Русское молчание: изба и камень - Павел Кузнецов 7 стр.


За что же сердились современники на Шестова? В самом деле, не за то, что он твердил одно и то же: "Если бы я говорил одно и то же, но привычное, принятое, а потому понятное и приятное для всех, на меня бы не сердились". Но так как Шестов повторяет что-то совсем странное, немыслимое, абсурдное, противоречащее всему интеллектуальному опыту человечества, то это и вызывает раздражение. Люди хотят спать среди раз и навсегда усвоенных понятий, а их кто-то тормошит, расталкивает, будит: "Ему спать хочется, а кто-то пристает: проснись. И чего сердится? Все равно вечно спать нельзя. Не растолкаю (на это, правду сказать, я не рассчитываю), все равно придет час и кто-то другой уже не словом, а иначе, совсем иначе, станет будить, и кому проснуться полагается, тот проснется"… Разумеется, Шестов был слишком искушен, чтобы надеятся на успех – разбудить спящее человечество: не он первый, не он последний… И все же еще раз зададим вопрос – в чем подлинный смысл его вызывающих вопрошаний? Обрел ли сам он, наконец, ту веру, о которой беспрестанно твердил в своих писаниях?

Познание и спасение

Может быть, рассказ о грехопадении – самое глубокое из написанного человечеством. Тут сказано все, что мы потом переживаем… – вся история на одной странице…Почему Адам и Ева не прикоснулись сначала к Древу жизни? Потому что искушение бессмертием слабее, чем знанием и особенно властью.

Эмиль Чоран

Человек против своей воли, с печатью первородного греха, в плаче и муках появляется на свет. Со временем, раньше или позже, он сталкивается с так называемой "реальностью", состоящей из общеобязательных истин: дважды два – четыре, человек смертен, законы логики обязательны для всех, Сократ был отравлен в 399 году до Р.Х., однажды бывшее является таковым навсегда, человек вынужден подчиняться природной и исторической необходимости и т. д. Для Шестова эта "реальность" – чудовищное заблуждение, тюрьма, в которую поместило себя человечество. Точнее, добровольно избрал человек, вкусивший в раю от рокового древа, предпочтя выбор между добром и злом, познание – райской свободе, и оказавшийся в заточении, которое сегодня охраняют и наш здравый смысл, и современная наука (философия).

По Сартру, изначальный импульс человека – быть Богом, быть всем и понимать все, обладать миром и не иметь ничего вне себя, не признавать никаких границ и условностей. Этому мешает Другой, мешает реальность, поэтому человек всегда терпит крушение. Он – несостоявшийся Бог, и любая история жизни, какой бы она ни была, это история неудачи. По характеру мышления Шестов далек от французского экзистенциалиста, но, отталкиваясь от Сартра, можно сформулировать кредо автора "Умозрения и откровения": Господь, создавший человека, поместил его в Рай, где он был существом богоподобным, свободным, огражденным от зла и бессмертным… Ангел смерти наградил Шестова не только ви́дением Ада, в который люди, вкусив от Древа познания, превратили мир, но и редким по силе ви́дением Рая, некогда бывшего, но навсегда утраченного. "Несомненно одно, протянувши руку к древу познания, люди навсегда утратили свободу, – говорит он снова и снова. – Люди, по-видимому, совершенно забыли, что в определенную пору существования им предоставлена была возможность выбирать не между добром и злом, а между тем быть злу или не быть". Это значит, что истории с ее ужасами, законами, детерминизмом предшествовал другой мир, где все было "добро зело". Тут возникает главное расхождение Шестова с историей человеческой мысли, которая утверждает, что познание необходимости может привести человека к освобождению. В этом – глубочайшее заблуждение всех философов: от Сократа до Гегеля. В книге о Киркегоре для иллюстрации этой мысли Шестов подробно излагает его учение о гении, который, как было принято считать, постигая сущность необходимости, может освободить мир. Напротив, пересказывает он автора "Или-или", познание сталкивает человека с Ничто. Ничто рождает Страх, который обнаруживается не как состояние, присущее невинности и неведению, а как состояние, присущее греху и знанию. И чем глубже человек, тем явственнее он открывает Ничто… Что есть Ничто? Оно есть Рок. Рок – это единство необходимости и случайности, иначе говоря, Судьба. Это получило свое выражение в том, что Судьба всегда представляется слепой. Как раз "гений повсюду открывает судьбу, и тем глубже, чем он более глубок. Для поверхностного наблюдателя – это, конечно, вздор; но на самом деле здесь кроется величие, ибо с идеей Промысла человек не рождается… В том именно и сказывается природная мощь гения, что он открывает Рок – но в этом и его бессилие".

Поэтому гениальность, несмотря на весь свой блеск и великолепие, по Киркегору, есть грех, более того, гений, проникающий в глубины сущего, есть величайший грешник именно потому, что он открывает роковую необходимость, он вновь повторяет преступление Адама. И он же за это и расплачивается: открывая в мире то, что уничтожает его самого. Происходит гносеологическая аннигиляция – познанное нами не освобождает, а подчиняет и уничтожает нас. Чтобы совершить прорыв в другое измерение, совершить "подвиг веры", человек должен быть испепелен и обращен в ничто.

И вот тут мы постепенно проникаем в ту сокровенную драму, которая мучила Шестова всю жизнь, одновременно являясь главным источником его творчества… Что же в таком случае есть вера? Что может спасти нас, вырвать из власти необходимости?.. По Шестову, оказывается, что никто из философов и богословов, в том числе и христианских, на самом деле не имел веры. Все, не исключая и христианских мыслителей средневековья, попали под роковую власть разума, знания, необходимости. Получается, что веры нет практически ни у кого. В определенном смысле ее не было ни у Паскаля, ни у Киркегора, ни у самого Шестова (он несколько раз проговаривается об этом). Она была у Авраама, Исаака, Иакова, была у Иова, возможно, у Лютера… У кого же еще?..

"Читая Л. Шестова, – говорит Бердяев, – остается впечатление, что вера невозможна и что ее ни у кого не было… Л. Шестов не верит, что есть вера у так называемых "верующих". Ее нет даже у великих святых. Ведь никто не движет горами. Вера не зависит от человека, она посылается Богом, Бог же никому почти не дает веры… Л. Шестов составил себе максималистическое понятие о вере, при котором она делается невозможной".

Это так и не так одновременно. Мы вступает здесь в область драматических антиномий, над которыми со времен Тертуллиана и Августина бьется религиозная мысль. С одной стороны, вера невыразима, необъяснима, непередаваема, немыслима, она от Бога и только от Бога, по Августину, Лютеру и Шестову, она дается как неодолимая благодать. Но что тогда человек? Он оказывается ничем: у него нет ни воли, ни свободы… Начав с апологии человека, с его свободы и своеволия, постепенно мысль Шестова уничтожила эту свободу полностью. Когда его называют экзистенциалистом, как Бердяева или Ясперса, это полное недоразумение. Поздний Шестов абсолютно теоцентричен, в неменьшей степени, чем Августин, Лютер или Кальвин, при том существенном различии, что он по-прежнему вне конфессий – между Ветхим и Новым Заветом… Но если человек – ничто, для чего тогда его искания и страдания? Для чего искания и страдания Лютера, Паскаля, Киркегора и самого Шестова? Почему вера как откровение дается одному и не дается другому?.. Для смертного это навсегда останется тайной. Любой ответ – это ответ разума, который всегда будет ложным…

С другой стороны, библейские слова о вере Шестов понимает в самом буквальном и непосредственном смысле: о горчичном зерне веры, за которое людям обетовано божественное – "не будет для вас ничего невозможного"… Вера подобна чуду, она способна двигать горами, перед ней расступается море, она может сделать бывшее небывшим: "Бог значит, что все возможно, и что все возможно, значит Бог". Вера, как невозможная возможность, уничтожает необходимость, отменяет историю и возвращает человека в Рай: в этом кредо Шестова, которое он повторяет десятки раз…

И тут нельзя не вспомнить Евангельское "иудеи требуют чудес, а эллины ищут мудрости…" Мост между Афинами и Иерусалимом, созданный за два тысячелетия христианской мысли, вновь оборачивается пропастью. Тем не менее, у него свое собственное исповедание веры: разрывая Афины и Иерусалим, между Ветхим и Новым Заветом Шестов не видит принципиального различия. В письме к Сергею Булгакову он выразил свою веру с определенностью, которая не требует комментариев: "По-моему, сейчас нужны величайшие усилия духа, чтобы освободиться от кошмара безбожия и неверия, овладевшего человечеством. Для меня противоположности между Ветхим и Новым Заветом всегда казались мнимыми. Когда Христа спросили (Марк. 12, 29), какая первая из всех заповедей, Он ответил: "слушай, Израиль" и т. д., и в Апокалипсисе (2, 7): "Побеждающему дам вкушать от древа жизни". "Знание" преодолевается, откровенная истина – "Господь Бог Наш есть Бог единый" – в обоих Заветах возвещается эта благая весть, которая одна только и дает силы глядеть в глаза ужасам жизни".

Потерянный Рай

Я – не отсюда. Воплощенный изгнанник, я везде чужой – не принадлежу ничему на свете. Каждую минуту я одержим одним: потерянным Раем.

Эмиль Чоран

Тоска по утраченному Раю пронизывает большую часть шестовских текстов. Он постоянно говорит о древе жизни, жизни другой, райской, блаженной, но напрасно мы бы стали искать эту жизнь в его сочинениях. В статье "Памяти Гершензона" – историка, своего друга – Шестов цитирует характерный фрагмент:

"В последнее время мне тягостны, как досадное бремя, как слишком тяжелая, слишком душная одежда, все умственные достояния человечества, все накопленное веками и закрепленное богатство постижений, знаний и ценностей, – пишет М. О. Гершензон Вячеславу Иванову. – Это чувство давно мутило мне душу подчас, но не надолго, а теперь оно стало во мне постоянным. Мне кажется: какое бы счастье кинутся в Лету, чтобы бесследно смылась с души память обо всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии, и выйти на берег нагим, как первый человек, нагим, легким и радостным, и вольно выпрямить и поднять к небу обнаженные руки, помня из прошлого только одно – как было тяжело и душно в тех одеждах, и как легко без них".

Ситуация XX столетия: если человек эпохи Просвещения бежал от "тьмы незнания" к "свету умозрения", то человек нашего времени бежит назад от "света" к "тьме", ибо свет стал тьмой, тьма – светом. Поэтому религиозная мысль в лице Льва Шестова так упорно твердит о Рае, но что можно сказать о нем, как можно его описать? Как можно поведать о том, что непередаваемо и невыразимо?.. Мы постоянно чувствуем, что мыслитель не может выразить того, что хочет. Его мысль ходит кругами, спиралями, существуя лишь в виде цепочки бесконечных отрицаний. Он "странствует по душам" путем полной, абсолютной апофатики, повторяя вновь и вновь о том, что не есть подлинное бытие, но что оно есть, мы знать не можем. Как философ, существуя всецело внутри умозрения, внутри многовековой философской традиции, он стремится сбросить с себя "душные одежды", все время говорит о другом – другом мире, другом измерении сознания, о прорыве к другому, но вырваться ему не дано, ибо другое – это конец философии, а Шестов всецело внутри нее. Как это ни странно звучит, но именно он, как никто, отравлен "ядом умозрения", причем отравлен совершенно безнадежно. Когда он беспрестанно твердит "о страшной власти чистого разума", мы чувствуем, что эти слова обращены не во вне, а внутрь – к себе самому. Он борется сам с собой и с собой ведет бесконечную тяжбу. При внимательном чтении замечаешь: непримиримый противник закона противоречия нечасто позволяет себе его нарушать. Шестов в этом смысле совсем не "иррационалист", против рационализма он сражается его же оружием. Логика Шестова, в самом деле, подобна ударам молота, которыми он разбивает одну статую за другой. В конце концов, он становится жертвой собственного апофатического мышления: беспрестанно отрицая и разрушая с помощью своего изощренного разума, углубляя и оттачивая его с каждой новой книгой, он сам оказывается в его власти.

В одной из статей Шестов вспоминает евангельскую притчу о двух сыновьях: один сказал "пойду" и не пошел, другой – "не пойду" и пошел. Всю жизнь Шестов посвятил обоснованию необходимости "идти" и… не шел, вернее, доходил до края, и останавливался… Кажется, сделай еще один шаг, он навсегда оставил бы философию и закончил бы аскезой, молчанием и молитвой. Более всего на свете он любил и цитировал Библию, но, как давно замечено, "из Библии он берет лишь то, что нужно для его темы". Шестов совсем "не библейский человек, он человек конца XIX начала XX века. Ницше ему ближе Библии и остается главным влиянием его жизни. Он делает библейскую транскрипцию ницшеанской темы, ницшеанской борьбы с Сократом, с разумом и моралью во имя жизни".

По иронии судьбы Шестов застрял где-то между "Афинами и Иерусалимом", но это же оказалось и его преимуществом. С одной стороны, плод, однажды вкушенный с древа познания, стал роковым для него самого, а то универсальное сомнение, о котором он писал в своих ранних книгах, сыграло с ним злую шутку: внутренний метафизический скептицизм остался непреодолимым. Но с другой – только внеконфессиональный одиночка, как Шестов, мог обладать такой степенью внутренней свободы и без оглядки на кого-либо продолжать свои вопрошания. Любопытный парадокс: вольнодумец и еретик, с точки зрения любой христианской ортодоксии, Бердяев в отношении к Шестову выступает как вероучитель, упрекая его в неверии: "Я думаю, что статично и бездвижно неверие и скептицизм. Я вижу "выход" (против чего ты больше всего восстаешь), потому что я верующий христианин и до конца всерьез беру свою веру. "Выход" и есть движение, безвыходность же есть кружение… И ты, и Шлецер (друг и переводчик Шестова – Я. К.), и все люди вашего духа восстаете против всякого, кто признает положительный смысл жизни. Но ведь признавать положительный смысл жизни и есть признак всякой религии. И напрасно вы думаете, что состояние верующего не трагично, а трагично лишь состояние неверующего. Как раз наоборот. Верующий большим рискует. Верующий рискует проиграть вечную жизнь, неверующий рискует только проиграть несколько десятилетий, что не так уж трагично и страшно".

Я не собираюсь быть арбитром в их долгом споре, но несомненно одно – значительная доля истины в этих словах Бердяева есть.

Борьба с тяготением: Шестов, Малевич, Хармс и другие

Все, о чем постоянно твердил Шестов, было нелепо и абсурдно со всех точек зрения: философии, науки и здравого смысла. Грубо говоря, всю жизнь он пытался показать, что дважды два может быть равно не четырем, а пяти или шестнадцати, и брошенный предмет не обязательно упадет на землю, а бывшее однажды может стать совсем не бывшим. В этом он удивительным образом совпадает с исканиями своих современников – русского живописного и литературного авангарда – от Малевича и Хлебникова до Хармса и обэриутов, о которых он, возможно, и слышал краем уха, но никогда не обращал внимания. Параллельно Шестову в русской культуре шла та же самая "борьба с очевидностями" – "борьба с тяготением" (выражение К. Петрова-Водкина). "Заумный реализм" Малевича, абсурдистский алогизм и трагический смех Хармса – схожие попытки вырваться из-под власти необходимости, формальной логики, причинно-следственных связей и создать пространство свободы, где не действуют природные закономерности и бессильно всепожирающее время. Шестов боролся с принудительной властью идей, Хармс каждый день выходил на "борьбу со смыслами", а Малевич создавал пластическую систему, в которой должна быть уничтожена власть земного тяготения. Но "своя своих не познаша": слишком различными были традиции, стиль мышления, язык, среда. Пожалуй, единственной фигурой, хоть как-то соединявшей Шестова с русским авангардом, был полубезумный библиотекарь, автор "Философии общего дела" Николай Федоров (1828–1903), почитателями которого были Малевич, Хармс и Хлебников, и которым интересовался Шестов, написавший в конце жизни о нем специальную статью. "Антифилософ" Шестов воевал с ветряными мельницами мировой философии, а "антихудожники" русского авангарда – с тиранией предметной реальности, с принудительностью человеческого рассудка и языка. Абсурд и противоречия – их главное оружие, но если художнику постоянно противоречить себе вполне естественно, то для философа это непозволительно.

А весь Шестов – в своем роде художник среди философов – в борьбе с самим собой, в своих внутренних противоречиях. Чем Шестов занимался всю жизнь? – Познанием, которое стало для него проклятием. Кого читал, кого цитировал более всего? – Философов от Парменида до Гуссерля, которым он объявил непримиримую войну. Кого он хотел защитить? – Слабого, несчастного, погибающего человека, преобразить его и привести к Богу. Но человек оказался разрушен: меж человеческим и божественным разверзлась зияющая бездна. Меня всегда удивляло то, что Шестова вообще услышали: чаще всего такие голоса, противоречащие себе и говорящие наперекор всему и вся, исчезают бесследно во тьме где-то на задворках истории. И тем не менее, его голос стали воспринимать, с помощью бесконечных повторений ему удалось заставить себя услышать – если не философов, то просто думающих людей. XIX век не заметил Киркегора, XX век заставил мир услышать и Киркегора, и Шестова. Писавшему об одиночестве, отчаянии, боли и ужасах жизни, задававшему бессмысленные вопросы, ему удалось выразить себя вопреки всему, он каким-то чудом вошел в резонанс со столетием и в результате – как ни странно это может прозвучать – оказался писателем с вполне счастливой и осуществившейся судьбой.

Назад Дальше