Об Ахматовой - Надежда Мандельштам 15 стр.


А я помню, как я приходила к ней в Фонтанный дом, где она, еще тоненькая и гибкая, с прозрачными руками, полулежала на неуклюжем пунинском диване, покрытая гарусным одеялом. Никакая фотография, никакой портрет не могут передать наклон этой покорной шеи, сладостную и горькую линию рта и странную горбинку на носу, которая делала ее похожей на финикийскую рабыню. А дальше горячим, как сказал О.М., шепотом она сообщала, кого взяли, в чем обвиняют – дело Академии, дело Русского музея, дело Эрмитажа49. Их было столько в разные времена, что не перечтешь, но она всегда понимала, что нельзя спрашивать: "За что взяли?" "Всех берут ни за что", – мы никогда в этом не сомневались. И дальше: у кого из жен взяли, а у кого не приняли передачу и – Господи! – когда же всё это кончится?.. Это в тот период, когда мы живем в Ленинграде, в Царском Селе, в Крыму или приезжаем из Москвы. Потом ее приезды к нам в Москву. Она была один раз и в Воронеже, а чаще приезжала для встречи со мной в Москву. В 37/38 году, когда мы жили в стоверстной зоне, мы раза три ездили в Ленинград, сидели с ней за пунинским столом и даже ночевали за Левиной занавеской. В последний приезд О.М. уже лег, когда она подошла к нему и села на кровать. Он прочел ей "Киевлянку"50. Это в тот приезд: "Не столицею европейской с первым призом за красоту – страшной ссылкою енисейской, пересадкою на Читу, на Ишим, на Иргиз безводный, на прославленный Атбасар, пересадкой на город Свободный в чумный запах гниющих нар показался мне город этот этой полночью голубой – он, воспетый первым поэтом, нами грешными и тобой. ."51 Но за динамикой нашей жизни угнаться нельзя: все перечисленные ею места ссылки к этому времени уже не казались такими страшными, потому что осваивалась Колыма с ее непревзойденным ужасом. А между тем А. А., сидя у себя в комнате, всегда была поразительно осведомленным человеком. Мне даже не удалось ей рассказать, какую воду пьют в Казахстане на полевых работах, – она знала и это. Она знала всё и всегда. Даже блаженным неведеньем ей нельзя было спастись от действительности.

Я приехала в Ташкент – это она устроила мне вызов из деревни, где я погибала, и спасла мне жизнь – меня поразило, что она стала грузной, тяжелой женщиной, с трудом двигалась и никуда не выходила одна, потому что в 37-м году заболела боязнью пространства. Теперь, сочиняя стихи, она уже не бегала, как олень, а лежала с тетрадкой в руках. Память тоже начала сдавать, и сочинять стихи в уме она уже не могла.

Изменение внешности легко объяснимо возрастом, хотя и пришло слишком рано. Перемена более глубокая – внутренняя – сказалась и на ее речи, и на всем поведении. В прежние годы – в Ленинграде, в Москве – и у нас на Фурмановом – О.М., отмахиваясь от моих насмешек, часто говорил: "Ты бы хоть когда-нибудь заплакала!" [3] и: "Почему ты такая логичная? Посмотри на Анну Андреевну и спрячь свою логику…" Логичность для женщины, конечно, большой порок, и А.А. отлично это знала. Пока не произошел окончательный разрыв с Луниным, пока жив был О.М. и люди нашего поколения [4] , А.А. отлично скрывала свой ум и логику. Вообще в рассуждения она не пускалась [5] .

Когда она приезжала к нам в Москву, мы часто оказывались вчетвером: мы двое, она и Пастернак. О.М. очень ценил приготовленную ею селедку – культура дома Луниных: на обед любую дрянь, а к водке отличная закуска. В дебри мужского разговора А.А. не вмешивалась, а была приветливой хозяйкой, шутила [6] ,улыбалась… Мы даже представить себе не могли силы ее ума и язвительности речи. Об этом, вероятно, знали только мужья, с которыми она расходилась, когда с утра до ночи лился "поток доказательств несравненной моей правоты"53. Но О.М. был другом, объяснений с ним не требовалось, и потому никакого "потока доказательств" мы не обнаружили. Вот почему в Ташкенте, услыхав этот новый голос, я только ахнула: "Ануш, как вы их провели!.. Как умели скрывать свой ум!"

А.А. шутливо объяснила мне, что это действительно приходится от "них" скрывать, не то они тут же разбегутся. А вот что говорила Кшесинская, раскрывшая тайну своего успеха: надо "им" дать поговорить, не прерывать "их" излияний, а женщина должна только сочувственно слушать и не сводить с "них" глаз – успех обеспечен, больше ничего не требуется. Отец А.А. когда-то бросил семью и ушел от жены к странной, невзрачной, горбатой женщине. "Она, наверное, умела слушать", – комментировала А. А [7] .

В Ташкенте не было "их", чтобы сочувственно слушать все излияния, и А.А. заговорила во всю силу. Именно в эти дни в ее стихах появились жестко-прямолинейные формулы ("Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова")54 и начали складываться две несуществующие книги.

А.А. всегда удивлялась, как неточно говорят люди, как в своих рассказах они искажают факты, каким сдвигам подвергается в их передаче [8] любое событие. Она упражняла свой ум, выискивая общие законы, которые управляют этими искажениями и сдвигами. Пинцетом разбирала она каждый рассказ и каждую сплетню, раскладывала на составные части и выявляла, на чем строится всякое уклонение от истины. Типические искажения обобщались в "законы" (например, желаемое выдается за действительное, острые углы сглаживаются, происходит приравниванье по аналогии, закрывание глаз для собственного спокойствия и т. п.). Она срывала со всего пристойные покровы и в упор называла вещи своими именами. Меня поразила тогда беспощадность ее суждений, и я узнала, что анализ – основное структурное начало ее мышления. Этого я бы не могла сказать про О.М., человека целостного мироощущения и иерархической системы идей. У него логика использовалась для построения и укрепления целого, она же разнимала целое для своих нужд.

"Ануш, как вы их обманули", – говорила я. Ведь не только я, но и все друзья ее молодости были бы ошеломлены разгулом логических и разоблачительных речей этой недавно еще молчаливой и нежной женщины. "Вы мне казались такой кроткой…" Впрочем, в эту ее черту О.М. никогда не верил. Она как-то сказала ему, что она кроткая, а он сделал зверскую рожу и угрожающе произнес это слово с долгим дребезжащим "р"… А.А. призналась, что от такой кр-р-р-р-отости не поздоровится. В Ташкенте она на былой кротости не настаивала. В юности, по ее словам, она была очень трудной: раздражительной, нетерпеливой, вечно вспыхивала. Ей стоило больших усилий обуздать свой бешеный характер. Сначала я этому почти что не верила – в те годы она еще держала себя в узде. Эти свойства прорвались у нее на старости, когда сдерживающие центры ослабевают. В последние годы в ней таинственным образом воскресла молодая и необузданная Анюта.

Кстати говоря, удивила ее и я. Ей казалось, что я шумная, озорная и наглая девчонка, а живя вместе со мной под одной крышей, она не переставала удивляться, что я в общем довольно спокойная. Мы обе без мужчин менялись в диаметрально противоположных направлениях.

Сочинение ненаписанной книги началось в Ташкенте и продолжалось много лет. А.А. называла это "моя книга" или "исследование о природе клеветы", а я уверяла ее, что "книгу" можно защитить как диссертацию по социальной психологии. Ведь эти частные, но свойственные человеческому уму искажения и сдвиги распространялись в обществе, образуя то, что называется общественным мнением. Крайние типы этих искажений давали чувствительную легенду и подлую клевету, которые часто оставались закрепленными за человеком и после его смерти – в истории. А.А. ненавидела легенды, украшения и смягчения, но для нас особенно опасной считала клевету, какой бы фантастической она ни была. "К нам всё липнет", – говорила она. Действительно, к ней и к О.М., а в последние годы и ко мне до сих пор "липнет" всё, что угодно. Недавно только отсохла приторная легенда о романе Ахматовой с Блоком55. Она была так широко распространена, что я спросила в дни нашего первого знакомства с О.М. об этом. Он рассмеялся и сказал, что А.А. никогда не ошибается: только "офицерня". Это слово означало у него особый физиологический тип56. [9] Мое определение романов А.А. точнее: профессора и комиссары. Комиссарами искусств в начале революции были и Пунин, и Лурье.

Вот еще примеры "прилипания" к А.А.: к ней явился очень приличный шведский журналист и задал волнующий его вопрос: правда ли, как многие рассказывают, что в юности она танцевала на столах в литературных кабачках. Или очевидица-мемуаристка, которая подробно описала бродячую цирковую труппу под управлением Гумилева с главной акробаткой Ахматовой, подвизавшуюся среди крестьян в имении Гумилевых57. А дальше множество романов, которых никогда не было…

Что же касается до О.М., то про него в некоторых кругах еще циркулируют анекдоты, пущенные Волошиным, которому почему-то нравилось изображать О.М. чем-то вроде современного Вийона. Эти анекдоты очень повредили в свое время О.М., они позволили нашим начальникам несерьезно относиться к этому непонятному человеку. [10]

В десятых годах порча репутаций считалась милой игрой, любимой волошинской "мистификацией", но она попала в "личные дела" более поздних и грозных времен. Легкомысленная фраза Эйхенбаума о монашенке и блуднице была роскошно использована в ждановском постановлении58. Помои бриковского салона определили судьбы О.М. и А.А. А вот совершенная мелочь: кто-то назвал О.М. маленьким и щуплым, а теперь всем кажется, что они видели маленького, щуплого человечка – Мандельштама. Чужое мнение заразительно. Это острая инфекция. Да что говорить об отдельных сдвигах, изменяющих облик одного человека. Все исторические события доходят до нас в тех своеобразных искажениях, с какими они отразились в сознании современников. Факты шлифуются согласно руководящим понятиям (приличиям), которыми живет общество, они подгоняются под общие концепции, которые всегда оглушают людей. История, как заметил Розанов, всегда плавает в гипнозе и самогипнозе59. Аналитические умы, разрушающие власть общих концепций, нужны, как воздух, как океанский ветер, как очистительная гроза.

А.А. с упорством первоклассного следователя прослеживала клевету до ее первоисточника. Первым она ставила вопрос: кто пустил этот слух? зачем это понадобилось? кому это полезно? какую потребность общества удовлетворяет эта клевета или легенда? А дальше она классифицировала сдвиг или искажение с точки зрения индивидуальной и социальной психики…

"Моя книга", или исследование об особенностях человеческого мышления, индивидуального и коллективного, сочинялась в течение нескольких лет, но это было устное сочинительство, и на бумагу оно не попало. Исследуя индивидуальные особенности, А.А. подходила и к социальному преломлению фактов, ведь представления сообщаются, передаются от одного ума к другому, уже общими "приличиями" подготовленному к их восприятию, живут в "обществе умов", как они живут в отдельных людях. И лучше не задумываться о том, что в каждый данный момент согласно подхватить это пресловутое "общество умов". А.А., например, блистательно доказывала (мне очень не хотелось в это поверить), что сталинские казни, безумные обвинения во вредительстве, шпионаже, диверсиях и тому подобных вещах поддерживались всем обществом, зарождались в нем, импонировали ему. В это никто не хочет поверить. Л.Я.Г. считает, что все немцы виноваты в фашизме, а бедный русский народ никакой вины за прошлую эпоху не несет: его просто одолела пассивность. Так ли это? Думаю, что права А.А. Во время дела врачей я наблюдала отличные сценки. Секретарша в Институте языкознания громко вопила, что вода в графинах отравлена вредителями – чуть кто пригубит, сейчас же заболевает. И все слушали, и ее не отправили в сумасшедший дом. Целый ряд овдовевших в те дни дамочек, например Сонька Вишневецкая-Вишневская, обвиняли врачей во вредительском уничтожении их мужей. В общежитии Ульяновского пединститута60 женщина, болевшая гриппом, набросилась с кулаками на несчастную врачиху, обвиняя ее в покушении на свою жизнь. Это была преподавательница моей кафедры, по-своему даже порядочная, кандидат наук, пробовавшая защищать меня, когда меня выгоняли.

Это и есть "общество умов", а всякому времени своя отрава. Были эти люди за чрезвычайные меры или, невинные по природе, просто страдали российской пассивностью? Кто прав – автор "Моей книги" или умнейшая женщина Л.Я.Г.? За коллективное преступление мы несем коллективную ответственность.

Но, кроме серьезных "законов", в "Моей книге" были и второстепенные, и мы ими очень забавлялись. Придумала она около десятка таких полушуточных законов, но я запомнила только один: "закон мирового свинства" – особого свойства последней иголки, которая, упав, обязательно попадает в щель. Обидно, что в повседневной жизни нельзя записывать за своими близкими все глупости, которые они говорят: сколько пропало блистательных разговоров А.А. и О.М.! Этого уже не воскресишь. Остается только контур, общие очертания, но не яркий поток мыслей и метких слов. Я раз что-то попробовала записать из рассуждений А.А. о стихах, но она заметила и подняла дикий визг: "Как! И вы тоже!"61 А ведь записывать тоже надо уметь. В записи самое отличное слово смягчается согласно законам "Моей книги", приличиям данной эпохи и характеру записывающего. Самое трудное – взять быка за рога.

"Моя книга", хоть она и не была написана, многому нас научила. В частности, исследуя поведение и разговоры некоторых сомнительных знакомых, мы научились определять, принадлежат ли они к многочисленной породе стукачей или нелепо ведут себя просто по глупости. В наших условиях очень полезно уметь делать такие анализы; благодаря этому мы не шарахались от невинных людей, принимая их за стукачей, и не целовались со стукачами, считая, что перед нами первый друг: ведь стукачи тоже иногда бывают очень милыми, особенно те, которым полагается поухаживать за женщиной в критическом возрасте, когда еще очень хочется тряхнуть своими увядающими прелестями наподобие цирковой лошади, попавшей в деревню, но не забывшей все цирковые аллюры. Эти стукачи легко, с чрезмерной легкостью очаровывали разных идиоток и выжимали из них чорт знает что… В такую эпоху, как наша, я бы всем рекомендовала овладеть законами и категориями из ненаписанной книги Ахматовой.

Кроме ненаписанной книги есть еще написанная, но несуществующая драма под названием "Пролог". История ее достаточно трагична, впрочем, не трагичнее всех наших многомиллионных судеб и жизней. Я до сих пор не решила, что надо больше жалеть – человека или вещь. Если уничтожат человека, от него остается прах, и память о нем постепенно исчезает: помнят, помнят, а потом, гляди, и забывают – жизнь продолжается дальше… Об уничтожении памятника архитектуры или искусства помнят гораздо дольше: Реймский собор62, московские и вообще русские церквушки… Мне невыносимо жалко людей, мне настолько их жалко, что я готова выкупить их жизнь, отдав за нее все памятники архитектуры… Но мне так жалко потерянных стихов, так болит сердце оттого, что порубили на дрова древние иконы и растаскали на бревна и кирпичи дивные церквушки, что я готова отдать жизнь, свою, конечно, а не чужую, чтобы спасти их от вандализма. До сих пор я не могу решить, какая потеря страшнее.

"Я знаю, почему нельзя было выпускать людей из Ленинграда, – сказала мне А.А. вскоре после снятия блокады. – Они должны были спасти город". Да, они спасли это архитектурное чудо – Ленинград, но сколько их погибло, озверев от голода и страданий? Вещи или люди? Чего же больше жаль?

"Пролог" погиб63. Вот его история. А.А. написала эту вещь в Ташкенте. В Ленинграде ее оглушило ждановское постановление. Говорят, что оно появилось в результате конкуренции двух "наследников". В Москве на вечере стихов в Политехническом музее весь зал встал, приветствуя А.А.64 М. был сторонником издания стихов А.А. Жданов, подкапываясь под него, сообщил хозяину об истории в Политехническом музее. "Кто организовал вставание?" – возмущенно спросил хозяин. Отлично зная механизм нашей славы, он представить себе не мог, что вставание было спонтанным. Жданов действовал безошибочно и выиграл. Это рассказал Ахматовой Зощенко, а кто ему – я не знаю, но, как говорил Пастернак, это всё "цитатно", то есть чувствуются голоса участников… После постановления вскоре пришли за Левой. Он к этому времени уже отсидел первый срок65, отвоевался и набрал груду медалей за взятые города, кончил за год университет и защитил диссертацию. Оба они расположились жить и в те годы, свободные от пунинского влияния, необычайно друг с другом дружили – мать и сын… Комната у них была одна, но по очередной инструкции в ее бумагах не рылись. На этот раз А.А. повела себя как простая баба: взвыла, запричитала, а когда гости ушли, уводя с собой ее единственного сына, она долго металась по комнате, хватала бумаги – к чорту стихи – всё из-за них! – и швыряла их в горящую печку66. Драма "Пролог" попала в огонь с большими основаниями: вдруг они еще раз придут, как тогда к Осипу, – тогда они схватят "Пролог", и Леве не поздоровится – ведь он заложник… Заложников берут, чтобы обеспечить смиренно-разумное поведение тех, за кого они сидят… Зачем нужна эта писанина, если от нее только гибель?..

Стихи потом удалось восстановить по памяти. Этим отличаются стихи – их помнит сам автор и его друзья. Вспомнили почти всё. Знакомые "дарили" ей ее собственные стихи. Я подарила ей "De profundis" и еще кое-что – четверостишья, часть "Китежанки"…67 Но драму восстановить не удалось – она в свое время не позволила ее запоминать, а с голоса это было почти невозможно. Она погибла.

В шестидесятых годах А.А. вздумала восстановить свою драму. Она расспрашивала всех, кому она ее раньше читала, не помнят ли чего, но люди поразительно поверхностные читатели, а со слуха вообще ничего не запоминают. Самой А.А. казалось, что она помнит свой "Пролог", и вскоре она начала записывать куски. А к этому времени сама-то она была уже не та: к ней уже успели вернуться все ее юношеские особенности. Прежде всего исчезли резкость ума и беспощадность суждений. Если в разговорах они еще мелькали, то из стихов почти совсем выветрились (разве что в "Родной земле" было еще что-то от зрелой Ахматовой). Последний период Ахматовой – это углубленное переживание встреч, невстреч, ощущений и чувств. Заостренная социальная формулировка сороковых годов исчезает. Это уже не бесслезная женщина, а новая, вполне способная лить слезы, иногда даже по пустякам.

Назад Дальше