Дерзкие побеги - Дарья Нестерова 26 стр.


П. Кропоткин

Видя бесплодность своих попыток облегчить жизнь людям, Кропоткин вернулся в Петербург, решив попробовать себя на другом поприще. Он поступил в университет и, занявшись наукой, за несколько лет успел стать крупным ученым, геолого-географом. И снова разочарование – нет, не в своей деятельности, а в ее бесплодности, бесполезности для народа. Кропоткин пришел к выводу, что никакие научные открытия не сделают народ счастливым, пока этому препятствует самодержавие в лице царя; следовательно, единственное, что можно сделать, – это свергнуть его.

Так сын богатого князя избрал для себя путь, отличный от того, что был уготован ему судьбой. Еще в Пажеском корпусе сложились его демократические взгляды, которые потом получили дальнейшее развитие в Сибири, где он наблюдал жизнь народа, был свидетелем полевого военного суда в Иркутске над участниками восстания. Позднее, после посещения Западной Европы, знакомства с деятельностью Парижской коммуны в 1871 году, чтения социалистической литературы, его взгляды приобрели революционный характер.

А в мае 1872 года Кропоткин вернулся в Россию, где сошелся с самой передовой молодежью, цели которой совпадали и с его целями. И пусть пути достижения этой стремления были ошибочны, а действия неверны, но эти люди свято верили в правильность выбранного пути и хотели сделать все возможное для того, чтобы справедливость восторжествовала и русский народ мог жить с поднятой головой.

Впоследствии имена людей, состоявших в кропоткинском кружке, стали известны всему миру. Среди них и Софья Перовская, организовавшая покушение на Александра II и жестоко поплатившаяся за это собственной жизнью, и Николай Морозов, видный ученый, при советской власти просидевший более двадцати пяти лет в тюрьме, и многие другие…

Без света и тепла, в тесных каморках, в темноте душных лачуг молодые люди, всецело охваченные идеей помочь народу, рассказывали о социализме, призывали бороться за свои права, за справедливость, а значит, бороться против царя.

Ради счастья русского народа Петр Кропоткин отказался от карьеры и богатства, от любимой науки и своей свободы.

В марте 1874 года П. А. Кропоткин был выслежен царской полицией, арестован и посажен в тюрьму. Его заточили в Петропавловскую крепость, каменные стены которой уже два века подряд становились местом смерти лучших умов России – убитых, замученных, погребенных заживо людей, стремившихся выполнить все ту же великую миссию освобождения русского народа из-под гнета царя. Еще декабристы сумели по достоинству оценить эту русскую "бастилию", как называли Петропавловскую крепость. Побывало здесь и множество писателей: Чернышевский, Рылеев, Шевченко, Достоевский, Бакунин, Писарев. Ходили слухи, что Александр II на всю жизнь заточил здесь нескольких человек потому, что те знали такие дворцовые тайны, которых непосвященным знать не следовало. Петру Кропоткину ничего не оставалось, как брать пример с людей, которые, несмотря ни на что, выжили, перенеся все мучения, и вышли из крепости еще более энергичными и преисполненными решимости продолжать борьбу.

Как и всякий узник, Кропоткин первым делом осмотрел камеру, в которой ему предстояло провести неизвестно сколько времени, может быть несколько лет. Камера находилась в юго-западном углу крепости, как определил Петр, ориентируясь на положение высокой трубы Монетного двора. Это здание было не бастионом, а редутом, то есть местом, где были установлены пушки. Следовательно, помещение это было предназначено для большой пушки, а окно являлось амбразурой. Оно было расположено на такой высоте, что узник с трудом мог достать до него рукой. Два стекла с железными рамами и решеткой едва пропускали свет, а солнечные лучи и вовсе туда не проникали. Из окна была видна только внешняя крепостная стена, ничего, кроме тоски, не вызывавшая при взгляде на нее – такой она была толщины. Из мебели в камере находились железная кровать и табурет. Обои были наклеены на полотно, за которым следовали проволочная сетка, войлок и камень. Пищу подавали через квадратное отверстие со стеклянным глазком, прорезанное в дубовой двери и закрывавшееся особым щитком. Таким образом часовой мог в любое время посмотреть, чем в данную минуту занимается заключенный. Каждый раз, когда часовой подкрадывался к двери, слышен был скрип его сапог, и Кропоткин неоднократно пытался заговорить с ним, но всякий раз безрезультатно.

Постепенно мертвая тишина в камере начинала действовать на нервы узнику. Такое безмолвие неумолимо давит на человека и в конце концов сводит его с ума. Петр Кропоткин попробовал петь, но тут же послышался грубый окрик часового. Тогда узник подумал, что нельзя терять физическую форму, а для того нужно каждый день делать хотя бы простейшие упражнения.

Спустя несколько дней, которые Кропоткин отсидел в своей камере, к нему пришел смотритель и предложил книги, а вот в письменных принадлежностях заключенному отказали, потому как перья и чернила выдавались только по личному разрешению царя.

Однако Кропоткин не мог удовлетворяться одним только чтением – ему нужно было творить, сочинять, выражая обдуманные мысли словами на бумаге, которой, увы, не было. Деятельный мозг Петра Алексеевича, привыкший постоянно работать, с трудом воспринимал вынужденное бездействие. Арестант надумал составить очерки из русской истории, в уме начал сочинять завязку сюжета, придумывать действующих лиц, а затем повторял себе все это постоянно, чтобы не забыть. Неизвестно, как долго мог бы выдержать мозг Кропоткина такую напряженную работу, если бы не его старший брат Александр, выхлопотавший у царя разрешение выдать своему родственнику все небходимое для письменной работы.

При аресте брата Александр находился в Цюрихе. Он не мог жить в России, где все было противно его открытой, искренней, прямодушной и свободолюбивой натуре. Александр не выносил лжи и обмана и страшно тяготился действительностью, тем, что думать можно было только то, что велят, говорить с опаской, читать что дают. Потому и уехал он за границу, где можно было открыто выражать свои мысли. В России же ему не удалось найти общий язык ни с интеллигенцией, ни с революционной молодежью.

Первых он презирал за их эзоповский язык, которым по обыкновению выражались писатели того времени, за покорность существующим порядкам, за любовь к комфорту, к которому был равнодушен, за легкомысленное безразличие по отношению к великой драме, разыгрывавшейся во Франции. А молодежь, хотя и являлась живой, волнующейся средой, бурно реагирующей на всякие события в общественно-политической жизни, но либо рвалась в народ, либо представляла собой умников, позволявших себе судить о самых сложных явлениях и событиях в жизни общества по двум-трем прочитанным книгам и считавших, что с такой "невежественною толпою ничего не поделаешь".

Когда-то Кропоткин из Швейцарии написал Саше о чудесной жизни, с восторгом рассказывал о хорошем климате, способствовавшем здоровью, о вольности, которой ничто не препятствует. И старший брат его решил перебраться в Цюрих, покинув вконец опостылевший Петербург. В Россию же он и не думал возвращаться, если бы не арест Петра. Бросив все – вольную жизнь, работу, он приехал в Петербург, чтобы сделать все возможное, лишь бы облегчить существование любимого брата в тюрьме.

Между тем однажды утром Кропоткину принесли платье, велели одеться и, не отвечая на его вопросы, вывели во двор и усадили в карету. Для Петра Александровича, шесть месяцев пробывшего в заточении в темной камере, это был почти праздник: вывезли из крепости, провезли по городу, да еще и по Невскому проспекту.

А в уме его тем временем проносились мысли о побеге: "Вот бы, пока офицер дремлет, взять да и отворить дверцы кареты, выпрыгнуть и на всем скаку вскочить в карету к проезжающей мимо барыне на рысаках, запросто можно было бы скрыться от погони. Впрочем, настоящая барыня ни за что не примет, а какая-нибудь полусветская, пожалуй, и не откажется, если взмолиться хорошенько. А в общем все это фантазии. Вот если бы и правда кто-нибудь с запасной лошадью… Вот тут точно можно было бы умчаться".

Еще во время поездки Кропоткин смог узнать от офицера, что везут его в Третье отделение (собственной Его Императорского Величества канцелярии), то есть прямиком в руки высшей государственной полиции, нагонявшей в те времена страх и ужас на всю страну.

Наконец приехали. В помещении Третьего отделения Петра ждал Саша. Свидание проходило под наблюдением двух жандармов. Братья, взволнованные встречей, шептались друг с другом. Александр все время ругал жандармов, обзывая их ворами за то, что они украли кое-какие бумаги, документы, а Петр Алексеевич, как мог, пытался объяснить, что почти перед самым арестом перепрятал все это туда, где жандармы их не доищутся. Тот все горячился, тогда Петру тихонько, чтобы не услышали, пришлось шепнуть по-французски, что бумаги взяты не жандармами, волноваться не о чем.

Благодаря стараниям и хлопотам Саши, использовавшего помощь всех знакомых ученых, состоявших в Академии наук и Географическом обществе, Кропоткин наконец получил разрешение писать в крепости. Ему выдали необходимые книги, которые он просил, перо и бумагу, но лишь определенное количество листов.

Эти листы у заключенного должны были находиться постоянно, а письменные принадлежности, по выражению Александра II, выдавали только до солнечного заката, что вызывало горькую усмешку, так как зимой солнышко садилось в три часа дня. Но таково было распоряжение царя. В камеру вносили крошечную лампочку и уносили чернила и перья. Но Кропоткин и тут не давал себе сидеть без дела – у него же были книги.

Как бы то ни было, тюремная жизнь заключенного приобрела важную для него осмысленность существования. По его словам, он жил где бы то ни было, будь то подвал или каморка, где угодно и на чем угодно – хоть всю жизнь на хлебе и воде, только бы иметь возможность работать. И эта появившаяся возможность принесла ему невыразимое облегчение. Впрочем, такая привилегия была только у него: лишь немногие из заключенных, даже те, что сидели уже несколько лет, имели только грифельные доски. В условиях полнейшего уединения для них и это было радостью, но, по выражению самого Кропоткина, "каково писать, зная, что все будет стерто через несколько часов!"

В заключении Кропоткиным были написаны два тома отчета о его исследованиях в Финляндии, включая также основы ледниковой теории. Все это предназначалось для Географического общества и для Академии наук, которая и предоставила узнику превосходную библиотеку, куда входили "книги и карты, полное издание шведской геологической съемки, почти полная коллекция отчетов всех полярных путешествий".

Имея в своем распоряжении такую великолепную литературу, Кропоткин трудился, не покладая рук, вернее, не давая отдыха своему деятельному мозгу. За время своего заключения он написал целых два толстенных тома, один из которых напечатали при содействии Александра Кропоткина, а второй увидел свет только спустя 19 лет после побега ученого и революционера, пролежав все это время в Третьем отделении. А когда в 1895 году рукопись была найдена, ее передали Русскому географическому обществу, которое потом и переслало ее автору в Лондон.

Пусть у Петра Алексеевича были книги, бумага, но ничто не могло заменить ему живой человеческой речи. Сам узник писал, что вокруг царило "ужасающее безмолвие, нарушаемое только скрипом сапог часового да звоном часов на колокольне, колокола которой звонили, Господи, помилуй, каждую четверть часа по четыре раза. Каждый прошедший час – медленный перезвон, а затем колокол отбивал часы, за этим следовал "Коль славен наш господь в Сионе". А в полдень отзванивали "Боже, царя храни". Зимой же от резкой смены температур колокола фальшивили и отчаянно резали слух пять–шесть минут. Свободный человек в своих заботах почти не замечает этих обыденных звуков, а слуху заключенного в одиночной камере каждый удар колокола напоминает о бесполезно прожитой минуте, бесплодном существовании, о времени, которое проходит вдали от людей, живущих полной жизнью и радующихся ей. А ты сидишь тут, бесплодно прозябая в полном забвении, забытый всеми… Еще один удар колокола – еще один прожитый миг. И сколько будет этих мгновений, неумолимо складывающихся в минуты, часы… Сколько еще пройдет таких дней, годов, быть может, бесконечно много годов, пока о тебе вспомнят? Не знает никто – ни ты сам, ни тот, кому ты обязан этим мыслям, таким же бесплодным и бесполезным, как и твое существование…"

Много раз Кропоткин пробовал стучать во все стороны: направо, налево, в пол. Бесполезно: ответом было такое же невозмутимое молчание. Через несколько месяцев его перевели в камеру этажом ниже, так как верхний этаж то ли ремонтировали, то ли переделывали. И если из прежней камеры был виден хоть крошечный кусочек неба, то отсюда уже не было видно ничего, кроме крепостной стены, грязной и серой. Это кого угодно повергнет в тоску: изо дня в день одно и то же – даже голуби сюда не залетали ни разу. И еще труднее было Кропоткину здесь чертить свои карты…

Каждый день заключенного выводили на прогулку в маленький дворик. Прогулка заключалась в хождении по пятиугольному тротуарчику, где стояли два солдата из караула. Во дворе даже трава не росла. Только раз, увидев на южной стороне дворика несколько худеньких и немощных цветочков, пробившихся сквозь камни, Кропоткин подошел к ним, но тут же один из солдат сказал: "Пожалуйте на тротуар".

Иногда, правда очень редко, арестант видел девушку, выходившую из квартиры смотрителя, скорее всего его дочь. Она выходила так, чтобы не встречаться с заключенными. Чаще Кропоткин видел сына-кадета смотрителя, на вид которому было лет пятнадцать. Когда он замечал Петра Алексеевича, то всякий раз смотрел на него ласково, почти с любовью. Оказавшись на свободе, Кропоткин говорил потом, что мальчик, наверное, ко всем заключенным так относится, с симпатией и интересом. И правда, впоследствии он узнал потом в Женеве, что, едва став офицером, тот самый сын смотрителя присоединился к партии "Народная воля", помогал революционерам и заключенным, а потом был сослан в Восточную Сибирь, в Тунку.

Время тянулось медленно. Проходили однообразные дни, один за другим…Чтобы не потерять счет дням, Кропоткин сделал себе этакий самодельный календарь из кожаного футляра для очков, поверхность которого была разбита на ромбики. Делая палочку поперек ромбика, Петр всегда знал день недели и число.

О праздниках арестанты узнавали по пушечной пальбе. И когда однажды пушки начали палить отнюдь не в день праздника, Кропоткин с замиранием сердца прислушался и начал считать выстрелы: если сто один – царь умер. Но, увы, прозвучал тридцать один выстрел – это означало прибавление царской семьи, родился ребенок.

Настала зима, и стали топить, да так жарко, что в каземате становилось, словно в бане. Кропоткин задыхался из-за паров теплого воздуха, но его просьбы открыть вьюшку охранники выполняли очень и очень неохотно, да и то не всегда. Ему говорили, что тогда будет сыро, скорее, даже мокро, но Кропоткину было легче перенести сырость, чем невыносимый угар, и в конце концов он добился того, чтобы вьюшку в печи открывали почаще. Впрочем, и от этого тоже было радости мало: обои становились мокрыми, словно их и вправду водой облили.

А ночью было невыносимо холодно, и Кропоткин, страдавший от ревматизма, очень мучился от жестокой боли в коленях. "Баня" превращалась в "погреб". Весь жар к этому времени улетучивался, в каземат проникал холодный воздух, и от пронизывающего холода не спасали легкие одеяла, к тому же пропитавшиеся сыростью. Мокрым становилось все: постель, одежда, даже борода, начинали жутко ныть кости. Кропоткин не раз спрашивал смотрителя о причине холода, тот обещал как-нибудь зайти ночью и пришел – абсолютно пьяный. А потом Кропоткин в Николаевском госпитале узнал от караульных солдат, что они пьянствовали вместе с караульным. Скорее всего, когда они выходили проветриться, холодный воздух и шел из коридора в каземат.

Зима шла своим чередом, дни становились еще темнее: иной раз в десять утра еще ничего не было видно, а в два часа дня уже было темно. Если же дни были сумрачные и в каземате становилось совсем мрачно, так же было и на душе.

И тут Кропоткин узнал горестную весть: арестовали Сашу. Он приезжал на свидание к Петру 21 декабря вместе с Леной, их сестрой. Все трое сильно разволновались. Обычно, если заключенным дают свидание с родными через долгие промежутки времени, и для одних и для других это очень мучительно. Каково видеть любимые, дорогие лица, слышать их голоса и знать, что через несколько минут все это исчезнет и будет все по-прежнему. И невозможен никакой доверительный разговор между двумя близкими людьми, когда рядом стоит посторонний человек, охранник.

Они уже прощались, тайком передавая друг другу записки, и в этот момент Петр выронил свою. Сердце похолодело от ужаса, но, казалось, смотритель ничего не заметил. Петр специально вышел с Леной и стоял у окна. Рядом с ними был и смотритель. А Саша будто случайно задержался, на самом деле он лихорадочно искал на полу крошечный сверточек темного цвета. Вышел и кивнул головой брату: "Нашел".

Встреча оставила горький осадок в сердце Петра Алексеевича. Нехорошо и смутно было на душе, словно предчувствовал он, что произойдет. Не получив письма от брата насчет книги, что должны были напечатать, Кропоткин уже встревожился – это был нехороший знак. "Арестовали",– думал он, и эта мысль свинцовым камнем давила на него непрестанно.

Проходила неделя за неделей, Кропоткин продолжал все более и более волноваться за брата. Наконец до него дошли вести, что Александр написал письмо революционеру Лаврову, за что и был арестован. Позже он узнал, как обстояло дело. Оказывается, в том злополучном письме брат открыто бранил русский деспотизм: писал о произволе, творившемся в России, о поголовных арестах, о том, что пошатнулось здоровье Петра. На почте письмо было перехвачено Третьим отделением, а затем последовал обыск – прямо в сочельник.

Ворвавшись в квартиру около полуночи, с полдюжины человек устроили настоящий разгром, перевернув все вверх дном, вытащив из постели даже больного ребенка. Естественно, они ничего не нашли, потому как искать было нечего. Александр, до глубины души возмутившись этим обыском, со свойственной ему прямотой мрачно процедил сквозь зубы одному из жандармских офицеров: "Против вас, капитан, я не могу питать неудовольствия: вы получили такое ничтожное образование, что едва понимаете, что творите. Но вы, милостивый государь, – теперь уже обращаясь к прокурору, – вы знаете, какую роль играете во всем этом. Вы получили университетское образование. Вы знаете закон и знаете, что попираете закон, какой он ни на есть, и прикрываете вашим присутствием беззаконие вот этих людей. Вы, милостивый государь, попросту мерзавец".

Подобного оскорбления блюстители порядка стерпеть не могли, в результате чего Александра продержали под стражей до мая, хотя единственной уликой против него было то злополучное письмо. А затем ему объявили, что он едет в ссылку в Сибирь. В это время последние дни доживал третий ребенок брата, тоже погубленный чахоткой. Гордый Александр, никогда не унижавшийся перед врагами какой-нибудь просьбой, умолял отпустить его попрощаться с умиравшим ребенком. Но в этом ему было отказано.

Назад Дальше