их слушать надо. Хотел вас побудить.

Я вначале опешил, не знал, что сказать матросу: так меня поразили его слова.

- Нет, я не сплю, Рахимов. Не сплю, все слушаю.

- И я слушай, товарищ капитан-лейтенант. Слушай и боюсь, что птицы будут тихо.

- Не затихнут, Сабит.

Он сел рядом, поджал под себя крест-накрест ноги. Достал из кисета сложенную для цигарок газету. Попросил разрешения, завернул козью ножку. Прикрылся полой шинели, нагнулся над зажатой в ладонях спичкой:

- А моя, товарищ капитан-лейтенант, впервые слышу соловей. У нас, Тахиа-Таш, не водится. Но знал, что они такой… И эти места знал такой, как есть. Может, курский ребята так нарисовал, а может, кто другой… Конечно, эти места не похож на амударьинска, но чует моя и здесь что-то свой… Объяснять это невозможно. Вот думаю, эта птица прилетай оттуда, Тахиа-Таш. У нас там тоже много разной птиц. Есть степной куропаток. Мал такой, в серый жилетик. Делает перебежка и сердита пищит. Ну это, сказать, серьезный пернат. А есть веселый жаворонка. Такая же, как тут Курска. Помнит мне очень утро…

Я завороженно смотрю на Рахимова и жадно ловлю каждое его слово. Цигарка Сабита давно потухла. Он смотрит куда-то вдаль, за окопы, и, слегка раскачиваясь, вспоминает:

- До призыва я тракторист. Повестку на степь получил… Так один утром выехал на первый борозда. Степь уже живой. Пар на земля. Солнце начал идти высоко. А над головой жаворонка. Знаете, так толчками вверх, вверх и звенит, звенит. А потом вниз. И опять вверх - опять песня. И я пел… А как понимать, товарищ капитан-лейтенант, зачем сейчас такое думка в голову?

Назад Дальше