8
Едва к самолету в Шереметьево (а домой мы летели, о, мы летели не только на самолете, но на крыльях надежды и мечты) подошел трап, нам сразу передали, что маршал просил с жеребцом прямо к нему.
Покупку мы и сами, надо признаться, как следует раскусить еще не успели. В Англии прямо на погрузку привели его, Сэра Патрика, которого Фокин тут же перекрестил для удобства обращения в Сережу (Последнюю-Гастроль называл он Полиной, а Эпигенеза, своего правого пристяжного, - Генкой). Драгоманов хотел было сделать все по охоте, как на ярмарке, повод из полы в полу передать, но хозяин предупредил: "Слишком разволнуется". Из уважения к нервам, столь "аристократическим", нарушили мы обычай. Жеребец был непосредственно в боксе поставлен в самолет, где простоял два с половиной часа, коротко привязанный. Трансатлантические рейсы были для него привычны, скакал он и в Кентукки, где был шестым, и на Мельбурнский кубок, где пришел третьим, уступив Питеру-Пену и Эмили.
Перед отлетом нас поздравляли с обновой. Правда, Выжеватов провожать нас не пришел, но Драгоманов объяснил: "Ревнует. Сватал, сватал нам жеребца, а мы и без него нашли". Сам он то и дело проверял самочувствие жеребца. Бывает, что лошади на самолете впадают в истерию. Трудно сказать, почему так получается, но дело это плохое: лошадь тогда надо, скорее всего, стрелять, потому что под ударами копыт может разгерметизироваться кабина, и тогда… Но Сэр Патрик, или по-нашему Сережа, пассажир был испытанный.
- Сережка, а Сережка, - обращался к нему Драгоманов по-свойски, - на большие дела летишь. Ты только подумай!
Всем, когда мы приземлились, хотелось взглянуть на самого Сэра Патрика, которою наши специалисты знали по книгам. Но тут уж Драгоманов воспротивился. "Не зоопарк! Не зоопарк!" - твердил он. Мы поспешили поставить жеребца из бокса прямо в наш комфортабельный автобус, привязали его там и поехали к маршалу.
Драгоманов волновался ужасно.
- Перед ним я мальчишка, - твердил он дорогой, - мы с ним из одной станицы. Только он много старше. Он уже за девками шил, а я еще сопли утирал.
Маршал жеребца увидел и тут же сказал разочарованно:
- Пипгаки!
- Это не порок, товарищ маршал, - отвечал ему навытяжку Драгоманов.
- Понятно, не порок, но, знаешь, все-таки… Когда смотришь на лошадь с таким именем, то уж хочется видеть безупречную картину.
Долго всматривался он в жеребца, а потом попросил Драгоманова:
- Поддержи меня, слушай, с этой стороны, а то у меня что-то левая задняя шалит.
Драгоманов подставил ему плечо, и наш маршал, опершись на него, стал смотреть у коня ноги.
- В порядке, - сказал он, поднимаясь с колена и тяжело дыша.
Маршал еще раз осмотрел жеребца со всех сторон и произнес:
- Молодцы! Ну, молодцы! Такую кровь достали, такую породу привезли. Большое дело. Теперь остается только разумно его использовать. Если у наших специалистов головы хватит, они могут ему правильных кобыл подобрать, и на этих лошадях мы до звезд олимпийских достанем.
Жеребца мы поставили в автобус. Тронулась машина, а сами мы все смотрели назад.
- Молодцы, молодцы, - говорил на прощанье маршал.
И так рука, которая столько раз вздымала легендарную боевую саблю, поднялась, хотя и не без труда, нам вослед.
* * *
Ночью я очнулся, как от толчка. Сначала явилась у меня мысль: "Почему же это я на конюшне?" Надо мной склонялось лицо ночного конюха. Потом я окончательно проснулся и понял, что я дома все-таки, в собственной кровати. Но конюх-то что здесь делает? Где жена? Жену я разглядел в полумраке у конюха за спиной. В чем дело?
- Насибыч, - просвистел конюх, складывая руки на груди, - Насибыч!
- Чего тебе?
- Жеребец крутится.
И как от толчка поплыли от этих слов у меня перед глазами потолок, конюх и жена.
- Драгоманов знает?
- Он уже на конюшне.
Спешить было некуда. Шли мы с конюхом по уснувшим улицам. Конюх повторял:
- Крутится и крутится… Вроде как дурной.
Есть - глотают воздух, прикусочные. Есть - кусают себя. Есть "ткачи", которые имеют привычку, стоя в деннике, качаться из стороны в сторону или непрерывно переступать на месте передними ногами. Иные "закачиваются" до того, что стоят с ног до головы мокрые, как после тяжелой работы. Есть - копают. А этот - выходит…
В едва освещенном коридоре конюшни высился силуэт драгомановской фигуры. Молча стоял директор перед денником, в котором, не останавливаясь, кругами, кругами, кругами ходил Сэр Патрик. И столь же беспрерывно, как ходил жеребец, смотрел на него Драгоманов, хоронивший, должно быть, в душе радужные свои надежды.
Но когда я подошел к нему, он, против ожидания, оказался довольно спокоен.
- Деньги они должны вернуть, - сказал он. - Это же фирма.
Мы пошли в его кабинет молча. Что говорить? У нас перед глазами кружил жеребец, породен и правилен, но порочен, порочен, порочен…
- Будем прямо сейчас говорить с англичанами, - разъяснил Драгоманов, - переводчика я уже вызвал.
Несмотря на поздний час, малый не заставил себя ждать. А может быть, он и не ложился, потому что прибыл в белой рубашке и при галстуке. Было около четырех утра.
- Международной связи нет, - сказал переводчик, взяв трубку.
- Плохо просишь, - сказал Драгоманов.
Было очень тихо, и было слышно, как в трубке, когда переводчик настаивал: "Нам же очень нужно", - металлический девичий голос отвечал: "А другие, по-вашему, что - не люди?"
Драгоманов взял трубку сам.
- Девушка, - произнес он, - нам бы поговорить с Англией. У нас плохо с лошадью.
Тихо. Ночь. Все слышно. Голос отозвался: "Что ж сразу не сказали? Что нужно в Англии?"
- Ипподром.
- Ждите, не опуская трубку.
Прошло немного, и тот же голос заговорил совсем другим тоном:
- Что же вы меня обманываете? Никакого ипподрома там нет! Так ночной… там ночной клуб.
- Не может быть, - возмутился Драгоманов, - там выступали наши лошади.
- Проверяю, - отвечала девушка металлическим голосом, но через минуту заговорила иначе, чуть всхлипывая:
- Какие лошади? Они говорят, сколько хотите голых, но ни одной лошади!
- Барышня, не шутите, - строго сказал Драгоманов.
- Хорошо, слушайте, соединяю напрямую.
В трубке щелкнуло, и где-то, очень издалека, но отчетливо в телефоне слышалось: "Ах вы сени, мои сени…" Что это были за "сенн"! "Кленовые" да "новые"… Уж и "новые"! Там, казалось, не пляска, а рубка, казалось, ломают потолок и выносят на улицу фрамуги. Но отчетливо делал свое дело оркестр, и так они в целом выкаблучивались, что Драгоманов заслушался. Ведь где-то здесь, в двух шагах от ипподрома, в точности такие "сенн" откалывали лет шестьдесят назад, и мальчишкой слышал он это, - оркестранты и цыгане шли по утрам с работы, а тренперсонал - на конюшню, на работу… Вслушивался он в эхо своей юности.
Но быстро очнулся и сказал:
- Да, но ипподром все-таки где?
- Минутку, - спохватился тут наш толмач, - "ипподром" по-английски и есть "клуб", вернее, не клуб, вроде кабаре. Вместо "ипподром" по-английски надо говорить "трэк".
- Видишь, брат ты мой, - единственный раз с укоризной обратился Драгоманов к переводчику, - за точным словом ты гонишься, а ясности вовремя внести не можешь.
Сказали "трэк" - сработало. Загудело в трубке. Девушка предупредила:
- Сейчас будете говорить.
- Действуй, - передал трубку переводчику Драгоманов.
Скоро тот заговорил по-английски. Сначала спокойно. Потом вдруг забеспокоился. Стал в трубку кричать. Капли пота выступили у него на лбу. И разговор, видимо, оборвался. Он взглянул на нас, продолжая держать в руке трубку, в которой девичий голос тревожно вопрошал: "Разговор окончили? Абонент, разговор, я вас спрашиваю, закончили?"
- На ипподроме сообщают, - произнес, не отвечая ей, переводчик, - что контора ликвидировала свои дела. Хозяин уехал, не оставив нового адреса…
* * *
- Нас с тобой, - сказал мне на другой же день Драгоманов, - вызывают.
- Кто же?
- Иванов.
- Какой это?
- Не знаю. Узнавал, говорят, новый, молодой. Диссертацию защитил.
На вызове указано было: "Комната № 531", но когда дверь с таким номером мы приоткрыли, то было ясно, что попали не туда: за столом в кабинете сидел мальчик. В таком кабинете, за таким столом, в таком учреждении такой молодой человек выглядел мальчиком. Даже "молодые" здесь должны выглядеть иначе.
Притворили мы дверь и пошли проверить, где же, в самом деле, тов. Иванов, что нас вызвал. "Нет, нет, - ответили нам, - Иванов у себя…" Мы двинулись теми же коридорами, и Драгоманов сквозь зубы напевал: "Среди зноя и пыли…" Открыли мы ту же дверь и спросили у самого мальчика:
- Нам к товарищу Иванову…
- Входите, - весело улыбнулся он.
Улыбка сделала его просто ребенком.
- Садитесь, пожалуйста, - продолжал младенец с невероятным добродушием, - ваши фамилии?
С нашим ответом лицо его преобразилось. Все столь же юное, оно замкнулось.
- Ну что ж, - вздохнул Иванов, - придется нести ответственность.
Он прошел по кабинету.
- Обращаюсь я к вам, товарищ Драгоманов. Все было возложено на вас, и распоряжались всем вы.
Тут на столе у него раздался телефон. Подошел, взял трубку и, не меняя выражения лица, сказал:
- Делайте то, что диктует вам гражданская совесть. Вы должны с ней говорить как представитель следственных органов, а как муж с женой я поговорю с ней потом.
Положил трубку.
- Вы, - обратился он к Драгоманову, - по собственному произволу, в обход всех официальных каналов, игнорируя фирму, с которой заключены государственные соглашения… государственные, вы слышите, товарищ Драгоманов… пошли на сделку с барышником, с проходимцем. Это вы, которому доверили быть представителем нашего государства. И вы пустили на ветер громадные государственные средства!
Опять телефон. И все с тем же выражением лица сказал он еще кому-то:
- Что значит "сверху просили"? Где это - "сверху"? У нас наверху кремлевские звезды и закон! А если кто-то об этом позабыл - напомним.
Трубка положена. Опять взглянул он на Драгоманова - розовощекий, кудрявый.
- По прихоти действовали вы, товарищ Драгоманов.
- Я думал… - сказал было Драгоманов.
- Вы думали так, вы думали эдак, вам и в голову не приходило, - напрягся мальчик, как струна, - что есть интерес государственный, политика государственная, что есть, наконец, государственный подход к делу. К делу - слышите ли вы это, товарищ Драгоманов? Вы фантазируете, вы роскошествуете. Кончились времена подобного произвола, товарищ Драгоманов. Задумана была и стоять будет советская власть на честности.
Поднялся тут Драгоманов.
- Ты, ты, - прохрипел он, - ты будешь объяснять мне за советскую власть, щ-щенок?
И Драгоманов зашатался.
9
В тот год я скакал в Стокгольме. Лошадей готовил в Пятигорске, потому что в Москве начали переоборудование скаковой дорожки и сезон не мог состояться. Выдержал вес, хотя это и стоило трудов, но надо было взять Кубок Стокгольма, на который скакал я дважды и оставался вторым и третьим.
Ипподром в Стокгольме расположен за городом, и, когда мы приехали туда и поставили лошадей, я в который раз подумал, что и мы придем к тому же ипподрому где-нибудь на берегу реки под Москвой. По мере того как все больше людей становится на собственные колеса, их повлечет за город, их потянет к лошадям. У лошади, я уверен, большое будущее. Вся история подводит нас к тому.
В Стокгольме я проехал удачно. Жеребенок подо мной, по кличке Заказник, сын Задорного, принял несколько тупо, но по дистанции разошелся. Кроме того, надел я ему блиндера, иначе говоря - наглазники: они позволяют лошади видеть только впереди себя, и от этого она, опасаясь невидимого для нее натиска сзади, идет бодрее.
Шведы сердечно меня приветствовали. После скачки вспоминали мы с ними Полтаву и какие тогда были лошади. У Петра под седлом был конь персидской породы - чучело этого коня можно видеть у нас в музее, и всех оно поражает, конечно, размерами: чуть больше крупной собаки! Промеры (высота в холке, обхват груди и пр.) показывают, что лошади, как и люди, становятся со временем все крупнее.
Оторвавшись от земли среди елей, окружающих стокгольмский аэродром, мы с Заказником через два часа опустились среди берез в Шереметьеве. Я чувствовал себя персонажем из старинного наездничьего анекдота. Ставлю лошадь в вагон, еду. Тула. Смотрю: бега! Выгружаю, запрягаю, выигрываю. Ставлю в вагон, еду дальше. Орел. И тут бега! Выгружаю, запрягаю, выигрываю, да еще как выигрываю-то, один, оторванно, на руках. Дальше. Тамбов. Выгружаю, запрягаю и т. д. Но это не совсем выдумки барона Мюнхгаузена. Сам великан Крепыш, случалось, бежал в Питере, выигрывал, после чего его действительно ставили в вагон, и после тряской ночи по железной дорого он бежал и выигрывал на другой день в Москве. Но это эксплуатация лошади на износ. При современных же условиях можно и в самом деле обыграть полсвета, как это делали такие "амфибии", как Иерихонская-Труба или же новозеландец Кардиган-Бэй. После скачки в Стокгольме Заказник как раз пришел в боевой порядок, что было видно по тому, как, играя, вышел он из самолета, готовый нестись по летному полю хотя бы наперегонки с воздушными лайнерами.
Поставив коня в карантин, я направился в дом родной, на ипподром, доложить по начальству. В Стокгольме были мы совсем недолго, так что я и не писал, и не звонил в Москву. А результаты они должны были знать из газет.
В кабинете с сияющими кубками никого не было.
- Где Драгоманов?
Но вместо ответа подали мне письмо.
* * *
"Ты не из жалостливых, но жалости мне и не требуется. Но знаешь ты нашу поговорку: "Был конь, да изъездился". А представляешь ли, каково испытать это на себе? Не дай тебе бог дожить до этого. Они приходят с чистенькими ручками и начинают учить честности. А где бы они были, если бы я в свое-то время об этой сопливой "честности" думал, когда рубал направо и налево? Ни средств, ни материалов не было, - ну и сиди себе со своей "честностью"! А я дело делал. Мало того - другим жить давал. Из спортшколы придут: "Овса ни крошки". Что же мне ответить им? "Извините, я честный человек, разбазаривать государственный овес я не могу…" А лошади, на которых надо барьеры брать, стоят некормленые. Нате, возьмите овса, - и без прошений, без бумаг, безо всякой его "честности" и "законов". Законы он знает! Знает ли он такие положения, когда и самый закон применять не к чему? А жить надо, работать надо, людей надо поднимать! Поговорил бы он тогда о "законах" да о "честности". Нет, тогда - Драгоманов, тогда он нужен был, тогда Драгоманов, не задумываясь, действовал. А теперь получили они готовенькое, изучили по книжкам и Драгоманова учить начинают, агитировать его, беднягу, за советскую власть. Не то, да не так, да наука, да факты…
А этот-то проходимец, барышник, ты помнишь, как нас обхаживал, как юлил? Как не давал он нам жеребца на свободе взглянуть, ни в конюшне, ни на ходу. То разговором займет, то просит: "Не надо! Разволнуется". Лиса! Змей-барышник! Мастер-барышник. А я-то… Но, пойми, мечту перед собой увидел, ожившую мою мечту. Думаю, Дерби… Наш выигрывает, наш один - и никого. От Сэра Патрика и Псковитянки. Так задумал я. И закружилась голова, старая голова. Что ж, пусть он, честный молокосос, помечтает, как я всю жизнь мечтал. Дни за днями идут, пенсию мне положили по всем правилам, вроде простили. Простили и отпустили на покой: не то теперь требуется… Горечь, если бы ты знал, какая горечь".
Спускаясь по ступенькам, я читал драгомановское письмо.
- Насибов! - раздался голос с верхней площадки.
Секретарша звала меня, та, что письмо мне передала.
- Что ж ты почту свою не забрал?
Я показал ей развернутое письмо.
- Да вот же еще!
И в пролет полетел другой конверт.
Что за кино? На конверте стояло: "Москва. Мастеру Насибову".
Я вышел из конторы на скаковой круг. Как всегда, ипподром жил своей жизнью. Да, бегут дни за днями. И каждый день одни по часовой стрелке шагают - это называется "в обратную сторону", а другие - против часовой, "в настоящую" резвят. Посередине круга возвышалась фигура верхом на каком-то рыжем, из которого старались сделать второго Абсента. На той стороне, за противоположной прямой, подымалась громада нового манежа, построенного для любителей верховой езды. Самый большой в Европе.
Вскрыл я и это, "на деревню дедушке".
Дорогой Николай Насибович!
Пишет Вам Коля с конезавода. Жокеем когда становятся? Мне очень нужно знать. Напишите мне. Я уже выздоравливаю.
Коля